ране и зарабатывал деньги выступая в клубах со своими фильмами, а потом читая стихи. Но однажды у него с этими встречами случилась трагическая накладка. Он приехал в один туркменский районный город, где должен был, как обычно, показать фильм и почитать стихи. До выступления он обязан был явиться в райком, где получал добро на эту встречу, и оттуда следовало распоряжение относительно киномеханика, афиши, а зачастую и явления публики, занятой на местном производстве. В этом районном городе гостиницу заменял Дом колхозника, где он занял номер, умылся, побрился, приоделся, а потом отправился в райком. Он закрыл номер и зашагал к выходу. Сейчас он выглядел так импозантно, что работники Дома колхозника с удивлением и подобострастием глядели на него, думая, что из Москвы приехал большой человек, который, скорее всего, займется ревизией работы райкома партии. То, что столь яркий мужчина приехал в Дом колхозника без машины и без сопровождения райкомовских работников, подтверждало догадку о его инкогнито. Да и слыхано ли было, чтобы большой человек из Москвы останавливался у них! Для таких людей у райкома есть собственный удобный и уютный дом без вывески. Да, он собирается неожиданно нагрянуть в райком, чтобы его работники растерялись и не успели спрятать концы в воду, видимо, ближайшего арыка. Когда он проходил по коридору, директор этого заведения стоял у окошка администраторши. Увидев нашего поэта, он понял, что это последний шанс в жизни. - Крыш течет, - сказал он печально, но внятно, когда поэт поравнялся с ним, - райисполком не помогает... Он успел все учесть. На случай гнева большого московского начальника за то, что к нему обращаются с такими мелочами, он это сказал в сторону администраторши, как бы обмениваясь с ней элегическими впечатлениями. - Все образуется! - бодро гуднул наш поэт и победно вышел вон. - Все образуется, сказал? - удрученно повторил директор. - Это как надо понимать? Образованья не хватает? - Видно, уже решил этих всех отправить в партшколу, а прислать других, - подсказала бойкая администраторша. - Уже решил? - удивился директор. - Конечно, - уверила его администраторша, - видишь, какого прислали? Лев! - Марусия! - оторопело окликнул директор уборщицу. - Быстро поставь в номер московского гостя горшок! - Сейчас! - охотно откликнулась уборщица. Дощатая уборная Дома колхозника была во дворе. Единственный, правда огромный, горшок этого заведения предназначался редким почетным гостям. Наш поэт легкой походкой нес свое грузное тело в райком. Такими делами там занимался второй секретарь, фамилия которого была Кирбабаев. Но секретаря на месте не оказалось. Кабинет его был заперт. Какая-то женщина, проходившая мимо, сказала, что Кирбабаев обедает. Наш поэт полтора часа шагал взад-вперед по длинному райкомовскому коридору, мысленно выбирая стихи, которые он будет читать местному населению, выбирая и привередливо отбрасывая стихи чересчур сложные. Он все шагал и шагал, удивляясь не только затянувшемуся обеду Кирбабаева, но и полному отсутствию признаков жизни в райкоме. Намаз творят, что ли? - думал он шутливо. И вдруг, когда он был в одном конце коридора, в другом его конце, куда подымалась лестница с улицы, появился человек. Он был среднего роста, на нем был желтоватый чесучовый китель, а на голове соломенная шляпа. И тут наш герой совершил свой первый промах, который неминуемо привел его к роковой ошибке. Как бы озаренный догадкой, не дождавшись приближения человека и тем более сам застыв на месте, он громовым голосом сотряс, впрочем, недряхлые своды райкома: - Вы случайно не Кирбабаев?! Это был Кирбабаев, и ему сразу стало обидно. Случайно? Нет, Кирбабаев случайно не мог оказаться Кирбабаевым! Он вздрогнул и с выражением крайней подозрительности оглядел сановитую фигуру поэта. - Кирбабаев буду, - скромно согласился он и поспешил к сановитой фигуре. О, если бы не поспешил, все могло бы обернуться по-другому! - На ловца и зверь бежит! - прогудел поэт, улыбаясь и распахнув руки, но все еще не двигаясь навстречу, превращая роковую ошибку своих слов в полный провал. Однако ничего этого не понимая. Кирбабаев нахмурился и подошел к нему. Какой-то русский корреспондент газеты, подумал он, что-то хочет выяснить по поводу кляузы какого-то местного негодяя. - А ви кто будете? - спросил он с несколько замороженным любопытством. - Я из Москвы, - отвечал поэт, по привычке не соразмеряя свой голос с близостью собеседника, - у меня путевка! Я в вашем клубе покажу научно-популярный фильм и почитаю стихи! Кирбабаев почувствовал, как, легко прожурчав, откатилась от сердца волна тревоги и тут же прикатила и залила его волна багровой ярости. - Лектор будете? - уничтожающе обобщил он, оглядывая его и поражаясь наглому несоответствию огромности лектора его ничтожному занятию. Будь наш поэт заезжим фокусником-гиревиком, он бы не вызвал у него такой высокой степени ненависти. - Можно считать, - мирно согласился поэт, привыкший в провинции к такого рода упрощениям. - Как ви сказали, - прошипел Кирбабаев, - на ловца и зверь бежит? Виходит, Кирбабаев зверь? Шакал, лисица, волк? - Да нет, - захохотал наш друг, - я вас здесь жду полтора часа. Вижу - кто-то идет. Оказалось, Кирбабаев идет в мою сторону. Вот я и сказал: на ловца и зверь бежит. Такая русская пословица. - Молчи, большой верблюд! - гневно воскликнул Кирбабаев. - Кирбабаев идет в твою сторону! Твоя сторона далеко отсюда! Значит, Кирбабаев как зверь бежит к тебе? Великорусский шовинизм не кушаем! Тем более от лектора! - Вы меня неправильно поняли! Я хотел сказать... - Ти все, что хотел, сказал! Теперь Кирбабаев будет говорить! Я твой засранный путевка подписать не буду! Сейчас - к первому секретарю! Я доложу! Если хочет, пусть он подпишет! Потрясенный поэт последовал за обезумевшим, как ему показалось, Кирбабаевым. Когда они подошли к дверям первого секретаря, Кирбабаев приосанился, снял шляпу, пригладил свои поредевшие волосы и перед тем, как открыть дверь, оглянулся на поэта: - Жди! Визовем! Все это происходило в предбаннике кабинета первого секретаря. Юная секретарша сидела за столиком. Кирбабаев что-то по-туркменски сказал ей, зыркнув на нашего поэта. Секретарша кивнула головой. Поэту показалось, что слова Кирбабаева означают: - В случае побега этого типа немедленно дай сигнал! Поэт окончательно уверился, что Кирбабаев обезумел. Похоже, что я свел с ума одного критика и одного партийного работника, подумал он. Но сейчас он в этом не видел юмора. Опять мистика парности нагнала меня, вспомнил он угрюмо. Минут двадцать он стоял и слышал из-за двери, обитой дерматином, голоса из кабинета. Было тревожно, но он все-таки был уверен - первый секретарь поймет, что никакого оскорбления не было. Наконец дверь приотворилась, и Кирбабаев зловеще поманил его пальцем. Поэт понял, что Кирбабаев все еще полон враждебности, но смело шагнул в кабинет. За большим столом, уставленным телефонами, сидел первый секретарь райкома. - Здравствуйте! - прогремел поэт в его сторону, почти по системе Станиславского, пытаясь самим своим голосом разогнать миазмы враждебности, внесенные сюда Кирбабаевым. Но, увы, ответного приветствия не последовало, по-видимому, система Станиславского в Азии не срабатывала. Было тихо и решительно непонятно, что делать. Первый секретарь, не чувствуя никакой неловкости, перебирал янтарные четки. Поэт заметил, что шляпа Кирбабаева стоит на столе рядом со шляпой первого секретаря. Он подумал, что это плохой признак. Потом он заметил, что шляпа первого секретаря побольше шляпы Кирбабаева. Это внушало некоторые надежды. К тому же она была и поновей. Потом он заметил, что сам первый секретарь, как и Кирбабаев, в чесучовом кителе, но китель у него посветлей и поглаже. Потом он заметил, что и физически первый секретарь покрупней и поплечистей Кирбабаева. Гениальная догадка, смутно напоминающая таблицу Менделеева, промелькнула в голове поэта. Постой! Постой! - сказал он себе, сильно волнуясь. Каков же третий секретарь, если пользоваться данными двух секретарей? Если моя догадка верна, третий секретарь должен быть пониже вто- рого секретаря, а чесучовый китель его должен быть более мятым и темным, чем у второго. Не вполне исключена даже оторванная пуговица, но одна. Надо сейчас же проверить догадку! Сам понимая, что рискует вызвать яростную вспышку Кирбабаева, он, сверкая горящими черными глазами из-под черных бровей, уставился на Кирбабаева и властно произнес: - Третий секретарь ниже вас ростом? Правильно? Но гнева почему-то не последовало, последовал смех, и при этом довольно добродушный. - Большой дурачок, - назидательно произнес Кирбабаев, - конечно, он ниже рост имеет. Он же третий секретарь, а Кирбабаев второй! - Я все угадал!!! - с такой силой выдышал поэт и посмотрел на Кирбабаева такими горящими, пронзительными глазами, что тот на миг смутился, думая, что поэт намекает на взятки. Как бы переждав мелкие технические разъяснения, первый секретарь с убийственной иронией спросил у поэта: - Значит, у вас получается так: на ловца туркмен бежит? - Да что вы, - возразил поэт, - я совсем не то сказал. Я ожидал товарища Кирбабаева... - Кирбабаев тебе не товарищ! - поспешно перебил его Кирбабаев, как бы боясь, что грядущий суд примет по ошибке его за однодельца нашего поэта. - ...и вдруг он идет в мою сторону. Узнав, что это Кирбабаев, я вспомнил русскую пословицу: на ловца и зверь бежит. Эта пословица означает неожиданность встречи с человеком, которого ты хотел увидеть. - Зверь при чем? - вдруг заорал первый секретарь и, схватив свою шляпу со стола, неожиданно ловко прихлопнул ею шляпу Кирбабаева. - Кирбабаев зверь?! Поэт проследил за рукой первого секретаря и так понял его жест: несчастного Кирбабаева неожиданно прихлопнули, как зверя! Кирбабаев стоял в почтительной близости к первому секретарю, а сейчас он совсем повернулся к нему, и они быстро заговорили по-туркменски. Поэт, конечно, ничего не понимал, кроме некоторых международных слов. - Бзим партия хулум-булум, хулум-булум, хулум-булум - зверь бежит! - Бзим Ленин хулум-булум! Хулум-булум! Троцкизм-бухаризм! Булум-хулум! Булум-хулум! Булум-хулум! - зверь бежит! - Бзим интернационализм! Булум-хулум! Булум-хулум! Булум-хулум! Булум-хулум! Булум-хулум! - зверь бежит! Ничего не получается! Наконец, отшлифовав на родном языке теоретические основы дружбы народов, первый секретарь обратился к поэту: - Будь честным - и я тебе все пирощаю! Кто из местных людей научил тебя оскорбить Кирбабаева? Кирбабаев прекрасный работник. Грамотный. Четыре раз бил в Москве. Если меня завтра возьмут в обком или ЦК, Кирбабаева могут назначить даже первым секретарем. Конечно, с моей ркомендацией. Он посмотрел на свою шляпу, нахлобученную на шляпу Кирбабаева, что-то сообразил и, сняв свою шляпу со шляпы Кирбабаева, поставил ее рядом, что могло означать: не мешаем Кирбабаеву расти по партийной линии. - Да я ничего не имею против Кирбабаева! - с воплем отчаяния отвечал наш поэт. - Ти, глупый, не имеешь, но тебя научили враги Кирбабаева! Я все знаю, что в районе говорят. Кирбабаеву завидуют, потому что он работает рядом со мной. Говорят: а почему Кирбабаев поставил посередине своего села памятник своему дедушке? Отвечаю! А потому, что имеет право! На свои деньги поставил! Его дед бил великий скотовод! Двадцать тысяч овец имел! А эти босяки что имеют? Когда пришла коллективизация, он всех своих овец сдал в колхоз. Добровольно. Потому что умный бил, знал - все равно отнимут. А другие, дураки, держались за курдюк своего овца и в Сибирь попали. Так кто бил умный, кто помогал советской власти? - Да я ничего не имею против Кирбабаева! Поймите меня! - уже в полную мощь голоса, сорвавшись, закричал наш поэт. - Молчать! - неожиданно пискляво-пронзительным голосом взвизгнул первый секретарь и с такой неимоверной силой ударил кулаком по столу, что обе шляпы подпрыгнули. Шляпа первого секретаря, по-видимому уже привыкшая к таким жестам, слегка подпрыгнула и скромно опустилась на свое место, тогда как шляпа Кирбабаева мало того что весьма фривольно подпрыгнула, она еще петушком насела на шляпу первого секретаря. - Почему ти здесь все время киричишь?! - продолжал хозяин кабинета. - Ти что, секретарь обкома или инструктор ЦК? - Я даже не член партии, - отвечал поэт, всячески пытаясь унять свой голос. - Дважды тем более! - крикнул секретарь райкома. - Ти оскорбил Кирбабаева и еще здесь киричишь в мой кабинет, как будто хочешь сесть на мое место! А гиде партийный этика? Знаешь, кто по тебе пилачет, пилачет? - Кто? - растерялся поэт, вспомнив, что оставил в Москве больную маму. - Турма пилачет, - пояснил первый секретарь и вдруг обратил внимание на нагловатое положение шляпы Кирбабаева на его шляпе. Он нахмурился и водворил шляпу второго секретаря рядом со своей, но на этот раз несколько подальше, вероятно от дурного соблазна снова вспрыгнуть на шляпу первого секретаря. А ведь и в самом деле могут посадить эти безумцы, подумал наш герой. - Дело в том, что мой учитель юности был последним поэтом-акмеистом, - начал он, совершенно не понимая неуместность своего объяснения, - он был такой старый, что почти ничего не слышал. Мне разговаривать с ним приходилось очень громко. И я так привык. - Твой аксакал бил меньшевик, - неожиданно гениально угадал секретарь райкома, - я, слава Аллаху, все слишу. Кирбабаева никому в обиду не дам. Гиде твой путевка? - добавил он подозрительно миролюбиво. Но поэт ничего не заподозрил. Наоборот, он обрадовался. Суетливо порывшись в карманах твидового пиджака, он достал путевку и положил на стол секретаря райкома. Тот взял в руки путевку, нежно разгладил ее и, вдумчиво разорвав, выбросил в корзину. - Вот твоя лекция, - сказал он. - Отсюда куда едешь? - В Ташкент, - удрученно сказал поэт. Он ужаснулся, что не получит шестнадцать рублей и завтра и послезавтра как минимум придется голодать. Денег было только на один день. Ради них он вынес все унижения, и все оказалось напрасным. Слава Богу, у него был хотя бы билет на Ташкент. Мистика, подумал он. Именно в Ташкенте он три года назад три дня (малая мистика) голодал без денег, подбирая под базарными стойками выпавшие фрукты, и ел их, правда тщательно вымыв под краном. - Ташкентский поезд завтра утром, - снова взяв в руки четки, спокойно соображал секретарь райкома, - перночевать дадим. Но больше ничего не дадим. Пусть узбеки слушают твой лекция. Они не скажут: а гиде партийный этика? Но туркмен совсем другое дело. Когда туркмен идет по базар... Он вдруг воодушевился, бросил четки, вскочил, важно выпятил грудь и гордо, поглядывая по сторонам, прошелся по кабинету. - ...когда туркмен идет по базар... Учти, даже в чужой республике! Он так идет. И люди тихо ему вслед говорят: "Туркмен идет! Туркмен идет!" А когда узбек идет по базар, это даже стидно сказать, как он идет... Он согнул ноги в коленях, бессильно опустил руки вдоль тела и слегка сгорбился, неожиданно талантливо изображая бескостность спины. Так он стоял секунды три. Потом, словно вдруг вспомнив, что даже подражать узбеку слишком долго опасно, потому что можно так и остаться им, быстро выпрямился и стал гордым туркменом. - На ловца Кирбабаев бежит, как шакал! - сказал он, усаживаясь на свое место и снова взяв в руки четки. - Этому нас партия учит? Нет, не этому нас партия учит. А гиде партийный этика? Иди отсюда и благодари Аллаха за мою доброту. Пилачет, пилачет по тебе турма! Потрясенный поэт покинул райком и отправился к своему пристанищу. Директор Дома колхозника, словно все еще дожидаясь его у окошка администраторши, увидев его, глухо сказал уже прямо в его сторону: - Криш течет... Никто не помогает. И Москва не помогает! Поэт заподозрил, что директор что-то знает о его неудачном посещении райкома. Но ему ни с кем ни о чем сейчас не хотелось говорить. Ему хотелось крепко напиться и заснуть до следующего утра. Поэт вошел в свой номер и грузно опустился на кровать. Он долго так просидел, собираясь с мыслями. Он заметил, что ковер, висевший на стене, куда-то исчез, но не придал этому значения. Вдруг кто-то постучал. - Войдите! - гуднул он. Вошла русская старушка. Видно, уборщица. - Я должна взять горшок, - сказала она несколько стесняясь. - Какой горшок? - не понял поэт. - У нас для почетных гостей горшок, - разъяснила она, - чтобы ночью во двор не бегать. - Вот как, - сказал он, рассеянно озираясь и не видя горшка, - а где он? - У вас под кроватью, - ответила старушка и, став на колени, выволокла из-под огромной кровати огромный горшок. Поэт был изумлен в силу особенностей своего поэтического мышления. В жизни он видел только детские горшки и представлял, что все горшки обязаны оставаться таковыми. А в этом горшке можно было сварить плов на десять человек. - Разве такие горшки бывают? - с величайшим раздражением спросил он, подсознательно связывая величину горшка с величиной обрушившегося на него скандала. - Бывают, милок, бывают! Здесь все бывает, - ласково ответила старушка и вышла с горшком из номера. Поэт проследил за уходящей старушкой, и, возможно, от ее ласкового голоса его мысль сделала совершенно неожиданный скачок: а хватило бы ему сексуальной смелости лечь с этой старушкой? Он ведь сейчас не женат. Вопрос почему-то принимал принципиальный характер. А что, аккуратная старушка, попытался он себя взбодрить. Но тут же помрачнел, ясно поняв, что такой сексуальной смелости ему не хватило бы. Главное, беспощадная честность по отношению к себе, подумал он. А вот Артюру Рембо такой смелости хватило бы! Он бы переспал со старушкой и на следующий день написал бы великолепный сонет о гнилости западного человека. Бедный Артюр Рембо! В шестнадцать лет первый поэт Франции, он в девятнадцать бросил писать и в погоне за золотом уехал в Африку. И в самом деле: за долгие годы пребывания в Африке добыл восемь килограммов золота и на поясе таскал его с собой. Тяжелый пояс, особенно для поэта. А дальше - гангрена, смерть. Ставка на золото оказалась ложной. Артюр Рембо, думал сейчас наш поэт, и крупные слезы капали у него из глаз, мой гениальный мальчик! Зачем ты ради злата покинул Францию и уехал в Африку?! Тебе было так много дано, но ты проиграл свою игру, Артюр Рембо! Ты никого в жизни не спас, и поэтому тебя никто не спас! Нет, я создаю здоровое искусство, думал наш поэт, и потому не могу лечь со старушкой, как Артюр Рембо! Не могу! И я прав! Он с такой силой выразил про себя свое окончательное решение, как будто старушка стояла возле его постели и, всхлипывая, просилась к нему под одеяло. Через минуту старушка уже без стука вошла к нему в номер, все еще слегка согбенная под тяжестью горшка. В первую секунду ему показалось, что старушка, мистически угадав его мысли, пришла, чтобы соблазнить его. И горшок принесла, чтобы соблазнить его! Нашла, чем соблазнять! Он решил держаться как можно тверже. Но старушка своим добрым лицом не выражала никакого сексуального стремления. Тогда зачем же горшок? И вдруг он встрепенулся от проблеснувшей надежды. Райком сменил гнев на милость! Горшок водворяется! Выступление состоится! Голодовка отменяется! Поэт выжидательно смотрел на старушку. Она приблизилась к нему с горшком в руке и с лукавой улыбкой на губах. Она проникновенно сказала: - Молодец! Спасибо от всех трудящих! - За что? - спросил поэт, ничего не понимая. - А то не знаешь, за что? - все еще улыбаясь, сказала старушка. - За то, что ты Кирбабаева назвал шакалом. Он шакал и есть. Весь район об этом знает, но никто не осмеливался сказать ему в лицо. - Да не говорил я этого, бабуся! - взревел поэт. - Тише! Тише! Меня нечего стесняться, - сказала старушка, не выказывая никаких признаков намерения водворить горшок под кровать. Поэт понял, что райком своего решения не изменил. - Буфет у вас есть? - спросил он, чувствуя, что надо перекусить и выпить, выпить, выпить. - Есть, сынок, есть, - грустно ответила старушка, - только не ходи туда. Осрамят. Приказали тебя не обслуживать. - Это кто, Кирбабаев приказал? - спросил поэт. - А кто ж еще. Он здесь хозяин. Но ты не печалься. Зайдешь за угол и иди прямо, прямо, прямо, никуда не сворачивая. Там хорошая шашлычная. - Спасибо, бабуля, - сказал поэт, - черт его знает что здесь творится! И что это за горшок? Неужели им пользуются взрослые здоровые люди? - Еще как пользуются, - почти весело ответила старушка, - уборная же во дворе! Ну, я побежала! Молодец! Старушка исчезла с горшком. Видимо, горшок без присмотра нельзя было оставлять, пока окончательно не утвердится, кого он должен обслуживать. Поэт вдруг почувствовал, что к нему возвращается энергия жизни. Глас народа его оживил! Он подтянул галстук, причесался и покинул номер, закрыв его на ключ. Минут через двадцать он уже был в шашлычной. Там он уселся за столик и на последние деньги заказал шашлык, зелень и пол-литра водки. Официант почти мгновенно его обслужил. Поэт приятно удивился. Ни в Москве, ни тем более на ленивом Востоке этого никогда не бывало. Потом, случайно поймав взгляд буфетчика, он заметил, что тот гостеприимно ему улыбается и поощрительно кивает головой: мол, крой их, крой! Поэт понял, что слухи о его мнимом подвиге достигли шашлычной. Теперь, целенаправленно озираясь, он заметил, что многие посетители шашлычной доброжелательно, с далеко идущей надеждой поглядывают на него и перешептываются. И тогда он понял, что слухи о его подвиге окатили город ожиданием освежающих перемен. Он уже выпил почти всю свою водку и чувствовал себя великолепно. Со всех сторон шашлычной люди глядели на него с восхищением. Даже мое небольшое сопротивление режиму, вдруг подумал он, воодушевило город. Сейчас он как-то подзабыл, что никакого сопротивления режиму не было, а был только скандал. Но теперь он этот скандал воспринимал как следствие сопротивления режиму. Теперь он был уверен, что в его словах: на ловца и зверь бежит - была безумная дерзость, была брошена боевая перчатка Кирбабаеву в коридоре его же райкома! Коррида началась в коридоре, подумал он, как поэт, не упуская созвучия. Он всегда считал, что поэт - борец со Злом, но в высшем смысле и никогда не должен опускаться до социальной борьбы. Хотя сейчас ему было приятно чувствовать себя социальным борцом, но и сейчас он понимал, что это детский, упрощенный вариант божественной борьбы со Злом. Но этот упрощенный, социальный вариант борьбы со Злом имеет то преимущество перед божественным вариантом, что быстро и наглядно приносит реальные плоды. Не так ли великий Эйнштейн говорил, что завидует дровосеку, потому что тот сразу видит плоды своих трудов. И вот кругом в шашлычной шепчутся о нем. Даже после редких, но замечательных публикаций его стихов он нигде никогда не замечал, что о нем шепчутся. Пусть это минутная слабость. Но надо ее иногда себе позволять. Лучше синица в руке, чем журавль в небе! Побудь в небе, не ревнуй, журавль поэзии! Вспомнив эту пословицу, он на миг смутился: как бы ее поняли в райкоме? Лучше узбек в руке, чем туркмен в небе? Да пошли они все к чертовой матери! Он выпил еще одну рюмку и окончательно воодушевился. А что такое райком? Вот я только шевельнул пальцем в сторону Кирбабаева - и весь город восторженно смотрит на меня! Может, в конце концов, надо преодолеть брезгливость, написать вулканические стихи, вызвать взрыв народного гнева и взять власть в свои ру- ки! Пора, пора преодолеть брезгливость и взять власть в свои руки во всей стране! Водка кончилась, а он чувствовал себя так, как будто только сейчас и надо было начинать пить. В это время к нему стал пробираться молодой туркмен с двумя большими рюмками водки в руках. Он шел решительно и осторожно, чтобы не расплескать водку. И он остановился возле нашего поэта. Поэт почувствовал, что вся шашлычная притихла в ожидании его слов и действий. На вид подошедшему парню было лет двадцать. Однако, довольно фамильярно, подумал поэт, но выпить очень хотелось. К тому же рюмки, которые парень держал на весу, могли расплескаться. И народ ждал его слов. - Я хотел бы с вами чокнуться и выпить, - с улыбкой сказал молодой человек. Поэту пришла в голову благородная мысль, и он решил ее произнести, несмотря на то что эта мысль грозила оставить его без щедрой рюмки. Но на то мысль и благородна, что не заботится о корысти! - Молодой человек, - прогудел он на всю шашлычную, - когда вам хочется с кем-нибудь выпить, вы прежде должны подумать, хочется ли выпить тому человеку, с кем вам хочется выпить! Шашлычная восторженно зашушукала. Но парень не растерялся. Возможно, он угадал, что тому человеку хочется выпить. - Я с вами хочу выпить, - сказал он, держа в растопыренных руках две большие рюмки, как два потенциальных факела, - потому что вы мужественный человек! Вы сказали в лицо Кирбабаеву, что он шакал! Вы учите нас мужеству. Весь район знает, что он шакал, притом бешеный шакал, но никто ни разу не осмелился сказать ему об этом. Поэт ощутил необыкновенный прилив духовных сил и одновременно понял, что дольше нельзя рисковать переполненной рюмкой в вытянутой руке: выплеснется! Туркмены - прекрасный народ, подумал он, за них стоит повоевать. И, взяв у молодого человека рюмку, почувствовал, что она теперь в полной безопасности. Он приподнял рюмку и прогудел на всю шашлычную: - И это еще не последнее мое слово! Они чокнулись и выпили. - Если вы не спешите, - сказал парень, - окажите честь нашему молодежному столу. Мой отец - председатель колхоза, и я могу многое рассказать о подлостях Кирбабаева. - Спешить мне некуда, - ответил поэт доброжелательно, - мой поезд в Ташкент идет завтра. Официант! Поэт встал во весь свой внушительный рост. - Уже уплачено! Уже уплачено! - замахал парень руками, и они двинулись к его столу. Там сидело еще шесть молодых людей, и они восторженно глядели на поэта. Кадры есть, подумал поэт, с революционной деловитостью оглядывая их; в сущности, басмачи были последними могиканами Белого движения. Теперь он вместе с молодыми людьми продолжал пить и закусывать. Сын председателя колхоза рассказал, что Кирбабаев каждый месяц берет ясак с каждого колхоза района. Две тысячи рублей. Конечно, делится с первым секретарем, который, кстати, сам ничего не берет. Кирбабаев не только посреди родного села поставил памятник своему деду, но и протянул, конечно за счет государства, единственную в районе асфальтовую дорогу не только вплоть до села, но и до могилы деда дотянул ее! Поэт с яростной горечью вспомнил о своих финансовых делах. - А меня лишил шестнадцати рублей, которые я должен был сегодня получить за выступление в клубе! Мне придется три дня голодать в Ташкенте! - прорычал он и с ненавистью вонзил вилку в мясо, словно всю жизнь боролся, но не в силах был побороть в человеке низкое стремление есть. - Вы не будете голодать! Не допустим! Это позор для Туркмении! - завопили молодые люди и полезли в карманы за деньгами. Они собрали двести рублей, по тем временам деньги немалые, и почти насильно сунули их поэту в карман. Поэт, конечно, сопротивлялся, но было бы недостойным преувеличением назвать его сопротивление отчаянным. У него мелькнула и тут же стыдливо погасла мысль, что, оказывается, борцом за справедливость быть иногда даже выгодно. В сущности, вся его поездка в Среднюю Азию должна была дать примерно такие же деньги. Теперь кое-где в ответ на хамство можно было и покапризничать с неопасным риском лишиться выступления. Терпеть нового Кирбабаева он был не намерен. По давней привычке преувеличивать Зло и Добро, он успел рассказать молодым людям, что его телефон в номере отключили, чтобы он не мог связаться с Москвой, содрали со стены ковер, унесли горшок величиной с казан, которым он и не собирался пользоваться. А самое главное, его в буфете Дома колхозника собирались отравить, но нашлась прекрасная, мужественная женщина, которая, рискуя жизнью, предупредила его, чтобы он туда не ходил. Вот почему он здесь. Сейчас он был уверен, что слова старушки относительно буфета были замаскированным предупреждением, что его в буфете отравят. Гнев молодых людей достиг предела. Для начала они предложили избить директора Дома колхозника. Но он им разъяснил бессмысленность преждевременного выступления, намекая на существование гораздо более обширного и далеко идущего плана. Ему вдруг захотелось немедленно всей шашлычной прочесть стихи. Перебирая в голове, что бы им прочесть, он остановился на одном стихотворении, где есть упоминание песков пустыни, родственных местному Каракуму. - Читаю стихи, слушайте! Их еще никто в мире не слышал! Вы - первые! - загремел он в притихшую шашлычную. Потом встал и прочел грозным голосом: Страстей неистовых теченье - Его раздвоенный заслон: Щемящей совести веленье И угрожающий закон. К чему восторги пустозвона? Что нам сулит грядущий век? Чем совершенней суть закона, Тем бессердечней человек. Закон карает и возносит, Закон прощает, а не друг. И совесть человек отбросит, Как архаический недуг, Уже ненужную, как жабры У ползающих по земле, Как клинопись абракадабры В песках азийских на скале. Но и тогда, в грядущем то есть, Последний, может быть, пиит Вдруг ставку сделает на совесть, И мир дыханье затаит. Он кончил читать и продолжал стоять. Шашлычная затаила дыхание, как мир. - Пропал Кирбабаев! - раздался чей-то голос в тишине. - Вы поняли, о чем эти стихи? - торжественно спросил наш поэт, не задерживая внимания на такой мелочи, как Кирбабаев. - Конично! - уверенно вдруг сказал один аксакал с белой кисточкой бородки, сидевший недалеко за столиком. - Закона хорошо, но совесть лучше. Вот о чем. Мой отец тоже так говорил. - Закона хорошо, но совесть лучше! - радостно закричали со всех сторон. - В общем, правильно, - громогласно согласился поэт и сел на свое место. - Пока у нас Кирбабаев, - скривил рот сын председателя колхоза, - у нас не будет ни закона, ни совести! И тогда наш поэт произнес свой последний, сокрушительный тост. - Я пью за великий туркменский народ, с которого начнется возрождение страны, - загремел он, - а что касается горшка из Дома колхозника, то считайте меня трепачом, если завтра перед отъездом в Ташкент я его не нахлобучу на голову Кирбабаеву! Оказывается, об этом горшке местные люди много слышали и считали, что он оскорбляет национальные обычаи. Поэтому последние слова поэта потонули в таком воодушевляющем громе аплодисментов, что он решил их сделать предпоследними. - В следующий мой приезд, а он не за горами, - продолжал греметь поэт и вдруг вспомнил, что здесь могут странно трактовать русские пословицы и поговорки. - Не за горами, - стал разъяснять он, - по-русски значит: не долго ждать. Дело в том, что Россия долинная страна и горы всегда далеко... Так вот. В следующий мой приезд мы завернем Кирбабаева в асфальт, который он протянул до своего села, и завернутого в этот асфальт поставим рядом с памятником деду! - Рядом! Рядом! Рядом! - зашумела шашлычная. Аплодисменты, смех, свист. Провожать его пошло человек пятнадцать молодых людей. Давно у него не было такого легкого, веселого настроения. А может быть, и никогда в жизни не было. Однако на углу, где надо было сворачивать к Дому колхозника, он распрощался с провожатыми, не без основания опасаясь, что они могут попытаться этот дом взять штурмом. Он горячо расцеловался со всеми и вышел на пустынную улицу, ведущую к месту его ночлега. Уже метрах в двадцати от Дома колхозника он заметил, что на тротуаре стоят три милиционера. А рядом на улице машина. Оказывается, пока он со своими поклонниками двигался к месту ночлега, кто-то позвонил в милицию и сказал, что лектора из Москвы провожает пьяная воинственная толпа молодых людей. Начальник милиции дал приказ: толпу разогнать, но лектора из Москвы не трогать. Увидев, что он один, милиционеры с веселым любопытством наблюдали приближение человека, который осмелился назвать шакалом самого Кирбабаева. Наш поэт, увидев милиционеров, тем более улыбающихся, вдруг решил ошарашить их гомерической шуткой. - На ловца и зверь бежит! - загремел он на всю улицу. - Я зверь! Я бегу на ловца! И побежал на милиционеров, не в силах соразмерить свой бег ни со своим грузным телом, ни со своим опьянением. Не сумев вовремя притормозить, он врезался в среднего милиционера, повалил его и упал на него. Милиционеры, сочтя этот поступок за агрессивное нападение, стали нещадно его колотить. Он сопротивлялся, он выл, как зверь, попавший в капкан, но, несмотря на свою могучую силу, ничего не мог сделать. Их было трое, а он один. Они были трезвые, а он пьян. Они всю жизнь избивали людей, а он никогда. Все это случилось в тот недалекий исторический период, когда кандалы в Средней Азии уже исчезли, а наручники еще не появились. В конце концов милиционеры продолжающего вырываться поэта обвязали веревками, перебрасывая и затягивая их с бесстрастной ловкостью крестьян, навьючивающих верблюда. Они вбросили его в машину и увезли в больницу. Там ему сделали успокаивающий укол, и он, запеленутый в веревки, уснул глубоким, привычным сном побежденного богатыря. На следующий день он проснулся в купе поезда, мчавшегося в Ташкент. Он потянулся, с удовольствием почувствовав, что на нем нет не только веревок, но и одежды. Она аккуратно висела над ним. Да не приснилось ли ему все это? Но, увы, боль в теле и синяки на голых руках были реальны, и, значит, Кирбабаев был реальным. Он хорошо помнил, с какими шутливыми словами он помчался на милиционеров, а что дальше было, представлял смутно. Он только точно помнил, что милиционеры не оценили его шутки. А поезд летел все дальше и дальше. Потом поэта долго беспокоила мысль: как его внесли в поезд? Уже раздетого до трусов и майки, в которых он сейчас лежал, или раздели его здесь? Ему очень хотелось, чтобы все было достаточно прилично и раздели его уже здесь, в купе. В провинции почетного гостя после затянувшегося банкета, случается, приводят в купе придерживая за руки. Иногда приносят. Особенно ревизоров. А потом раздевают и укладывают в постель. Ему хотелось, чтобы вагон считал его почетным гостем, которого привели после слишком обильного застолья. О веревках он и думать не хотел. Об этом думало его затекшее тело. О том, что он был приведен как исключительно почетный гость, указывал тот факт, что он в купе был совершенно один. Но с другой стороны, это могло быть следствием ограждения пассажиров от буйствующего человека. Вдруг его пронзила мысль, целы ли его деньги, документы, билет. Его твидовый пиджак висел над ним на крючке. Он лихорадочно порылся в карманах и, не веря своему счастью, убедился, что все на месте. Правда, состояние его пиджака, согласно его же теории, едва тянуло на чесучовый китель третьего секретаря. И даже одной пуговицы не хватало. Он раскрыл чемодан: коробки с фильмом и одежда были на месте. Теперь, при его богатстве, перед тем как в Ташкенте явиться к начальству, он приведет себя в полный порядок. Он сменил брюки и галстук, оставив в купе пиджак отдыхать после милиционеров, и с екнувшим сердцем убедился, что купе не заперто снаружи. Вариант буйного пассажира отпадал. Да, конечно, его в приличном виде привели сюда. Или принесли? Главное, что в приличном виде. Опохмелиться! Без единого слова! Склонный преувеличивать все хорошее, как и все плохое, сейчас он был потрясен, что деньги и все остальное имущество уцелело. Туркмены - прекрасный народ, думал он, а Кирбабаев исключение. Такой честной милиции нет нигде в мире! И даже хорошо, что они меня связали, думал он в порыве благородства, а то я мог бы в ярости пьяного буйства раскидать этот глинобитный городок! Тут мы должны слегка подправить нашего поэта. По более поздним сведеньям, дошедшим до нас через сына председателя колхоза, начальник милиции, распоряжаясь отправить в Ташкент все еще спящего не то летаргическим, не то вечным сном странного лектора и чувствуя, что дело принимает межреспубликанский оборот, пригрозил милиционерам, занятым телом и вещами нашего поэта, что он лично из своего личного пистолета пристрелит каждого из них, если у лектора что-нибудь пропадет. Все быстрее и быстрее двигаясь в ресторан, как бы отстреливаясь от Кирбабаева ржавыми выстрелами хлопающих за спиной железных дверей, наш поэт все восторженнее думал: о, как я был прав, что никогда в жизни не допускал в своих стихах социальной темы! Не допускал и не допущу! Энергия стиха и никаких идей! x x x После перестройки его книги, обгоняя одна другую, стали появляться на прилавках. Он изъездил Европу по следам своих поэтических снов. По его словам, сны были интересней. - Хорошо, что я успел о Европе написать до того, как увидел ее, - говорил он, - там много интересного. Но так написать, как я написал до того, как увидел ее, теперь я не смог бы. Сейчас он один из самых видных поэтов страны. Недавно он получил Государственную премию. Ему эту премию вручал лично Ельцин, впрочем, как и всем остальным. Но навряд ли, да и просто невозможно представить, чтобы кто-нибудь из остальных лауреатов услышал слова, сказанные нашему поэту. Если верить ему (я хочу сказать - поэту), Борис Николаевич Ельцин, пожимая ему руку, широко улыбнулся и сказал: - На ловца и зверь бежит. - Мистика! - по привычке произносил поэт, пересказывая нам слова президента. - А разве не мистика, - добавлял он в сторону тех, кто явно сомневался, что президент произнес эти слова, - что я - поэт, всю жизнь гонимый издательствами, стал лауреатом Государственной премии? - Юра, - сказал я шутливо, - ты, оказывается, не великий поэт. - Почему?! - взревел он. - Вспомни судьбу великих русских поэтов, - сказал я, - разве у кого-нибудь из них она увенчалась таким блестящим успехом? Он помрачнел и надолго задумался. - Так что же? - Еще не вечер, - сказал он впервые в жизни тихим голосом. - Еще не вечер, - сказал он впервые в жизни тихим голосом.