Фазиль Искандер. Поэт Повесть ВСЕМ ИЗВЕСТНЫЙ И НИКОМУ НЕ ВЕДОМЫЙ Юрий Сергеевич Волков был романтическим поэтом, и притом очень талантливым. Однако стихи его редко печатали, и в сорок пять лет у него не было ни одной книги. Речь идет о блаженных временах блаженного Брежнева. У Юрия Сергеевича было хроническое свойство раздражать начальство. Раздражать всем - голосом, стихами, внешностью. Начнем с голоса. Как известно, с глупыми говорят, как с глухими, громким голосом. Возможно, наш поэт бессознательно убедился, что этот мир глуп и в нем надо очень громко говорить. У него был голос громовержца. Даже во время застольной беседы он говорил яростно и громко, как революционный оратор с трибуны. Если друзья делали ему замечания, он с некоторой самоиронией рассказывал о том, что в юности над ним шефствовал последний поэт-акмеист. Старик был так глух, что приходилось кричать ему в ухо. С тех пор он привык так говорить. Когда он читал стихи в ресторане, а обычно он там их и читал, немедленно являлся метрдотель и пытался выяснить, чем вызван скандал. Если он до его прихода успевал прочитать стихи. А если не успевал, то, что бы ни говорил метрдотель, он продолжал их читать, пока они не кончались. Мощь его голоса и могучая внешность производили неотразимое впечатление, особенно на незнакомых людей. Однажды в жаркий летний день мы сидели с ним в незнакомом ресторане. - Официант! - крикнул он. - Виски с айсбергом! Официант был так потрясен его уверенным голосом, что растерянно ответил: - Извините, айсберги еще не завезли. Его стихи раздражали литературное начальство тем, что не были ни советскими, ни антисоветскими. Они были написаны так, как будто социальная жизнь вообще не существует. Это злило еще и тем, что невозможно было конкретно указать на какие-то строчки, которые надо убрать или переделать, чтобы стихотворение было достаточно приемлемо для советской власти. Кое-как все это можно было бы простить, если бы поэт был какой-то божий одуванчик, далекий от действительности. Изливаясь мощной энергией, стихи его были полны примет места и времени, примет всех краев России, где он побывал, и - неслыханная наглость - примет всех краев Европы, где он явно не бывал. Это уж они знали точно. Кроме того, там были всемирные названия сигарет, напитков, гостиниц, городов и даже бесчисленных островов Средиземноморья, словно он на яхте с другом-миллионером, лениво прихлебывая джин с тоником, пришвартовывался к ним, точнейшие названия предметов интимного женского туалета и так далее и тому подобное. А язык! Словарь филологов и шпаны, фальцовщиков и астраханских рыбаков, староверов и физиков, тюркизмы, украинизмы, с размаху вброшенные им в русскую речь, где они, мгновенно русея, свободно плавали, как в родном море! Да, язык у него был богат, но он терпеть не мог выдуманные слова. Он считал Маяковского великим поэтом за его любовную лирику, но изображал преувеличенный ужас, когда речь заходила о его словотворчестве. Он считал это безумным кривляньем. Из всех словообразований Маяковского признавал только одно - "выжиревший": Как выжиревший лакей на засаленной кушетке. - Здесь это слово уместно, - говорил он. - Оно хорошо передает длительность пребывания лакея на кушетке. Но с другой стороны, какой барин позволит лакею долго лежать на кушетке? Разве что Обломов. Да, его богатый язык никогда не поворачивался против советской власти, но и никогда не пытался лизнуть ее. Начальству было решительно непонятно, как с ним быть. В то же время он одинаково свободно общался с упертыми державниками и с непримиримыми диссидентами. Идея исторического величия России ему была не чужда, и державники ждали, когда он дозреет до мысли, что за это величие надо драться закатав рукава. Но он закатывать рукава не спешил, ибо под величием России подразумевал ее культуру. Точно так же ошибались и диссиденты. Видя обилие примет западной жизни в его стихах, они считали, что он вскоре дозреет до западничества и станет диссидентом. Но и этого не случилось. По поводу подозрений в нелояльности он написал шутливую эпиграмму, которую действительно нельзя было напечатать: Подсолнух следит за солнцем. Ромашка следит за подсолнухом. Я слежу за ромашкой. Цензура следит за мной. Наконец рукопись его стихов в одном издательстве передали критику, известному - да что известному! - главнейшему расшифровщику антисоветского подтекста! Тот долго изучал стихи нашего поэта и наконец написал на них обширную рецензию, которую почему-то в редакцию прислал по почте. Этого с ним никогда не случалось. Обычно он свои расшифровки приносил сам, чтобы лично упиваться удивлением работников редакции своей безошибочной угадчивостью. На этот раз работники издательства не успели удивиться его рецензии в виде письма, как вынуждены были поразиться ее содержанию. Автор рецензии писал, что тщательный анализ стихов показал: антисоветский подтекст в них, безусловно, существует, но он так разросся, что отделился от текста и ведет автономное существование - по-видимому, там, где его хранит автор. Пораженная редакция попыталась связаться с критиком по телефону, но услышала только истошный крик его жены, что мужа увезли в психбольницу. - Что за стихи вы ему дали на рецензию! - визжала она. - Я по суду буду требовать уплаты штрафа за производственную травму! Оказывается, в сознании критика стихи окончательно расщепились на текст и подтекст, что, в сущности, рано или поздно с ним должно было случиться. Через неделю ему удалось переправить из психбольницы коротенькую открытку, написанную второпях химическим карандашом. Он рекомендовал редакции, включив КГБ в поиски подтекста, обыскать квартиру автора в Москве и квартиру его родственников в Астрахани, откуда тот был родом. По словам критика, успех операции мог обеспечить только одновременный обыск в обеих точках, при этом именно по московскому времени, а не по астраханскому. В последнем случае все может развалиться. - Я свел с ума десять женщин и одного критика! - гремел по этому поводу наш поэт. - Уполовинься! - с хохотом отвечали ему на это друзья. - По-вашему, правдоподобней звучит, - невозмутимо гудел в ответ наш друг, - пять женщин и полкритика? Однако книги его по-прежнему не печатались, хотя издательские начальники не решались назвать его антисоветчиком. Во-первых, этого действительно не было, а потом, политически было нецелесообразно подталкивать его в ряды антисоветских писателей, которых становилось все больше и больше по той простой причине, что их почти перестали арестовывать, хотя и не начали печатать. Поэтому на рукописях его стихов, попадавших на глаза начальству, следовала бабья резолюция: "Надо годить". Вот и годили десятилетиями. А если же он сам попадался на глаза начальству, годить приходилось еще больше. С одной стороны, огромный, как богатырь, а присмотреться - рыхловатый. С другой стороны, горящие, черные цыганские глаза под густыми черными бровями. Но цыганские ли это глаза, мучительно думали литературные начальники. Сам он нередко с гордостью говорил, что в его русской крови есть цыганская примесь. Любил повторять стихи Дмитрия Кедрина, кончающиеся такой строфой: В цыганкиных правнуках слабых Тот пламень дотлел и погас, Лишь кровь наших диких прабабок Нам кинется в щеки подчас. Нет, в глазах нашего поэта тот пламень не дотлел и не погас! Однако патриотическое чувство начальства подсказывало: русскому народу не нужен рыхлый богатырь с черными цыганскими глазами. Некоторые наиболее рьяные патриоты, считая, что его псевдоцыганские глаза есть не что иное, как очередной еврейский обман русского народа, послали в его родную Астрахань небольшую делегацию, чтобы она там порылась в архивах и выяснила его истинное происхождение. Кроме того, они посоветовали делегации попутно присмотреться к носам его родственников. Посланцы для облегчения своей задачи решили начать с носов, но потерпели фиаско: носов не оказалось. В доме, где раньше жили его родственники, соседи сказали, что все они разъехались по разным городам, а один даже живет в Москве и пишет стихи. - Про него знаем, - сдержанно согласились члены делегации. Стыдясь прямо спросить о носах родственников, они якобы из праздного любопытства поинтересовались, не осталось ли у них фотокарточек разъехавшихся, особенно в профиль. Соседи почему-то на это страшно обиделись. - Нет никаких фотографий! - ответили они и злобно добавили: - Особенно в профиль! Однако в архиве посланцы выяснили, что наш поэт дворянского происхождения, а в девятнадцатом веке его прадед в самом деле был женат на цыганке. - Посланцы говорят, что русский дворянин, - повздыхали пославшие. - Если их по дороге евреи не перекупили. Тогда еще, при советской власти, на фоне некоторого изнурения большевиков в вопросе выяснения классового происхождения сограждан, несколько оживился интерес к их расовому происхождению и одновременно стало модным быть причастным к русскому дворянству. Многие ринулись в дворянство. Возможно, некоторые наивные люди решили, что остаткам самого истребленного класса в России будут платить пособия, подобно тому как немцы, удивляясь своей неаккуратности, платят пособия своим случайно недобитым евреям. Ожидавшие пособия явно погорячились. Но все еще ждут. - Что ж ты молчал, что ты аристократ? - спросили у него державники. - Запомните, аристократ и есть истинный демократ, - ответил наш поэт, чем немало смутил их. С одной стороны, было неприятно, что он причисляет себя к демократам, а с другой стороны, было приятно, что демократы-то наши липовые, поскольку они явно не аристократы. Он вообще мог припечатать словом. Одного глупого популярного романиста, обладавшего бешеной еврейской энергией и в год ухитрявшегося выпустить два антисемитских романа, он назвал: - Вулкан с головой цыпленка. Слова его подхватили в литературных кругах. Злые языки говорят, что экспедицию в Астрахань снарядил, и притом за собственный счет, именно этот романист. Несмотря на бедность, одет наш поэт был всегда франтовато. Какой-нибудь новый директор издательства, впервые увидев его в своем кабинете и пытаясь встретить по одежке, принимал его за процветающего советского писателя, терпя неимоверный голос и объясняя его близостью к начальству и робея перед его богатырским сложением, рыхловатость которого несколько скрывала ловко пригнанная одежда. Но потом, выяснив, что этот седовласый господин хлопочет об издании своей первой книги, приходил в ярость, принимая его за авантюриста и графомана. Когда он входил в кабинет начальника и голосом громовержца начинал говорить, начальник всей шкурой чувствовал, что этого человека слишком много, что он самим своим обилием делает кабинет тесным для двоих и тем самым выталкивает начальника, сдувает его голосом, что начальнику, естественно, не нравилось, и он спешил сам изгнать его, пока не оглох и силы его не оставили. - Уполовинься, тогда, может, что-нибудь получится, - говорил ему его единственный доброжелательный редактор, двадцать лет перетасовывавший стихи его первой книги, которая, по существу, уже была пятой, но находилась среди рукописей начинающих поэтов. Так он жил в литературе, всем известный и никому не ведомый. Он жил, как ледокол, застрявший в океане ваты. Какой-то рок витал над судьбой его поэтических книг. Одно время появился довольно либеральный секретарь Союза писателей. Ему доверяли, потому что его либеральность уравновешивалась общенародной склонностью к алкоголю. Он стал опекать нашего поэта с тем, чтобы в дальнейшем помочь ему выпустить книгу. Это был действительно культурный человек и в силу своей культуры понимал, что в стихах нашего поэта нет ничего антисоветского и он ничем не рискует. Их связывала любовь к поэзии и любовь к выпивке. Выпивая с нашим поэтом, он коллекционировал и одновременно заспиртовывал его остроты. Излишне говорить, что наш поэт был блестящим собеседником. Секретарь Союза писателей, сидя с ним в писательском ресторане, приучал издательское начальство, которое тоже не чуждалось ресторана, к тому, что наш поэт свой человек и только глупые рецензенты не могут привыкнуть к его оригинальности. И уже все было на мази, книга нашего поэта наконец попала в издательский план, и ему даже выписали аванс. Но однажды секретарь Союза вместе с нашим поэтом сидел в большой компании в писательском ресторане. В какой-то миг секретарь Союза посмотрел на часы и, вставая, сказал: - Мне пора в президиум. Предстояло большое писательское собрание. И вдруг наш поэт (кто его дергал за язык!) громогласно сострил: - Он сказал: изыди, ум! И ушел в президиум. Все рассмеялись, в том числе и секретарь Союза. Однако, оказывается, он затаил деятельную обиду. Мало того что дружба на этом кончилась, главное, книга нашего поэта таинственно исчезла из издательского плана. Правда, аванс назад никто не потребовал, да он и не отдал бы. - Мне надоел этот директор комиссионного магазина культуры, - позже говорил про этого секретаря наш поэт. Про одного малокультурного, но очень плодовитого прозаика он однажды сказал: - Его надо немедленно внести в книгу рекордов Гиннеса! Он уникальный писатель! Первая книга, которую он прочел в жизни, была его собственная первая книга! Слух о сказанном, конечно, дошел до плодовитого писателя. И тот, по-видимому долго обдумывая, нашел злой ответ: - Пусть он позаботится о внесении меня в книгу рекордов Гиннеса. А я позабочусь о судьбе его книг здесь. И, видимо, позаботился, как и многие другие. Книга нашего поэта никак не могла пробиться в печать. Я забыл сказать, что у нашего поэта был высокий шанс издать книгу еще задолго до либерального секретаря Союза писателей. Это было время, когда вероломно сняли Хрущева и назначили Брежнева. Начальники не без основания были уверены, что в скором времени Сталина реабилитируют. Об этом они жарким, влюбленным шепотом говорили друг другу. Да и многие обычные люди догадывались об этом. Но наш поэт ни о чем таком не догадывался. В пику нескольким диким выступлениям Хрущева против художников и писателей, где тот топал ногами и кричал на них, и выступления эти были еще у всех на слуху, хотя самого Хрущева уже сняли, - так вот, в пику этим его выступлениям Союз писателей рискнул поддержать нашего поэта и издать его книгу. Мол, не топаем, не кричим, но выискиваем таланты и подымаем их. А с Хрущевым, в сущности, вот что было. Друзья Хрущева прослышали, что номенклатура готовит против него переворот под кодовым названием "Атака на цыпочках". Они предложили Хрущеву упреждающий жест: мирно повесить на Красной площади пять-шесть интеллигентов, нет, не больше, и тогда номенклатура испугается и притихнет. А чтобы Запад не поднимал шум, оформить повешенных интеллигентов как добровольцев. А наивный Хрущев вместо этого топал ногами и кричал на художников и поэтов, при этом делал страшные гримасы, дескать, не к вам это относится, а к номенклатуре: вы не бойтесь, а только делайте вид, что испугались. Ничего себе - делайте вид! А тут еще кто-то стал распространять слух, что пять-шесть человек повесят. - Но не больше! - оптимистично добавлял он. - Хрущев покричит, потопает ногами, а потом пять-шесть интеллигентов повесит. - Кого именно? - пытались дознаться представители художественной интеллигенции у того, кто эту весть принес. - В том-то и дело, что неизвестно, - отвечал он. Что делать? Если точно знать, что тебя именно повесят, можно было бы героически выступить против выпадов Хрущева. Но точно никто ничего не знал. Деятели искусства, как люди исключительно нервные, мягко говоря, растерялись, чего никак нельзя сказать про номенклатуру, которая, слушая топанье и крики Хрущева, бормотала среди своих: - Ну и что! Ну и что! Пусть топает! Мы топать не будем. И потому все так получилось. Другое дело, если бы Хрущев тихо-мирно повесил на Красной площади (даже не обязательно на ней!) пять-шесть интеллигентов, нет, больше не надо было, тогда, конечно, и номенклатура сильно призадумалась бы. И тогда вместо того, чтобы на цыпочках атаковать, она, скорее всего, на цыпочках разошлась бы. Да что теперь говорить об этом! Да мы о другом! Да не наше это дело! Мы о нашем поэте. Для начала решили попробовать его на эстонцах. Союз писателей устроил в Таллине вечера московских поэтов. Для укрепления дружбы народов. Как всегда, на такого рода мероприятиях наше пролетарское государство проявляло купеческое гостеприимство, по-своему используя ленинский лозунг: мы не все старые ценности сдаем в архив. И как всегда, начальников приехало больше, чем поэтов. Заключительный вечер состоялся в переполненном театре. Наш поэт имел бешеный успех. Впервые в жизни его голос естественно соответствовал размеру помещения. Он читал стихи о России и о Европе. Чудные стихи о чудных, видимо средиземноморских, островах особенно понравились слушателям. Они дивились тому, что, сидя в Москве, можно восхищаться европейскими красотами и при этом не оказаться в районе Магадана с красотами его северных сопок. Правда, говорят, небольшая наиболее консервативная часть местной публики решила, что Советский Союз так именно готовит почву для захвата этих теплых островов. Но таких было мало. Основная масса зрителей воспринимала его стихи как победу либерального направления в Кремле. А теплые острова - почти прозрачный символ потепления международных отношений. Московскому начальству шумный успех нашего поэта тоже пришелся по душе. Пусть знают, думали они, и нам Европа не чужда, и мы не лаптем щи хлебаем. Наш поэт настолько им понравился, что они взяли его с собой на торжественный ужин, устроенный в доме видного эстонского поэта. Все остальные поэты ужинали и пили в гостинице за собственный счет. Видный эстонский поэт, он жил недалеко от театра, ведя гостей к себе домой, позволил смелую шутку, над которой хохотали даже московские начальники, правда соразмеряя свой хохот с хохотом главного начальника. Показав рукой на мусор, валявшийся на тротуаре, кстати, по российским меркам, вполне умеренно, этот эстонский поэт сказал: - Эстонцы дураки. Они ждут, когда кончится советская власть, чтобы потом убрать мусор на улицах. Шутка, конечно, прозвучала двусмысленно, но интонация была такова, что советская власть никогда не кончится. И потому начальство хохотало. Но вот мы сегодня свидетели того, что советская власть в самом деле кончилась. Так что эстонцы в своих терпеливых ожиданиях оказались не такими уж дураками. Правда, надо сказать, что и мусора с тех пор скопилось порядочно. Все было бы прекрасно, если бы не особенность местного национального обычая, о котором не знало не только начальство, но и наш весьма эрудированный поэт. Оказывается, в лучших домах Таллина принято сначала ужинать в столовой, разумеется с напитками, а потом переходить в другую комнату, где гостей уже строго испытывают на чистом алкоголе, без всяких закусок. Такая эстонская рулетка. Но об этом из наших никто не знал. Никто не знал, что надо пить за первым столом, учитывая для равновесия предстоящий стол. Но о нем заранее никто ничего не сообщил. Поэтому наши начальники выложились за первым столом. Они действовали, как штангист, у которого единственный подход к снаряду. Так вот, когда гостей перевели в другую комнату и усадили за второй стол, они были так пьяны, что чувствовали себя совершенно трезвыми. И они продолжали крепко пить. Тем более, что кто-то из них высказал остроумную догадку: согласно причудливым местным обычаям, предстоит еще один стол - в третьей комнате, где будут подавать уже одни закуски, а напитков не будет. Так что старались пить и в счет третьего застолья. - Сколько же у него комнат, если на каждое застолье выделяется по комнате! - удивлялись московские гости. Алкоголь, как известно, ускоряет движение времени. И наши начальники дружески, перебивая друг друга, стали ласково рассказывать о том, что Сталина в ближайшее время реабилитируют. Им, видимо, казалось, что эстонцы сильно соскучились по Сталину, и они в благодарность за гостеприимство решили их взбодрить. Однако хозяева и другие прибалтийские гости смущенно молчали. Но не промолчал наш аполитичный поэт. - Значит, осуждение Сталина на Двадцатом съезде было аферой Хрущева? - громко, как всегда, спросил он с раздражающим оттенком глобального академизма. - Нет, аферы не было, - отвечал главный начальник, глядя на нашего поэта и взглядом охотно соглашаясь с ним, что лично Хрущев, конечно, аферист, но об этом нельзя говорить при эстонцах, так как они еще не обладают достаточной политической гибкостью. Но наш поэт ничего в этом многозначительном взгляде не уловил. Он только уловил его слова. - Выходит, реабилитация Сталина - афера? - спросил он в согласии с логикой, но в полном противоречии с диалектикой. Теперь он спросил с еще более раздражающим оттенком еще более глобального академизма. И что тут началось! Начальники взвились! - Мальчишка! Дурак! Астраханский эстет! Кулацкое отродье! - Что ты можешь знать о великих заслугах товарища Сталина, киприот недоделанный! - в отчаянье выкрикнул один из начальников, забыв, что астраханский эстет никак не совмещается с киприотом, даже недоделанным. Скандал! Скандал! Скандал! Выражая неподдельную ярость, начальники кричали на него, одновременно не забывая поглядывать друг на друга, чтобы обнаружить в ком-нибудь слабость выражения этой ярости. Поэтому никакой слабости никто не проявлял. Эстонцы и остальные прибалты молча слушали, как бы изучая особенность славянского спора между собой, которая, оказывается, заключается в том, что все бьют одного. Потом начальники повскакали с мест и стали дружно одеваться, гневно вбрасывая руки в рукава плащей, как шашки в ножны после кавалерийской атаки. Они уходили, демонстративно отмахнувшись от третьего застолья, которое, впрочем, сами же и выдумали. Все заспешили в гостиницу, и бедный наш поэт, понурившись, последовал за ними. Самый маленький начальник, занимавший тот же номер, что и наш поэт, неожиданно наотрез отказался от своего места, ссылаясь на то, что больше не может дышать с нашим поэтом одним воздухом, отравленным его дыханьем. Однако по случаю заполненности гостиницы и, вероятно, невозможности достать противогаз в столь поздний час ему предложили рискнуть и занять свою кровать. Ночью, временами вскакивая на постели и что-то быстро лопоча, он, не просыпаясь, во сне продолжал искренне симулировать возмущение. В те времена искренне симулировать возмущение могли многие, но чтобы во сне искренне симулировать возмущение - и тогда было величайшей редкостью. Пусть психологи будущего изучают этот феномен. После этого скандала книга нашего поэта на несколько лет потеряла даже отдаленный шанс быть изданной. Отсутствие более жестких санкций было вызвано тем, что Сталина и в самом деле не реабилитировали. Говорят, об этом взмолилось руководство европейских компартий. - Я остановил реабилитацию Сталина! - позже грохотал наш поэт. По его словам, этот скандал проник в западную печать и Кремль вынужден был дать слово, что реабилитации не будет, потому что наиболее талантливая часть России против. Ну что ты ему скажешь! ...Однако мне поднадоело комментировать его жизнь. Я передаю ему слово. Думаю, он это сделает лучше. ОЗИМАЯ КУКУРУЗА В юности, знаешь, меня по знакомству устроили работать в центральную молодежную газету. Скажем так, чтобы никого не обижать. Полгода я жил припеваючи и пропиваючи свой гонорар. Я писал рецензии на книги, в основном иностранных авторов, отвечал на письма читателей. Я работал в отделе культуры. Единственная трудность, которую я не сразу одолел, - это эпистолярное, а главное, личное общение с графоманами. Самое упорное и злобное племя людей. Стоило мне в письме такому человеку дать легкие указания на тяжелые недостатки его стихов или рассказов и пожелать ему в дальнейшем творческих удач, как он разражался целым трактатом критики на мою критику и посылал этот трактат на имя главного редактора. Тот, разумеется не читая трактата, но стремясь к спокойной жизни, становился на его сторону и учил меня быть поласковей с молодыми авторами. Еще упорней они бывали в личном общении, переходя от сентиментального предложения устроить загородный пикничок с шашлыком к прямым угрозам пожаловаться в ЦК комсомола или даже партии. Кошмар. Один из них купил меня на эти шашлыки, за что я потом сполна расплатился. Он писал рассказы, и я чувствовал в них некоторое мерцание таланта и возился с ними, пытаясь довести их до печатного уровня. Но пока не удавалось. Кстати, при этом он был удивительно одарен в практической области, зарабатывал достаточно много денег и уже тогда имел свою машину. Согласие мое на шашлычный пленэр объяснялось еще тем, что мы оба жили в одном и том же подмосковном районе. Было удобно встретиться. - Приведи с собой кого-нибудь из редакции, - щедро предложил он, - будет веселее. Я предложил заведующему отделом приехать ко мне на шашлычный пикник, устроенный одним начинающим автором. - Что ты, что ты! - всплеснул тот руками. - Я не поеду! Потом от него не отделаешься, прилипнет. И тебе не советую прикасаться к этому шашлыку! Но я прикоснулся. До сих пор удивляюсь мудрости и прозорливости этого человека, а ведь он не намного был старше меня. В назначенный день этот автор приехал на своей машине, с шашлыками, водкой и певцом, исполнявшим собственные песни. Мы развели костер и поджарили шашлыки. Потом пили водку, закусывая дымным мясом, и слушали певца. Певец оказался не только талантливым, но и высококультурным человеком, и я про себя удивился, что его свело с моим автором, которому сильно не хватало этой самой культуры, и он ее, кряхтя, заменял упорством. Неужели только возможность выпить? Одним словом, мы хорошо посидели. После этого рассказы моего автора довольно густо посыпались на меня, и каждый раз мне казалось, что в них что-то есть, и я рылся в них в поисках неведомого призрака таланта, но никак не мог довести их до печатного уровня. Потом он перестал приходить, но, оказывается, затаил на меня обиду. Он, видимо, никак не мог понять, что, даже если бы я по доброжелательности пропустил его рассказ, другие работники редакции его непременно остановили бы. И я, чтобы не морочить ему голову, сам возвращал ему его творения, тем самым обращая его дальнобойную злобу на самого себя. Но этого я тогда не понимал. Прошли годы и годы! Наступило новое время, вакханалия свободы, но при этом надо сказать, что мои книги стали печатать в России и за границей. Я стал известным поэтом не только в узких кругах, как было раньше. И вдруг этот автор, про которого я давно забыл, уже красиво поседевший, уже на новенькой машине, приезжает ко мне и дарит мне свою первую книгу. При этом усиленно зазывает меня выпить с ним хорошего грузинского вина, которое у него в багажнике, или, в крайнем случае, взять в подарок несколько бутылок. Мистика! Какая-то божественная сила меня удержала! То ли смутное воспоминание, что мы перед расставанием несколько поссорились, то ли его какая-то новая, вкрадчивая манера разговаривать. Я даже нагло солгал ему. Я сказал, что бросил пить, и он, не вынимая своего вина, скромно уселся в свою дорогую машину и уехал. Из дальнейшего рассказа у тебя может возникнуть мысль, а не хотел ли он отравить меня своим вином. Я уже об этом думал. Отвечаю: нет! Первое его предложение было сразу - вместе выпить. В таком случае я, будучи отравленным, не успел бы прочесть его рассказы. А с этим он смириться никак не мог. Более того, если бы он просто оставил мне вино, у него не могло быть никаких гарантий, что я после его ухода примусь за его рассказы, а не за его вино. Как же он теперь пишет, подумал я и, чтобы сразу выйти на самое зрелое произведение, начал читать книгу с последнего рассказа. Боже, Боже! Это был рассказ о нашем шашлычном пикнике, где с патриархальностью летописца он всех, и меня в первую очередь, назвал собственными именами. Больше от летописца в рассказе не было ничего. Меня в этом рассказе он вывел величайшим глупцом и коварнейшим хитрецом. Я выгляжу в нем редакционным павлином, ни на секунду не забывающим, что я работаю не где-нибудь, а в центральной газете. При этом он приплел бессмысленную ложь, что я якобы хвастался, будто вырос на коленях известного поэта и на этих же коленях написал первые свои детские стихи. Вершина юмора! Я этого поэта не только не знал, но даже никогда не видел. Он уже давно умер. Не обращаться же к родственникам его со странной просьбой подтвердить, что я у покойника никогда не сидел на его выносливых коленях, учитывая, что и ребенком я был достаточно крупным. Но еще сильней меня раздражило, что он присвоил мне кавказскую привычку во время застолья хлопать ладонью в ладонь человека, сказавшего особенно острое словцо. Я терпеть не могу эту привычку, но получалось, что я же беспрерывно с размаху хлопаю кого-то в ладонь, и, конечно, в основном в его ладонь. По его словам, я прямо-таки отбил ему ладонь дня на два и он за это время не мог взять в руки пера. Намек на незримый траур читающего человечества. Сколько якобы скрытых комплиментов себе в одной фразе. С одной стороны, беспрерывный поток остроумия (хлоп! хлоп! хлоп!), а с другой стороны, затворническая жизнь истинного художника: ни дня без строчки. Ни дня - кроме этих двух дней. Ну конечно, кое-что перепадало и ладони певца после особенно задушевной песни. Дальше началось полное безумие, возможно чуть-чуть основанное на факте. Когда он разжег костер для шашлыка, он несколько торжественно, чего я тогда не заметил, вручил мне кусок фанеры, чтобы я им раздувал пламя, а сам стал собирать поблизости всякие сухие сучья и ветки. И возможно, не видя возле костра никакого топлива, чтобы поддержать огонь, я сунул туда этот несчастный кусок фанеры. Возможно. Не отрицаю. В этом месте рассказа он обрушил на меня рыдающую провокацию. Оказывается, эта фанера, будь она неладна, была крышкой от посылки, прислан- ной его любимой мамой - да что значит присланной! присылаемой ему в течение уже десяти лет из далекой провинции! Оказывается, она уже в течение десяти лет присылает ему сухофрукты в одном и том же ящике с одной и той же крышкой, потому что в ответ он дорогой мамочке в провинцию шлет консервы не только в том же ящике, но с той же крышкой, только перевернув ее и написав мамин адрес. Оказывается, эта крышка от посылки, как знак близости с любимой мамой, была ему дороже всего на свете, даже дороже машины! Спрашивается, если уж эта крышка от посылочного ящика так тебе дорога, зачем ты ее притащил для вздувания шашлычного костра? Лучше бы уж из дому веник принес, было бы куда размашистей раздувать костер! Но слушай дальше, ты умрешь! Оказывается, я не случайно сунул эту крышку в огонь, отнюдь не случайно! Оказывается, я принял эту крышку от посылки за одну из крышек от посылок, которые регулярно получаю из-за границы, и не на московскую квартиру, где живет моя мама, а на этот районный адрес, где КГБ далеко не так тщательно, как в Москве, проверяет посылки. Оказывается, я, увидев на крышке написанный крупным почерком индекс хорошо знакомого почтового отделения, дальше не стал читать, приняв куриный почерк его мамы за почерк иностранца. Он так сурово и пишет - "куриный почерк мамы", что совершенно не вяжется с нежными признаниями в любви к ней. Тут сразу возникает несколько безответных вопросов. Почему он уверен, что я помахивал крышкой над костром именно той стороной к себе, где господствовал куриный почерк мамы, а не той, где царствовал его петушиный? Почему он уверен, что у таинственного иностранца, неустанно снабжавшего меня посылками, был такой же или почти такой же куриный почерк, как у его мамы, что я их мог спутать? Были еще вопросы. Забыл. С ума сойти! Я никогда в жизни не получал из-за границы посылок! Вообще ниоткуда не получал посылок! В получении посылок из-за границы даже в те далекие времена не было прямого криминала. Но из контекста следовало: легко мне быть поэтом, далеким от политики, когда заграница так нежно заботится обо мне. Но с другой стороны - противоречие. Откуда такой панический страх: немедленно сжечь крышку! Что, в посылке лежали антисоветские книги или наркотики?! Но, допустим, если я после долгих поисков нашел такое странное почтовое отделение, которое КГБ по рассеянности (ха! ха!) не проверяет, как же я сам эту крышку вынес? И зачем вообще я ее хранил? Не посылал же я своему иностранцу с куриным почерком консервы из Москвы, перевернув ту же крышку, как мой автор? Но, допустим, я пришел в неимоверный восторг от предстоящего шашлыка и забыл про всякую опасность. Откуда я взял, что сейчас в России принято раздувать шашлычный огонь исключительно крышками от посылок? Тысячи вопросов! Ведь крышкой от посылки я раздувал костер еще далеко до всякой выпивки и, если обратил внимание на почтовый индекс, столь устрашивший меня, мог бы прочесть и дальше, несмотря на куриный почерк его мамы. Хотя бы подобие психологической правды! Хотя бы указал, что я все это проделал, когда уже надрался водки. Так нет! Кстати, почему он этот рассказ поместил в конце книги? Я думаю, он решил, что я, читая его искрометные рассказы, окончательно расслаблюсь - и тут он вонзит в меня свой кинжал! Я посмотрел выходные данные книги. Весьма странно. Название какого-то издательства, каких сейчас тысячи, и я, разумеется, о нем ничего не слышал. Но там забавные редакционные приписки. Во-первых, книга издана на средства автора, во-вторых (слава Богу!), всего пятьсот экземпляров, а в-третьих, и это самое главное, неслыханное для издания художественных произведений предупреждение: продажа книги запрещена! Зачем же вы издаете, если запрещаете продажу книги? При этом на обложке исполненный бодрой доброжелательности уговор читателей присылать отзывы о книге по адресу автора. Каких читателей, если книга запрещена для продажи? Очевидно, выкупив издание, автор сам будет рассылать книги избранным читателям. Мне он уже вручил, и, если мое признание с твоей помощью когда-нибудь попадет в печать, это и будет читательский отзыв на ласковые уговоры. Прочитав рассказ, я сначала пришел в бешенство и хотел подать в суд на издательство и автора за клевету. Ведь, скажем, если я получал из-за границы посылки, на почте должны оставаться какие-то данные об этих посылках. Но потом махнул рукой: черт с ним! Ему любой ценой нужна любая слава, так что суд ему даже выгоден. По этой же причине я не называю его имя - и это ему было бы выгодно. Любой скандал! В сущности, КГБ должен был подать на него в суд за клевету. Якобы они, сосредоточив свое внимание на посылках, поступающих в Москву, сквозь пальцы смотрели на те, которые приходили в районные почтовые отделения. Но как это все могло случиться? Деньги, деньги, деньги сейчас играют роль всесильной идеологии. Но я отвлекся и отвел душу. Пусть и тебе это послужит уроком. Я знаю, что ты слишком много уделяешь внимания так называемым подающим надежды. Они и тебе рано или поздно отомстят, если уже не отомстили. Молодой автор должен подавать талантливые рукописи, а не надежды. Возвращаюсь к своей газетной молодости. Наконец, когда графоманы меня совершенно загнали в угол, нужда заставила найти выход. "Ваши стихи или рассказы гениальны, но их поймут только в следующем веке", - говорил я или писал в ответ на присланные рукописи. И каждый графоман, как бы воркуя, после этого замолкал. И только один, и то весьма вежливо, сделал еще одну попытку напечататься. "А нельзя ли все-таки попробовать в этом веке?" - деликатно спросил он у меня в ответном письме. "К сожалению, нельзя, - отвечал я ему, - для этого века они слишком гениальны". И он навсегда замолк, по крайней мере в этом веке. Но вот однажды меня вызвал к себе редактор и говорит: - Наши собкоры о комсомольской работе на местах пишут очень скучно. А у вас хорошее, легкое перо. Поезжайте в Вологодскую область. Мы вам выбрали большое, зажиточное село. Напишите, как там проходит комсомольская жизнь. Заодно можете прихватить и хозяйственную. Особенно обратите внимание на кукурузу, она теперь царица полей! Это сейчас революция в сельском хозяйстве! Покажите всем этим нашим замшелым собкорам, как крылато можно писать о комсомольской жизни, когда за это берется настоящий поэт! Я был юн и польщен оценкой редактора моей поэтической работы, хотя именно он, кстати говоря, ни разу не опубликовал мои стихи. - Пока не так поймут, - говорил он, возвращая мои стихи, чем натолкнул уже меня на формулу о следующем веке. Нет, до следующего века он меня не отсылал, это я сам придумал. И вот я впервые приезжаю в это действительно большое село и действительно по тем временам достаточно зажиточное. В каждом доме водопровод и электричество. Я поднялся в правление к председателю колхоза. Он выслушал меня, не переставая покрикивать на бригадиров, собравшихся там, а потом сказал: - Зайдите в библиотеку. Библиотекарша - секретарь нашей комсомольской организации. А потом приходите ко мне. Я вас повезу по полям. Я зашел в библиотеку, которая находилась при клубе. Библиотекарша оказалась молодой, худенькой, некрасивой и как бы вследствие всех этих причин навсегда притихшей девушкой. На все мои наводящие, бодрые вопросы о комсомольской работе она отвечала грустным отрицанием. Никакого молодежного кружка по изучению марксизма, никакой оживленной дискуссии по поводу приближающегося коммунизма, обещанного Хрущевым, никакой театральной самодеятельности, никакой хореографии, никаких литературных вечеров, ничего. Кругом книги. Сидим одни в тихой библиотеке, и я как бы все время домогаюсь комсомольской работы, а она как бы на мои домогания, скромно опуская глаза, тихо отвечает: - Нет. Кругом книги, тишина, мы с молодой девушкой одни в библиотеке, и я все время слышу, как она, скромно потупившись, говорит: - Нет. При этом ни малейшего желания солгать или как-то оправдаться. Такая беззащитная искренность порождала желание пожалеть ее. А тут книги, тишина и мы вдвоем. Она была так некрасива, что возбуждала желание лечь с ней и сделать ее красивой! Но это, конечно, было невозможно! Парадоксальный секс! Я его открыл. - Так что же бывает у вас в клубе? - спросил я, уже в полной безнадежности продолжая домогаться. - Кино и танцы, - прошептала она, вздохнув, как бы наконец ответив на мои домогания в очень неудобной позе. - А к вам в библиотеку ходят комсомольцы? - сделал я еще одну несколько извращенную попытку. - Очень редко, - прошептала она после долгого молчания, видимо припоминая читателей. - В основном книги берут местный агроном и учителя. Боже, какая печальная девушка и как мне хотелось приобнять ее и приласкать! А ведь мне предстояло по поводу слышанного написать гневную статью, в основном направленную против нее. Я удрученно поплелся к председателю колхоза. Как я потом узнал, у него было прозвище Чапай. Он нервно набрасывался на всех, хотя, в сущности, был незлым человеком. Посадив в свою машину, он с гордостью провез меня возле цветущих пшеничных полей. А потом мы подъехали к огромному, уходящему за горизонт кукурузному полю, где кукуруза, несмотря на середину августа, возвышалась над землей на двадцать, в рекордных случаях на тридцать сантиметров. Ждать от нее початков было бы все равно, что ждать ребенка от трехлетней девочки. А у нас под Астраханью, еще до всякой кукурузной кампании, я видел могучие заросли ее, с лихими метелками и иногда с несколькими початками на стебле. - Нам приказали засеять под кукурузу лучшие земли! - кричал председатель бесстрашно, как Чапаев, нападая на Хрущева. - А я не знаю, стоит ли здесь косить или дешевле пустить скот, пока снег не выпал! Потом он мне показал коровник, птицеферму и другие колхозные заведения. Кстати, когда мы подъехали к птицеферме, десяток женщин, лузгавших семечки у ее входа, вбежали в помещение, весело крича: - Бабоньки, Чапай приехал! После этого мы зашли в какую-то столовку, где обед плавно перешел в ужин. Председатель, ругая Хрущева, беспрерывно жаловался на кукурузу, которая не дает и не даст разбогатеть хозяйству. Я был польщен его доверчивой руганью при мне в адрес высшего начальства, но позже убедился, что люди чем дальше от центра, тем откровенней. Потом он повез меня ночевать. Мы вышли из машины возле какой-то скромной избы. Я с хищным восхищением решил отметить в будущей статье простоту председательского жилья. Но он стал стучать в дверь, и ее вдруг открыла та самая библиотекарша. - Наташа, принимай гостя ночевать! - крикнул он и как бы для облегчения ее участи добавил: - Он уже со мной поужинал! Он попрощался, и мы с ней вошли в чистую, пустую избу с русской печкой, на которой, оказывается, кто-то спал, но я этого не приметил. Сидя за столом, мы еще с ней немного поговорили, и к скудной информации о ее жизни прибавилось, что она заочно учится в каком-то институте. Изучает немецкий язык. Мне стало ее совсем жалко. Зачем немецкий язык посреди Вологодской области? Наконец, не переставая грустить, она постелила мне постель, постелила себе постель, разумеется в той же избе, а где ж еще, погасила свет, и мы легли. Мне ее было безумно жаль, тем более что мне неотвратимо предстояло писать о развале комсомольской работы в этом селе. И в этом развале главной виновницей должна была стать эта хрупкая, некрасивая, беззащитная девушка. Я много раз мысленно пытался, отталкиваясь от реального водопровода и реального электричества, нарисовать пристойную картину комсомольской жизни. Но понимал, что не могу. Не за что было зацепиться. Думая обо всем этом, я тяжело вздохнул. Она, видимо, услышала мой тяжелый вздох и по-своему его поняла. Она вдруг тихо встала, подошла к моей кровати и, как обиженный ребенок, которого до этого изгнали из игры, а сейчас он сам в нее вступает (дважды обиженный!), грустно попросила: - Подвиньтесь! Я подвинулся, и она легла рядом со мной. Я обнял ее бедное тело. Было жалко, стало жарко... В темноте я был уверен, что она похорошела. Мы разговорились в постели, и теперь ее голос был добрый и нежный. Никакой грусти. Мы договорились до того, что она после окончания института приедет ко мне. Я был в восторге и забыл свойство собственного голоса. И она настолько забылась, что не предупредила меня. Оказывается, это ее бабушка лежала на печке. И вдруг оттуда донеслось всхлипывание, переходящее в громкий плач. Я оцепенел от стыда и ужаса. - Моя внучка блядь, моя внучка блядь! - доносилось сквозь рыданье старушки. - Ну ладно, хватит, хватит, бабушка! - крикнула Наташа и ушла к себе в постель. Старушка постепенно замолкла. Я лежал ни жив ни мертв! Как я утром встречусь с ней глазами! Уйти сейчас - но идет дождь, и куда? Не буду спать, подумал я, а на рассвете, пока они спят, уйду. Приняв твердое решение не спать до рассвета, именно из-за этого твердого решения я тут же уснул. Но на рассвете в самом деле проснулся. Я тихо встал, оделся и вдруг увидел на столе кружку молока и горбушку хлеба. А вечером на столе ничего не было. Значит, Наташа поднялась раньше меня и, поняв, что я не могу увидеться с ее бабушкой, оставила мне завтрак. Милая, чуткая девушка, кто бы кроме тебя догадался обо всем этом и позаботился обо мне! Я решил, что есть хлеб в этом доме и запивать его молоком после всего, что случилось, было бы слишком нахально. Но одно из двух - можно! Я одним махом выпил кружку молока и, взяв с собой хлеб, съел его на улице. Не буду говорить о том, как я добирался до Москвы. Теперь после того, что случилось ночью, я тем более не мог написать горькую правду о комсомольской работе на селе. Но и дохлая полуправда меня не устраивала. Я понял, что меня спасет только вдохновенная фантазия. И я написал! Я написал, что в этом селе, сияющем от электричества, как Москва, хоть по ночам иголки ищи по улицам (непонятно, кто и зачем их разбрасывал), жизнь прекрасна и удивительна. Повсюду, вплоть до автопоилок на фермах, щедро льется водопроводная вода. Местные комсомолки из литературного кружка неожиданно спросили у вашего корреспондента, как понимать строчки Пушкина: Спой мне песню, как девица За водой поутру шла. Они с хохотом поинтересовались: - Как это так? Впереди идет вода, а за нею девушка? Возможно, это была шутка. Но даже если это была шутка - то характерная. Каково же было мое изумление, когда я, слегка углубившись в этот вопрос, узнал, что никто из них не понимает значения слова "коромысло", они дружно назвали его иностранным словом. И тут уже было не до шуток. Правильный ответ дал только один старик. Прости, бабушка, наворачивалось у меня на язык, может быть, и ты дала бы правильный ответ, но я этого не написал. Вина перед бабушкой не давала мне покоя и постоянно просилась в текст, куда я ее не впускал, и оттого утолить это чувство никак не мог. Колхозные поля цветут, писал я. А бесконечная кукурузная плантация - это настоящие джунгли, готовые с головой укрыть всадника, если, конечно, ему удастся вогнать туда коня, что сомнительно. Прости, бабуля! Я написал, что каждый кукурузный стебель держит на своей груди пять, шесть, семь початков. Я написал, что некоторые кукурузные стебли не выдерживают этой тяжести плодов и иногда опасно накреняются, но им не дают упасть мощные братские стволы рядом растущей кукурузы. Эти кукурузные джунгли стали причиной, слава Богу временного, несчастья на селе. Оказывается, двенадцатилетний мальчик заблудился в них и не нашел дороги домой. И только на пятый день его отыскали работники районной милиции с собакой-ищейкой. Перед походом в кукурузные джунгли собаке дали понюхать его личную любимую книгу "Как закалялась сталь" Островского. И собака взяла след и нашла мальчика в этих джунглях. Она нашла мальчика, мирно спавшего у подножия особенно рослого стебля кукурузы. Мальчик безмятежно спал, обняв недоеденный початок кукурузы, так он был велик. Оказывается, все эти четыре дня мальчик питался кукурузой молочно-восковой спелости, и у него даже не испортился желудок. Как выяснилось впоследствии, мальчик, срывая эти початки, вскарабкивался на мощный стебель кукурузы. Даже если бы он захотел, он был не в силах согнуть стебель кукурузы, чтобы дотянуться до початка. Впрочем, и в своем бедственном положении мальчик не мог допустить такого варварства, чтобы валить царицу полей на землю. И дело не в его несовершеннолетии, тут я тонко пошутил, а в исключительно уважительном отношении к царице полей. Но редактор выкинул эту шутку, ссылаясь на то, что некоторые могут понять ее как скрытую симпатию (непонятно - мальчика или автора?) к монархии. Мальчика нашли, но это не обошлось без забавного курьеза. Оказывается, собака осторожно, чтобы не разбудить мальчика, взяла зубами из его рук недоеденный початок и с большим аппетитом доела его и даже разгрызла кочерыжку, как сладкую кость. (Я знал, что голодные собаки едят кукурузу. Правда, у нас на юге.) После этого она, поглядывая вверх на могучие початки и тихо подвывая, чтобы не разбудить мальчика, просила милиционеров сорвать ей еще один початок. Милиционеры, легко поняв желание собаки, угостили ее еще одним початком. И она его с таким же аппетитом слопала и с наслаждением разгрызла кочерыжку. После чего, наевшись до отвала, она брякнулась рядом с мальчиком, думая, что ее здесь оставляют сторожить все еще безмятежно спящего мальчика, и, видимо, довольная этим. Но милиционеры, посмеявшись ее наивной хитрости попытаться остаться вблизи кукурузы, подняли ее вместе с мальчиком. Надо же было искать дорогу обратно! Прости, бабуля, но я ж, в конце концов, был не первый! Но мало всего этого! Местный агроном вывел новый сорт озимой кукурузы, и часть полей засеяна ею. Озимая кукуруза колышется себе под ветерком и для озимого сорта выглядит достаточно крупной. Любимого председателя колхоза за смелый, атакующий стиль руководства народ здесь называет Чапаем, по имени знаменитого героя Гражданской войны! Культурную жизнь села неизменно возглавляет секретарь местной комсомольской организации Наташа Богданова. Ее чуткость у всех на устах! Несмотря на невероятную занятость в селе, она успевает заочно учиться в Институте иностранных языков! Ваш корреспондент, услышав немецкую речь в селе, на миг подумал, что внезапно попал в Германию. Но оказалось, что чудес не бывает! Наташа, сама заочно изучая немецкий язык в институте, организовала в селе кружок по изучению немецкого языка, и уже около десяти комсомольцев довольно сносно говорят по-немецки. Под ее руководством создан хор, великолепно исполняющий русские народные песни. А также танцевальный кружок, преимущественно исполняющий испанские танцы, что отнюдь не означает примирительного отношения к генералу Франко! Прости, прости, бабуля, если можешь! Более того! В селе есть комсомольский кружок по изучению философии. На наших глазах в клубе проводилась пылкая дискуссия между сторонниками "Анти-Дюринга" Энгельса и "Нищеты философии" Маркса. Но эта дискуссия не означала, что спорящие друг друга отрицают, они плодотворно дополняли друг друга. Наташа Богданова, кроме всего, еще и библиотекарь села. Когда открывается библиотека, всегда выстраивается очередь комсомольцев, обменивающих книги. Комсомольцы, чтобы не терять время, в самой очереди устраивают летучие дискуссии по поводу прочитанных книг. При всем при том нам надо сказать правду, ибо правда превыше всего! И мы должны признаться, что все-таки на селе больше всего читают агроном, создавший неслыханный в мире сорт озимой кукурузы, и местные учителя. Комсомольцам и здесь есть на кого равняться! Когда ваш корреспондент уезжал из села, его славный председатель по кличке Чапай просил меня, когда я буду в Москве, лично от его имени поблагодарить Хрущева за кукурузу. О, святая чапаевская наивность! Он думает, что обыкновенному сотруднику газеты легко встретиться с товарищем Хрущевым. Но заочно через газету мы эту благодарность передаем. О, прости-прощай, бабушка, я уже не все помню, о чем я там еще написал! Редактор взял перепечатанную на машинке статью в свой кабинет и через час вызвал меня к себе. По-моему, великолепие статьи его слегка пришибло. По-моему, он испугался, что Хрущев может посадить меня на его место. Такие были причудливые времена. Но забраковать статью было еще опасней. - Там комсомольцы в самом деле читают "Анти-Дюринг" Энгельса? Ты не путаешь? - спросил он у меня с заискивающей осторожностью. В том, что комсомольцы этого села читают "Нищету философии" Маркса, он почему-то не усомнился. - Может, спутал с "Диалектикой природы" Энгельса, - небрежно ответил я, - но это маловероятно. - Потрясающее открытие сделал местный агроном! - добавил он, радостно переходя к безукоризненным фактам. - Это же надо додуматься! Озимая кукуруза! Строго между нами говоря, в некоторых районах кукуруза плохо растет. И нам в печати приходится скрывать это, чтобы у крестьян руки не опускались. Может быть, будущее за озимой кукурузой! Меня тоже интуиция не подвела, когда я тебя послал именно в это село. Статью - в набор! Быть ей на Доске почета, а ты получишь гонорар по высшей ставке! Так и случилось. Дней десять меня со всех сторон поздравляли. Я сделал великое открытие: коммунизм победил в отдельно взятом селе! Даже кличка председателя колхоза как бы подтверждала это. Лихая чапаевская атака - и коммунизм взят! Возможно, кое-кто и сомневался в этой победе, но вслух сказать об этом было страшновато. Но вдруг редактору позвонили из ЦК комсомола. Ему сказали, что в это село на днях направляется немецкая делегация из ГДР для изучения опыта молодежной работы. У них статья перепечатана. - Мы уже туда посылали своего инструктора, - сказали из ЦК, - все вранье, кроме электричества, водопровода и Наташи Богдановой, чья бабка не слезает с печки. Но сотрудника нельзя наказывать. Статья - прекрасный вдохновляющий пример для сельских комсомольцев. Раз это написано, значит, это достижимо! А с немецкой делегацией мы управимся. Срочно посылаем из Института иностранных языков десять комсомольцев, говорящих по-немецки, во главе с бойкой, красивой аспиранткой, которая на время пребывания немцев в селе будет выступать в роли местного комсомольского вожака. Наталья Богданова не годится - чересчур невзрачная. Аспирантка будет жить у нее дома, а Наташа будет ее дальней родственницей, приехавшей погостить. Посылаем десять студентов философского факультета. Посылаем профессионалов, исполняющих народные песни, и танцоров с испанским уклоном. ...Все прошло почти блестяще! Были только две небольшие заминки, которые тут же утряслись. Бойкая, красивая аспирантка, оказывается, так хорошо говорила по-немецки, с таким берлинским прононсом, что немцы завопили: - Панама! Панама! Они заподозрили, что эта псевдостудентка на самом деле немка, тайно выписанная из Берлина. Но при помощи немецкой же переводчицы удалось доказать, что она для немки слишком хорошо говорит по-русски. Немцы почти успокоились, но потом попросили показать им кукурузные джунгли. Однако к этой просьбе наши были готовы. Немцам объяснили, что, увы, кукурузные джунгли уже скосили, но можно показать огромные поля под озимой кукурузой. Немцы осмотрели поля под озимой кукурузой и остались довольны, особенно рослостью озимой кукурузы. Им щедро пообещали зерна с будущего урожая, но они, посовещавшись между собой, сказали, что по климатическим условиям ГДР не нуждается в озимой кукурузе. Не хотите - не надо, наше дело - предложить! Вечером в переполненном местном клубе давали концерт московские артисты, которых немцы принимали за представителей местной самодеятельности. Сельчане с бешеным азартом аплодировали артистам. Молодежь, резвясь, забрасывала их бумажными самолетами. Немцы совсем растаяли: - Так встречают только своих! На следующий день они уехали, оставив Чапая с его гамлетовскими раздумьями: стоит ли косить эту лилипутскую кукурузу или уж лучше прямо пустить скот на поля? Все было хорошо. Но, оказывается, в личной беседе - кто бы мог подумать! - Вальтер Ульбрихт - или черт его знает, кто тогда был! - рассказал Хрущеву о моей статье и о немецкой делегации. Хрущев приказал одному из своих помощников достать и прочесть ему вслух эту статью. И она ему очень понравилась. Кроме всего, к этому времени он, видно, устал от придворных интриг. - Хочу затеряться, как этот мальчик, в кукурузных джунглях, - сказал он, - едем туда! Помощники всполошились. Они позвонили редактору. Бледнея, редактор заявил им, что кукурузные джунгли, согласно немецкому варианту, уже скошены, хотя их никогда не было. - Как - не было? - рассердились помощники. - Наш сотрудник кое-что напутал, - сказал редактор, - но была и есть озимая кукуруза. Помощники Хрущева, побаиваясь его великой безответной любви к кукурузе, не признались, что джунглей и мальчика не было, но сказали, что, в согласии с планами сельских работ, кукурузные джунгли уже выкосили, а озимую кукурузу можно посмотреть. - Послать туда делегацию во главе с Лысенко, - неожиданно приказал Хрущев, - пусть проверит кукурузу на озимость. Пока все это происходило, пока собрали делегацию во главе с Лысенко, Чапай разом разрешил несвойственные его кличке гамлетовские сомнения. Он пустил скот на кукурузные поля, и за две недели там не осталось и стебелька. Тут подъехала делегация во главе с Лысенко. - Где же ваша озимая кукуруза? - спросил Лысенко у Чапая. - Какая там еще озимая кукуруза?! - набросился на него Чапай. - Ты что, немец, что ли? - Нет, я не немец, - ответил Лысенко, - но где же ваша озимая кукуруза? - Да не было никакой озимой кукурузы! - рявкнул Чапай. - Мы ее сеяли в мае, а она, сволочь, в августе до колен не дотянула! Озимая кукуруза! Я думал, это для политики, для немцев нужно было так говорить! - У нас не было озимой кукурузы, - торжественно заявил Лысенко, - но у нас будет озимая кукуруза, потому что я ее создам! С этим делегация Лысенко и уехала. Когда Хрущев узнал, что и озимой кукурузы не было, он совсем рассвирепел. - Да что ж это у вас: куда ни кинься - ничего не было! - заорал он. - Ну хотя бы мальчик был, который в кукурузных джунглях заблудился?! - Был, - подтвердили окончательно оробевшие помощники, - мальчика можно найти. - Не надо его искать, - приказал Хрущев, - пусть в следующем году заблудится в кукурузных джунглях, а я поеду его искать. Может, вообще, к трепаной матери, уйду навсегда в кукурузные джунгли! А озимую кукурузу вам Лысенко создаст! Не знаю точно, то ли перепуганные помощники Хрущева предложили меня выгнать из редакции, то ли, когда все стихло, редактор это решил сам. - Знаешь что, Юра, - сказал он, вызвав меня к себе. - Иди-ка ты на вольные хлеба. А за идею озимой кукурузы - спасибо! И я ушел на вольные хлеба, и как там развивалась эта идея - не знаю. То ли Лысенко умер, то ли Хрущева сняли. - А с Наташей ты больше не встречался? - спросил я. - Нет, - сказал он грустно, - тогда второпях я забыл ей дать свой адрес, а написать в редакцию после всей этой бучи она, видно, постеснялась. Но плач бабули - моя рана на всю жизнь. Прости, бабуля, хотя бы с того света - прости! СПАСЕННЫЙ СПАСЕТ Иногда он о поэзии говорил оригинальные вещи. Так, однажды сказал, что все поэты делятся на прирожденных и переимчивых, как некоторые птицы. Прирожденный поэт отличается от переимчивого тем, что он все свои стихи, и хорошие, и слабые, создает из единого поэтического материала. Переимчивый поэт изобличается тем, что его хорошие стихи - продолжение музыки хороших стихов другого поэта, а слабые стихи созданы из совершенно другого материала. У переимчивого поэта ярких стихов может оказаться больше, чем у самобытного поэта, но это не меняет сути дела. Согласитесь, свежая мысль: единство материала у хороших и плохих стихов как признак самобытности, то есть разница в творческой силе, а не в органичности материала. Я никогда ничего такого не слыхал. Сам себя он, конечно, относил к самобытным поэтам. Он даже признавал, что у него есть слабые стихи, чтобы показать, что они из такого же органического материала, что и хорошие. - Есть поэты, - сказал он как-то, - мысль которых заключается в самой музыке стихов. Таковы Верлен, Блок, Есенин. Такие поэты могут писать стихи в пьяном виде. В пьяном виде им музыка стихов даже ярче слышится. Но такие поэты, как Пушкин, Тютчев, Ахматова или, допустим, я, - добавлял он без ложной скромности, - не могут писать в пьяном виде. Мы - смысловики, у нас музыка все-таки играет подчиненную роль. Было совершенно непонятно, жалеет он или гордится тем, что не может писать стихи в пьяном виде. Но с другой стороны, сколько горючего даром пропадает! А мог бы пить еще больше, оправдывая это потребностями стихотворной музыки! Он носил крест и считал себя христианским поэтом. Но навряд ли некоторые его стихи укладывались в рамки христианских заповедей. Так, у него были ураганные стихи под названием "Баллада о непрощенной обиде". Там каждая строфа кончалась рефреном: Прощенная обида и не была обидой, А коль была обидой, она не прощена! К счастью, наши державники не пронюхали, что такой образ мыслей имеет отношение скорее к Ветхому Завету. Молодежь с восторгом читала эти стихи. Он знал тысячи стихов наизусть. Однажды, когда я с друзьями сидел в ресторане, он неожиданно подсел к нам и прочел пять совершенно незнакомых нам тогда гениальных стихов Мандельштама. Между чтением стихов он выпил всю нашу водку. С нами сидела единственная женщина, которая пришла в восторг и от стихов Мандельштама, и от его манеры чтения. Прочитав стихи и выпив всю водку, он, по-видимому, решил, что теперь, кроме этой женщины, за столом не остается никаких ценностей, осторожно взял ее под руку, чтобы не расплескать ее восторг, и ушел вместе с ней, как раз в тот момент, когда в сторону нашего стола двигался метрдотель. А мы с любовью смотрели вслед нашему поэту. Скажите после этого, есть ли в мире другая страна, где так любят поэзию? Нет в мире такой страны! Про смысл своего творчества он повторял: - Энергия стиха и никаких идей! Энергия стиха вливает в читателя энергию жизни, а дальше пусть он двигается сам! Зайдешь ко мне, я тебе покажу неотвратимое доказательство своей правоты. Вскоре я зашел к нему. Тогда он жил на Тверском бульваре, в коммунальной квартире. Жил один. Последняя жена ушла, а новая еще не подоспела. Он показал мне письмо читателя. Этот еще явно молодой человек писал о том, что он со своими двумя самыми близкими друзьями решил заняться бизнесом. С разрешения отца он продал его машину и вложил все свои личные деньги в дело. Но друзья его обманули, и он остался ни с чем. Он был так потрясен вероломством друзей, что решил уйти из жизни. Накупил снотворных в разных аптеках с тем, чтобы на ночь выпить чудовищную дозу и покинуть этот жестокий мир, где никому нельзя доверять. На ночь перед тем, как выпить таблетки снотворного, он решил последний раз просмотреть "Литгазету". И тут наткнулся на стихи нашего поэта. Произошло чудо! Прочитав их и даже несколько раз перечитав, сам не зная почему, он пришел к выводу, что будет жить и не будет поддаваться панике. Он благодарил автора и просил редакцию передать ему свое письмо. Я прочитал письмо и повертел в руках конверт. Письмо было прислано откуда-то из Северного Казахстана. Не скрою, что я и на штамп обратил внимание. - Мистика! - громыхнул Юра, глядя на меня горящими глазами. - Я получил письмо, когда находился в невероятно тяжелой депрессии. Пытаясь вывести себя из нее, я перечитал свою любимую книгу - "Мастер и Маргарита" Булгакова. Но и она не помогла. Я перечитал ее ни разу не улыбнувшись. О самой смешной сцене с Котом на люстре я подумал: теоретически смешно, а так нет. Я был один. Жены разбежались. Изредка печатаю стихи, а книги в сорок семь лет нет и не предвидится. Вся жизнь псу под хвост. Может, я был не прав, может, писать надо было совсем по-другому? Поздно меняться, но не поздно полоснуть бритвой по венам! Спускаюсь к почтовому ящику - и вдруг это письмо, любезно пересланное мне из "Литгазеты". Я спас человека, а он спас меня! Спасенный спас! Я уже оправдал свою жизнь, я спас этого молодого человека, а он меня спас - и тоже оправдал свою жизнь! И самое главное - значит, я был прав, писать надо только так: энергия стиха и никаких идей! Я воспрянул к жизни! Обойдусь без книги! Я спас человека, теперь вся моя остальная жизнь - чистый доход! - Ты ему ответил? - спросил я. - А зачем ему отвечать? - загудел он. - Я спас ему жизнь, а он спас мне жизнь. Мы квиты! Ну что ты ему скажешь? Впрочем, я не исключаю, что он просто постеснялся пафоса случившегося: спаситель пишет письмо спасенному! ПРОФИЛЬ - Я сейчас тебе расскажу самый потрясающий случай из моей жизни, - сказал он однажды, сидя со мной за столиком в ресторане. - Этот случай отразился на всей моей личной жизни. В молодости, как, впрочем, и сейчас, я легко знакомился с женщинами. Однажды взял билет на последний киносеанс. Шла иностранная картина. Захожу в кинозал, и меня вдруг охватывает необычайной силы волнение. Мне было двадцать три года! Я, как и все молодые люди, мечтал о единственной, неповторимой любви. И вдруг я чувствую не только всей душой, но и всем телом, что здесь, сейчас я встречу девушку, которая на всю жизнь будет мне незаменимой подругой! Не подумай, что я был пьян, я был совершенно трезв! Испытываю невероятное волнение и чувствую невероятную уверенность, что эта встреча именно сейчас с минуты на минуту состоится. Я, лихорадочно озираясь, прохожу между рядами, вглядываясь в лица девушек, ища ее, но ничего подходящего не замечаю. Все не то! Однако продолжаю волноваться и продолжаю быть уверенным, что такая встреча ждет меня здесь. Я усаживаюсь на свое место. А девушки все нет и нет. Что случилось? Где она? Кстати, замечаю, что рядом со мной два кресла пустуют. А зрители уже сидят на своих местах. Гасят свет. Начинается картина. Но где же моя девушка? Она должна быть! Уже минут пять идет картина, а ее все нет. И вдруг я в полутьме замечаю, что кто-то неуклюже пробирается к месту рядом со мной. Садится! Девушка! Я в полутьме разглядываю ее профиль. О, этот чуть вздернутый носик и чуть вздернутая верхняя губа! Сердце у меня останавливается. Я вижу нежнейший профилек нежнейшей девушки! Боже, Боже! Я ни жив ни мертв! Предчувствие сбылось! Вот оно, мое счастье на всю жизнь! Я делаю вид, что смотрю кино, но ничего не вижу и не слышу, только изредка украдкой кошусь на этот профиль. Время идет, но я почему-то не спешу с ней познакомиться. Уверен: все само собой получится, когда кончится картина. Ведь главное - предчувствие не обмануло и девушка сама явилась. Картина кончается. Зажигается свет. И ты представляешь! Я не только не знакомлюсь с ней, у меня даже не хватает духу посмотреть в ее сторону! Я как сомнамбула иду к выходу, помнится, не спеша, чтобы, если судьба опаздывает, дать ей нагнать нас. Я ухожу, но при этом до идиотизма уверен, что какая-то сила вот-вот нас сведет. То ли общий знакомый окликнет и представит меня ей, то ли она сама подойдет и попросит ввиду позднего часа проводить ее до дому. Абсолютно уверен, что мы не можем пройти мимо друг друга! Однако зрители разошлись. И я один стою перед опустевшим кинотеатром. А девушки нет, как не было. Я даже ее не видел при свете! Но я еще с час простоял возле кинотеатра, надеясь, что она почему-то вернется и мы познакомимся. Но, увы, чуда не случилось. Она исчезла навсегда, и я поплелся домой. Ночью я не спал, я проклинал себя за малодушие. Я полгода потом ходил в этот кинотеатр, и всегда на последний сеанс, с гаснущей надеждой встретить ее там. Если было возможно, я даже брал билет на прежнее свое место, но ничего не помогало. Потом я потерял и эту надежду, жизнь пошла своим чередом. Но стоило мне закрыть глаза, как я видел этот ангельский профиль. Я тысячу раз анализировал случившееся. Я ясно понимал, что судьба не только обеспечила мне встречу с этой девушкой, но и всем моим неслыханным волнением предупредила меня об этом. Но в таком случае, почему та же судьба не дала мне сил даже взглянуть в ее сторону, когда зажегся свет? Или она испытывала меня: действуй! Перешиби стыд и познакомься с ней, иначе ты навсегда упустишь свое счастье! Я хотел понять философию своей вины, но не мог. А жизнь продолжалась. Я, как ты знаешь, был много раз женат и неизвестно по чьей вине расходился. Иногда мне кажется, что тот ангельский профиль изгонял их. Моя поэтическая судьба была трагична, но я верил, что я истинный поэт, и это держало меня на плаву. Прошло с тех пор двадцать пять лет. Я тогда жил один. Поздно ночью возвращаюсь домой из одной компании. Конечно, подшофе. И вдруг вижу возле троллейбусной остановки молоденькую женщину, которая, прикрыв лицо платком, плачет. Внезапно она оторвала платок от глаз, и волосы на моем затылке зашевелились! У нее был тот самый ангельский профиль! Это она! Но как это может быть! С тех пор прошло двадцать пять лет, а тут юная женщина горько плачет. Я сошел с ума! Нет, я не сошел с ума! Это ее дочь! Судьба шепнула мне: "Вот тебе вторая попытка - с дочерью! А до внучки ты не доживешь!" Я подошел к ней и, боясь спугнуть ее своим голосом, прошептал: - Милая женщина, почему вы плачете? Может, я вам чем-нибудь могу помочь? И она доверилась мне. Она рассказала, утирая слезы, что вышла замуж за приличного человека из приличной семьи, но он оказался законченным алкоголиком, и она с этим ничего не может поделать. Вот и сегодня ночью ввалился в дом, избил ее за то, что в доме нет водки, и послал ее за выпивкой, сказав, что, если она придет без нее, он ее убьет. - А где я возьму водку, уже час ночи! - сказала она и снова горько расплакалась. - Идемте со мной, милая женщина, - обратился я к ней, - я поэт. Я вам дам бутылку водки, и вы пойдете к своему мужу. Но если он такой изверг, можете остаться у меня. Вас никто не тронет. Я буду целовать только тень вашего профиля! - При чем тут профиль! - вздохнула она и, подумав, добавила: - Но мне некуда деться... Мы сели в троллейбус и через полчаса были у дверей моей квартиры. Чудовищное волнение не покидало меня! Перед исполнением мечты всей жизни должно случиться что-то страшное! Сначала я испугался, что потерял ключ. Но ключ оказался на месте. Я вынул ключ и понял, что сейчас случится позорная катастрофа и я от волнения не смогу открыть дверь! И в самом деле! Ключ тупо скрежещет в скважине, а я паралитическими движениями пытаюсь его провернуть. Я думал, через секунду умру. - Давайте я, - вдруг говорит она мне. Берет у меня ключ и преспокойно открывает дверь. - Это Божий знак, - говорю я, - это ваш дом. Дом небогатый, но вас всегда здесь будут любить! - Чудачище! - отвечает она, с улыбкой оглядывая меня и входя в комнату. Она сняла плащ и оказалась стройной, чуть полноватой, очаровательной женщиной. Не успел я прийти ей на помощь, как она легко сама нашла вешалку, словно когда-то здесь бывала. Я достал бутылку водки из холодильника и молча вручил ей, показывая, что, несмотря на свой восторг от нее, я честно и мужественно выполняю свое слово. - А знаете что, - сказала она, взяв в руки бутылку и улыбаясь, - вы такой большой, добрый чудак. Вы мне нравитесь. Давайте мы с вами разопьем эту водку ради нашего знакомства. Мой муж сейчас спит как свинья. И я завтра приду домой, пока он еще будет спать. Пьянящая легкость разлилась по моему телу. Вдохновение вздымало меня под потолок. Я усадил ее и приготовил еду, пустив в ход все свои припасы. Начался ужин. Я недолил ей первую рюмку, но она вдруг сказала, что будет пить со мной наравне. Меня это несколько удивило, но я вспомнил: муж-пьяница приучил! Мы выпили всю бутылку. Я подсел к ней, чтобы чаще видеть ее профиль, а потом посадил ее на колени и стал нежно и страстно ее целовать. Она созревала в моих объятиях, как плод! Я был снова потрясен, когда узнал ее имя - Джульетта. Это был величайший намек судьбы, что сорвавшийся было мой юношеский роман сбывается! - Я всю жизнь ждал вас, - бормотал я, целуя ее. - Вот этого мне не хватало всю жизнь, - пылко отвечала она мне. - Вот этого! Ласки! Ласки! Конечно, я заметил, что у нее несколько примитивный язык. Но это меня даже восхищало. А что она знала, видела в этой жизни, кроме своего пьяницы мужа? - думал я. Я займусь ее духовным воспитанием, я отшлифую ее, как алмаз! Теперь это главная задача моей жизни, думал я, стихи временно отойдут на второй план. Мы провели бурную ночь: я - стареющий Ромео и она - все еще молодая Джульетта. Я исцеловал все ее тело, и она мне отдавалась бесконечно. Я только просил при этом лежать профилем ко мне, и она с улыбкой подчинялась моей просьбе. Уже к утру во время близости я вдруг почувствовал, что она уснула. Я удивленно замер. - Трахайте, трахайте, я все слышу, - вдруг прошептала она не открывая глаз и все еще повернутая ко мне своим ангельским профилем. Я оцепенел от вульгарности ее слов. Но потом взглянул на ее невинный, ангельский профиль, и истина осенила меня: ее пьяница муж других слов никогда и не употреблял! Святая наивность! Она думает, что так и надо говорить! Я еще более вдохновенно подумал: надо работать, работать над ней! Надо заново лепить ее, оставив только профиль! И тут сам провалился в сон. Проснулся я раньше ее. Почти не веря своему счастью, я взглянул на ее профиль. Он был на месте. Я тихо встал, принял душ, оделся, приготовил завтрак. Я разбудил ее поцелуями в оба профиля, и она, открывая глаза, улыбнулась и обняла меня. Мы сели завтракать. Она была свежа, как ландыш. Она так кокетливо вертела головой, дразня меня то одним, то другим профилем, что я чуть не прервал трапезу. Я предложил ей слегка опохмелиться. Она не отказалась. Мы договорились, что она будет приходить ко мне, пока не уговорит мать этого пьяницы перейти жить к нему. Мне показалось бесконечно трогательным, что она даже этого изверга пьяницу не может оставить без присмотра. Она вынула из сумочки записную книжку и вписала туда мой телефон. Я был счастлив как никогда! Я догнал судьбу, уцепился за ее хвост и притянул к себе через двадцать пять лет! Я очень хотел спросить о ее матери, о ее отце, но мне все стыдно было, потому что она их дочь, а я с ней спал. Мне было очень любопытно поговорить с ее отцом и иносказательно выяснить, не преследует ли его чувство мистической вины за то, что он всю свою жизнь провел с чужой женой. И уже когда она надела свой плащ и я ее выпускал из дверей, я все-таки с замирающим сердцем спросил: - Мама жива? - Да, слава Богу. - Познакомишь нас когда-нибудь? - Конечно, если она приедет. - А где она? - спросил я почему-то гаснущим голосом. Я что-то почувствовал. - Как - где? - удивилась она. - В Казани. Разве я вам не говорила, что я оттуда. - Она всегда жила в Казани? - спросил я, чувствуя, что дух из меня выходит. - Всегда. А что? - И она никогда не жила в Москве?! - Она даже никогда не была в Москве! А что? Дух из меня вышел вон. - Ничего, - ответил я и, как говорят женщине, когда нечего ей сказать, добавил: - Звоните. Так она и ушла. Оказывается, она не ее дочь! И профиль ее, оказывается, сам по себе мне не нужен! Крылья моей души повисли. Я вспомнил ее ночные слова и почувствовал, что не в состоянии забыть эту грубость. Сам я нередко бываю груб, но вот как я устроен - не выношу женской грубости. Сейчас я вспомнил, что вечером, когда мы пили и целовались, она, подбежав к большому зеркалу, висевшему на стене, оглядела себя во весь рост и лихо сказала: - С такими ножками не пропадешь! Странно, что тогда меня не передернуло от этой пошлости! Но в тот миг, когда она говорила это, она стояла профилем ко мне, и я, завороженный им, не придал значения ее словам. Я вдруг ясно понял, что она шлюха и, разумеется, к той девушке, которую я когда-то встретил в кино, не имеет ни малейшего отношения. Но этот нежный, беззащитный профиль... Проклятье! К тому же я никогда до этого не имел дело с проституткой... - И я никогда не изменял своим женам, - добавил он зачем-то с вызовом неизвестно кому. - Имея столько жен, ты не мелочился, изменяя им, - сказал я, поддразнивая его. - Ты сразу изменил всему институту брака. - Кстати, ты когда-нибудь ударил женщину? - вдруг спросил он. - Не помню, - ответил я. - Как такое можно не помнить! - удивился он. - Я ни разу в жизни не ударил женщину! - А мужчину? - спросил я. - И мужчину! - ответил он. - В таком случае, достоинство того, что ты ни разу в жизни не ударил женщину, сильно снижается, - сказал я. - У тебя, видимо, принцип: не бить двуногих. - Четвероногих тем более! - с очаровательной поспешностью ответил он и продолжил свой рассказ: - С тех пор она мне целый месяц звонила, а я, ссылаясь на занятость, но не грубя, отказывался от встречи. В конце концов она поняла, что я больше не хочу с ней видеться, и внезапно сказала в трубку: - Вы сильно пожалеете об этом. Я не придал значения ее словам. И вдруг однажды кто-то позвонил. Резкий мужской голос спросил у меня: - Это ты, поэт? - Да, - говорю. - Верни Джульетке ее пять тысяч баксов! - грозно приказал он. - Иначе получишь пять пуль! - Ты с ума сошел! - заорал я. - Какие баксы, какие деньги! Она никаких денег у меня не оставляла! И больше не смей звонить сюда! Видно, я своим мощным голосом на минуту осадил его. - Слушай, ты, - сказал он после некоторой паузы, - я серьезный человек. И не дурак, в отличие от тебя. Она мне соврать никак не могла, потому что знает, что я ее за это убью. Итак, через неделю пять тысяч баксов. Не сможешь, через две недели - семь. А если будешь дурить - смерть! Кстати, скитаясь по стране, я давно заметил, что партийные работники, к которым я обращался с той или иной просьбой, всегда сразу заговаривали со мной на "ты". То же самое и этот уголовник. Что их объединяет? Все остальные люди классом ниже, и это немедленно надо подчеркнуть. Я был потрясен. Я даже заново убрал постель, заглянул под кровать, думая, что, может быть, у нее эти деньги были и случайно вывалились. Но нет, там ничего не оказалось. По голосу я понял, что этот человек не шутит. Он явно уголовник. Пять тысяч долларов! А я еще, хотя настали новые времена, в глаза не видел ни одного доллара! Что делать? Я уже знал, что с наездом уголовников можно бороться только при помощи других уголовных авторитетов. Я уже знал, что все бизнесмены только так и поступают. У меня был хорошо знакомый джазовый певец, для которого я в свое время писал тексты песен. Я знал, что он якшается с людьми уголовного мира. Я поехал к нему и все рассказал. - А у тебя ее телефон есть? - спросил он у меня. - В том-то и дело, что нет. - Я постараюсь тебе помочь, - обнадежил он меня. - Жди моего звонка в ближайшие дни. Через два дня утром он звонит мне. - Пляши, - кричит он мне в трубку, - пляши! С тобой сегодня встретится знаменитый человек. Вор в законе по прозвищу Еж. Сегодня в три часа он тебя ждет в своем черном "мерседесе" с затемненными стеклами возле... - Он назвал один из главных универмагов Москвы. - У него там дело. Но он тебе уделит полчаса. И вот я к трем часам являюсь к этому универмагу и, сильно волнуясь, приглядываюсь к машинам. В самом деле, ровно в три подъехал черный "мерседес" с затемненными стеклами. Остановился. Я подошел к нему. Не решаюсь постучать в окно, но дверца сама открылась, и я услышал: - Поэт? - Да. - Садись. Я сел рядом с хозяином на переднее сиденье. Это был модно одетый, на вид тридцатипятилетний человек. Волосы на хорошо остриженной голове в самом деле торчали ежиком. - Джазист мне сказал, - объяснил он свое появление, - что ты поэт, не работающий на государство. Уважаю. Рассказывай все, как было, ничего не скрывая. И я стал ему все рассказывать, как было, хотя, конечно, о романтической предшественнице этой Джульетты не стал ничего говорить. И вдруг во время рассказа вижу, что голова его упала на грудь, глаза закрыты и он даже слегка посапывает. Я остановился. Думаю: кому я это все рассказываю? Он, видно, колотый, а теперь уснул. - Говори, говори, я все слышу, - вдруг произнес он не открывая глаз. Я вспомнил ночные слова Джульетты. Мистика параллелей преследует меня всю жизнь, подумал я, и продолжил свой рассказ. И вдруг - чудо! Оказывается, он действительно все слышал и, как ястреб, стал выклевывать точные вопросы. - Она у тебя один раз ночевала? - спросил он, позевывая. - Да, только один раз. - Понятно, - сказал он уверенно, - ни одна телка не оставит деньги мужику, с которым только раз переспала. Я продолжал рассказ. - А у тебя богатая квартира? - спросил он у меня через минуту. - Какое там богатство! - ответил я. - Разбитая машинка да книги. Никакой современной аппаратуры. Я ее презираю. - Или она тебя презирает? - вдруг жестко уточнил он. - Мы друг друга презираем, - сказал я примирительно. - Вот так будет лучше, - согласился он. - Значит, она не наводчица. Но что ей надо? Я продолжал говорить. Его голова опять упала на грудь. - Нет, - сказал он через несколько минут, поднимая голову. - Ты мне что-то недоговариваешь. Ты что, ей в любви признался, что ли? - Да, так получается, - согласился я, чтобы не вовлекать его в мистику профилей. - Тогда все ясно, - сказал он. - Проститутки любят завести мужика для души. Ты должен был всколыхнуться, когда она у тебя денег не взяла за ночевку. Она уже настроилась, что ты будешь ее ласковым лохом, а потом, когда поняла, что ты не хочешь с ней встречаться, решила тебе отомстить. Мужику, который тебе звонил, передай этот телефон. Он продиктовал мне телефон. - Запомнил? - Конечно, еще бы не запомнить! Это твой телефон? - спросил я, что показалось ему крайне наивным. - Ты в самом деле лох, - рассмеялся он. - Мой телефон через два телефона после этого. Но по этому телефону его свяжут со мной, и я скажу ему пару слов. В это время кто-то забарабанил по стеклу с той стороны, где он сидел. Он мгновенно подобрался, спружинился. Никакой вялости! Хищная настороженность! Он открыл окно. Возле машины стоял попрошайка. - Дяденька, дайте денег! И вдруг он психанул. - Иди работай! - гаркнул он с такой силой, что мальчик отпрянул. И вдогон ему, не поленившись высунуться в окно, рявкнул: - Воруй!!! Возможно, он уточнил, что имел в виду под работой. Мы распрощались. В назначенный день позвонил тот бандит. Слушаю его. - Сейчас отдашь баксы или поживешь еще неделю? Запомни: третьего звонка не будет, третий звонок будет с того света. - Я встречался с Ежом, - сказал я нарочито спокойным голосом. - Я ему все рассказал. Он дал телефон и повелел тебе позвонить. Записывай! В трубке тяжелое молчание. - Откуда ты знаешь Ежа? - спросил он, явно сбавляя тон. - Знакомы, - сказал я. - Катался в его "мерседесе" с затемненными стеклами. Развлекал его историей с Джульеттой... Так записываешь телефон? - Не будем беспокоить Ежа, - ответил он дружелюбным голосом. - Прости, браток! Вышла ошибочка. Видно, эта дура по пьянке сама не помнит, где оставила деньги. - Только не убей ее, - сказал я. - Кто же убивает дойную корову, - ответил он и положил трубку. Позже мой неутомимый джазист рассказал некоторые подробности этой истории, которые ему удалось выведать чуть ли не у самой Джульетты. Она целый год регулярно встречалась с крупным азербайджанским коммерсантом. И именно в ту ночь, когда я ее встретил, она доконала его своим любвеобилием. После третьего пистона, когда он мирно засыпал с чувством исполненного долга пожилого коммерсанта, она пыталась растормошить его для новых утех. И тут мирный коммерсант взорвался. - Что, я эти пистоны в кармане держу, что ли?! - крикнул он, как бы философски доказывая, что у карманов имеется ббольшая склонность к бесконечности, чем у человеческого тела. После этого он крепко ударил ее несколько раз и выгнал из квартиры. Правда, дав одеться вплоть до плаща. Тогда-то я ее и встретил, плачущую возле троллейбусной остановки. Как видишь, у меня она могла бы заснуть и пораньше. - И вот после всего этого ты мне скажи: почему некоторые шлюхи наделяются ангельским профилем? - Потому что мужчины, гоняясь за ангельским профилем, делают их такими, - ответил я. - Мне теперь не на кого молиться! - взревел он. - Ну почему же? - пытался я его утешить. - Ведь тот юношеский профиль девушки остался незапятнанным. Молись ему! - Я теперь никому не верю, прости Господи, - отвечал он и капризно добавил: - А почему она одна пришла в кино на последний сеанс? - А кинотеатр был заполнен? - спросил я. - Ты помнишь? - Да, - сказал он, - я хорошо помню! Только два места возле меня были пустыми. - Это лишний раз говорит о чуде, которое ты сам ощутил, - подсказал я ему. - Девушка явно должна была прийти в кино со своим парнем, но под действием чуда она его отвергла и пришла к тебе одна. - Опять я виноват?! - снова взревел он. - Нет, - попытался я утешить его, - чудо, вероятно, сорвалось по каким-то космическим причинам. - От всей этой истории, - мстительно громыхнул он, - у меня наворачиваются стихи о Нефертити, обладавшей лучшим профилем древнего Египта. С нее все началось! И она за все ответит! Вот набросок первых строк: Была ли сукой Нефертити, Скажите прямо, не финтите! - Вот и напиши, - посоветовал я ему. Что-то в моем голосе ему не понравилось. Вероятно, он ему показался слишком благостным, вероятно, он решил, что я так и не осознал всю глубину его внутренней трагедии. - Больше всего меня раздражают, - вдруг сказал он, - так называемые светлые люди темного царства. Они как напудренные негры. Впрочем, никаких уточнений по поводу того, к кому именно относятся эти слова, не последовало. Возможно, он думал о чем-то своем. ПОСВЯЩЕНИЯ Однажды я его встретил, и он, о Боже, говорил еле слышным голосом. - Что с тобой?!! - Ты знаешь, - просипел он, - я женился на необыкновенной красавице! Она прочла мои стихи в журнале и сама меня нашла, так ей стихи понравились. Представляешь, приехала ко мне из Владивостока, так ей стихи понравились! Но она почти глухая, как учитель моей юности. И все время умоляет меня читать ей стихи. При этом из женского кокетства она, красавица, не хочет пользоваться слуховым аппаратом. Мистика! Повторение истории с моим учителем! Это великий знак, что я должен остановиться на ней навсегда. Когда я умру, только она толково разберется в моем литературном наследии. Вот первые стихи, посвященные ей: Его признание навзрыд Ее внезапно отшатнуло, Потом в слезах к нему прильнула, Откинув волосы, как стыд. С улыбкой сверху Бог глядит. Там дуб, обугленный от страсти, Там ива, мокрая от счастья, Откинув волосы, как стыд, В слезах стоит. Поздравим иву, мокрую от счастья! Кстати, при внешней нередко грубой напористости наш поэт на самом деле обладал деликатнейшей душой. Он пять раз был женат, и каждый раз жены уходили от него, а не он от них. Он не мог решиться отнять у них такую драгоценность, как он. Но это была боевая хитрость его деликатности. Если он чувствовал, что со своей женой больше не может жить, или влюблялся в другую женщину, он начинал регулярно напиваться и всю ночь вслух читал свои стихи, грузно похаживая по комнате. В конце концов полуконтуженная жена не выдерживала этого и сама уходила, предварительно скрупулезно собрав стихи, посвященные ей, иногда прихватывая и стихи, посвященные другим женщинам. Я случайно оказался у него дома, когда от него уходила, кажется, четвертая жена. Тогда он жил в Химках, в отдельной двухкомнатной квартире. Он пригласил меня, уверенный, что к моему приходу жена уйдет и мы выпьем по поводу этого мрачного события. Но жена задерживалась, и он нервничал. Из другой комнаты доносились голоса спорящих людей. - Да это же Люськины стихи, - гудел он, - куда ты их берешь! Что я ей скажу! - Какая там еще Люська! - визжала в ответ жена. - У тебя от пьянства совсем вышибло память! Ты же при мне их написал, скотина! - Да это же Люськины стихи, - продолжал он гудеть, - что я ей скажу, если она узнает? - С Люськой я сама разберусь! - крикнула жена. - Лучше вызови мне такси! Дело в том, что все его жены, считая его чудовищем, одновременно были уверены в его гениальности. И каждой было важно перед тем, как уйти от него в бессмертие, запастись достаточно солидным багажом стихов, посвященных ей. Оставленные жены, то есть, что я говорю, ушедшие жены, вели между собой бесконечные арьергардные бои по поводу тех или иных стихов, якобы самовольно присвоенных женой, которой они не причитались. Иногда по этому поводу они изматывали его истерическими звонками, и он порой, не находя выхода из тупика, писал дополнительные стихи, выдавая их за стихи периода звонящей женщины, до этого случайно затерявшиеся в бумагах. После чего неблагодарная бывшая жена говорила: - Неряха! Как следует поройся в старых бумагах, я уверена, там еще кое-что затерялось! Уже в гораздо более поздний период, когда выход книги нашего поэта стал неотвратимым фактом, бывшие жены загудели, как растревоженный улей. Они снова стали донимать его бесконечными звонками, пытаясь наново перераспределить посвященные им стихи, каждая, разумеется, в свою пользу. Отчасти в этой путанице был виноват и он сам. Дело не в том, что нумерации посвящений он путал с нумерациями жен. Кстати, очередность жен он действительно иногда путал. Но над стихами он вообще никогда не ставил никаких посвящений, как, впрочем, и под стихами не указывал не только дату написания, но и год. - Столетие и так известно, - говорил он с богатырской неряшливостью. - А все остальное мелочи. Бухгалтерия посвящений начиналась, когда он расставался с очередной женой. Это был своеобразный дележ имущества, учитывая, что никакого другого имущества почти не было. И вот однажды при мне, когда одна из его бывших жен начала по телефону качать права по поводу каких-то стихов, он взорвался и заорал в трубку: - Я сниму в книге все старые посвящения в пользу Глухой, если вы не уйметесь! Но они не только не унимались, но по глупости, уповая на его рассеянность, стали претендовать и на стихи, посвященные последней жене, якобы припоминая, что они написаны в их бытность в качестве его жены. Это было уже в новое, послеперестроечное время, когда стали публиковать его интимно-лирические стихи, которые до этого не печатали из пуританских соображений. То, что дальше случилось, может быть следствием их наглых притязаний, а может быть и особенностью его поэтической фантазии. Скорее всего, и то и другое. Пусть литературоведы будущего это определят. Он написал целый цикл великолепных стихотворений, посвященных своей последней жене, где в той или иной мере не слишком навязчиво, но определенно указывалось на ее глухоту. На эти стихи его бывшие жены никак не могли претендовать. Здесь мастерство и его юмор, порой мрачноватый, достигли полного совершенства. Почему-то особенной популярностью пользовались стихи "С глухою женой в глуховатой стране". Стихи были замечательны, но разве мы знаем порой парадоксальные пути к сердцу читателя? Может быть, некоторые, прочитав эти стихи, самодовольно говорили про себя: - Ну, у меня по крайней мере жена не глухая. Я еще раз говорю: стихи отличные. Но другие стихи, исключительно виртуозные, где он, используя строчку Пастернака, чокается с ним, широкая публика не очень заметила. Он повторяет первую строчку стихов Пастернака "Глухая пора листопада". Он прямо с этой строчки начинает свои стихи, смело внеся в нее собственную пунктуацию: Глухая, пора листопада, Но слышишь ли ты листопад? Все стихотворение - любовно-иронический дуэт с Пастернаком, где скрипка сопровождает фортепьяно, порой сливаясь с ним в уморительном экстазе, а порой, между прочим, роль смычка принимает на себя дружеская рапира! Сквозь насмешки и усмешки в стихах нового цикла было столько нежности к предмету любви, что последняя жена явно смирилась с упоминанием ее природного недостатка, тем более что по стихам получалось, что она именно благодаря этому недостатку лучше всего на свете слышит душу поэта, а не шум листопада. Бог с ним, с шумом листопада! Однако предыдущие жены на всякий случай притихли. Так он вышел из положения. В поэзии преодоление каждого нового барьера - лишняя (никогда не лишняя!) демонстрация свободы и мастерства! Последняя жена, дай Бог не сглазить, уже шесть лет живет с ним и никуда уходить не собирается. Злые языки говорят, что она глуховата, как его учитель-акмеист, и этим все объясняется. - Если вообще этот учитель-акмеист когда-нибудь был, - добавляют еще более злые языки. Да, я забыл упомянуть, что голос вскоре к нему вернулся во всей первобытной силе и больше никогда его не покидал. И вот я его встретил с его последней женой перед концертом в консерватории. Она действительно была интересной женщиной, но мне показалось забавным, что он с глухой женой пришел на концерт, при этом утверждая, что она из кокетства не пользуется слуховым аппаратом. Мы разговорились, и, к моему изумлению, оказалось, что его жена все слышит. Кстати, звали ее Ася. - Что же ты говорил и писал, что она глухая! - расхохотался я. - Она же прекрасно все слышит! - Он вечно клевещет на меня, - смеясь (вот умная женщина!), пояснила его жена. - Ну, у меня слышалка немного ослаблена. А он, дурак, не понимает, что в этом наше семейное счастье! Ничего себе глухая! Я расслышала его из Тулы! - Во-первых, - загудел Юра, ничуть не смущаясь, - не забывай, что ты сам громогласен, почти как я. А во-вторых, посмотри на ее серьги! Это новейший слуховой аппарат, выписанный из Италии. Его нам подарил один итальянский дипломат за то, что я, ни разу не видя Сицилию, описал ее лучше всех итальянских поэтов! Жена его снова расхохоталась. - Слушайте его, - сказала она, - это серьги от моей мамы! - Что же, я и про Сицилию выдумал? - обиделся наш поэт. - Нет, насчет Сицилии правда, - серьезно подтвердила его жена. - Этот дипломат при мне хвалил его стихи о Сицилии. Но насчет подарков у них туговато. Концерт прошел прекрасно. Наш поэт не поленился встать в очередь поклонников, чтобы поблагодарить пианиста. - Я - что, жена потрясена! - прогудел он, обнимая могучими руками не менее могучего пианиста. Но, оказывается, поблизости в очереди стоял один злой шутник, знавший нашего поэта. - Не слушайте его, - сказал он пианисту, когда поэт отошел, - у него жена совершенно глухая, и он об этом уже написал целый цикл стихов. - Как - глухая? - растерялся пианист. - Как тетеря! - кратко пояснил злоязычник. Но пианист был человеком с юмором. - Глухая поклонница - триумф для музыканта! - сказал он и расхохотался. Кроме стихов наш поэт знал огромное количество вещей, почерпнутых из книг и из жизни. Он любил поговорить обо всем, кроме политики. Он так объяснял свое отвращение к политике: - Я родился в роковом одна тысяча девятьсот тридцать седьмом году. В этот год Сталин, окончательно отчаявшись воспитать своего хулиганистого сына Васю, решил воспитать страну в целом, а через нее и Васю. Для этого он полстраны поставил в угол, отправив в Сибирь. Кстати, на Васю это никак не повлияло. Не надо никого воспитывать. Каждый воспитывается сам. Политики пытаются воспитать человечество, забывая, что сами невоспитанны. О политике он знал так же много, как и обо всем. Просто он не любил о ней говорить и не впускал ее в стихи. С фантастичностью его памяти могла соперничать только фантастичность его воображения. - Юра знает все, но неточно, - сострил про него кто-то из друзей. Я должен вмешаться и поправить неточность самой остроты. Дело в том, что наш поэт укрупнял явления жизни как явления самой поэзии. Он хотел, чтобы мир был поэзией в готовом виде. Издатель, который двадцать лет не издавал его книгу, по каким-то его астрологическим выкладкам оказывался родным племянником Люцифера. Издание книги нашего поэта означало бы для издателя верную смерть. Что характерно, сам издатель не знал, что он родной племянник Люцифера, но почему-то знал, что издание книги нашего поэта означает для него верную смерть. Кто же добровольно пойдет навстречу собственной смерти? Глубоко затаенную иронию в его словах не все замечали. Иногда даже он сам ее не замечал. Однажды его крепко обсчитал один официант. Но наш поэт из гордости не сказал ему ничего. Но потом по зрелом размышлении он пришел к неотвратимому выводу, что этот официант - скрытый киллер и обсчитывает клиентов, чтобы смазать истинный источник своих доходов. На некоторых интеллигентных клиентов его логика произвела такое сильное впечатление, что они совершенно перестали проверять счет официанта, и он окончательно обнаглел, уже совсем не оставляя сомнения в том, что он скрытый киллер. По словам поэта, официанту удалось обдурить даже чекистов. Они долго следили за его работой и пришли к ложному психологическому выводу: официант, который постоянно обсчитывает клиентов, не может быть киллером. Но почему-то может оставаться официантом. Не исключено, что наш поэт, укрупняя явления жизни, боролся со скукой жизни. Даже преувеличение самой скуки есть форма борьбы со скукой. ДОБРО ПЕРВИЧНО, И ПОТОМУ РОЗА КРАСИВАЯ Кстати, вот его высказывания по поводу литературы и жизни. Некоторые из них я записывал, некоторые сохранила память. Странно, что до сих пор никому не пришло в голову определить, кто из евангелистов наиболее талантливый. А может, так и надо: равны в любви к Христу. Когда я пишу и вдруг во время писания боюсь умереть, не закончив стихотворения, - это признак того, что стихи будут настоящими. - Меня никак не назовешь легковесным поэтом, - грохотал он однажды, намекая на оба смысла слова. - Я работаю над стихами до упора, пока не почувствую, что вес строки равняется весу моего тела. Тогда, значит, гармония достигнута. - Ты знаешь самую гениальную лирическую строку в мировой поэзии? - спросил он у меня однажды. - Нет, конечно, - ответил я, уверенный, что он процитирует себя. - А я знаю! - гаркнул он. - Она в Библии! Книга Бытия. Если ты помнишь, Бог велел Аврааму, чтобы проверить его преданность себе, принести ему в жертву своего любимого сына Исаака. Богопослушный Авраам взял нож, нагрузил дрова на ослика и повел с собой сына Исаака к месту жертвоприношения. А сын, конечно, ничего не знал. Мальчик только знает, что отец готовится к жертвоприношению. Но он не видит жертвенного животного и спрашивает у отца, не понимая, что он сам должен стать жертвенным животным: - Отец мой, вот огонь, вот дрова, где же агнец для всесожжения? Вот самая потрясающая строчка в мировой поэзии! Никто в мире не догадался, кроме меня, что Бог отменил жертвоприношение Авраама, побежденный наивностью мальчика. Бог понял, что святая доверчивость сына к отцу для него ценнее богопослушности Авраама. Это его и остановило, а не верность Авраама. Никто до меня об этом не догадался. В этот миг и был задуман Христос, который никогда так жестоко не мог испытывать человека на верность Богу. Через безгрешную доверчивость ребенка Бог догадался о возможности нового подхода к человеку. Потому и Христос так много говорит о детях: будьте как дети! Вот, кстати, новые стихи о Христе: Духовный обморок Христа. В кровавой пелене - ни зги. Тогда Он возопил с креста: - Отец Небесный, помоги! От боли крикнул небесам, Уже не помня ничего, Уже забыв, что Бог Он сам, Что п