ых домах берут хлеб из хлебницы. Вдруг все схватились за куски материи, лежавшие на столе, и, с треском раздергивая их, стали укладывать на коленях. Оказалось, что это салфетки! Чик видел в кино, как люди затыкают их за ворот рубахи, словно в парикмахерской, но он никак не мог представить, что взрослые, вроде детей, раскладывают салфетки на коленях. Чик разодрал хрустящую, сопротивляющуюся салфетку и положил ее на свои голые колени. Он был в коротких штанах. И сразу же от этой салфетки у него ноги зачесались. Но чесаться было стыдно, и Чик терпел и, главное, боялся, что эта белоснежная тугая салфетка свалится на пол и от этого произойдет скандал. Проще было бы положить кусок фанеры на колени и обедать. Боясь, что салфетка свалится, Чик старался не шевелить ногами. Оказывается, когда стараешься не шевелить ногами, ужасно хочется ими пошевелить. Ноги у него быстро одеревенели оттого, что хотелось ими пошевелить. Чик несколько завозился с салфеткой, то и дело уточняя симметричность расположения ее на коленях, и упустил очередность, с которой в интеллигентных домах берут хлеб из хлебницы. Все получилось в один миг. Когда он поднял глаза, каждый взял себе кусок хлеба, а Славик, конечно, цапнул облюбованную Чиком горбушку. Чик потянулся за хлебом, стараясь не побеспокоить салфетку, как капризную кошку, готовую в любой момент спрыгнуть на пол. Потом служанка стала разливать борщ по тарелкам, а сидевший рядом с вазой профессор передавал их дальше. Так как Чик сидел последним, он получил первую тарелку. Этот обычай передавать друг другу тарелки Чику понравился. Ничего не скажешь -- хороший обычай. Чик был не такой дурак, чтобы, получив тарелку, сразу же наброситься на борщ. Он выждал, когда все получили свои тарелки, дождался, чтобы все взялись за ложки, и принялся есть. Но при этом он ни на мгновенье не забывал о проклятой салфетке. Мало того, что ноги у него одеревенели и он все еще боялся ими шевельнуть, он к тому же сидел на цыпочках для полной горизонтальности салфетки на коленях. Колени его все еще чесались в тех местах, где салфетка прикасалась к ним, словно салфетка была блохастой, хотя умом Чик понимал, что такая салфетка никак не может быть блохастой. Потом стало еще хуже. Ноги стали чесаться и в тех местах, где салфетка не притрагивалась к ним, как если бы блохи перепрыгивали с одного места на другое. Чик уже не знал, что и подумать. Тем не менее с первым он неплохо справился и успел заметить, что хлеб из хлебницы, во всяком случае, со второго захода, берут не по старшинству, а кто как захочет. И теперь он с некоторым сожалением сообразил, что не было бы большой ошибки, если бы он ту горбушку сразу же потянул к себе. В том же порядке раздали и второе: золотисто поджаренную картошку с сочными котлетами. Потом каждый взял себе в отдельную тарелку салат из помидоров, огурцов и всякой зелени. Все приступили ко второму. И тут, оказывается, Чик совершил крупную ошибку. -- Чик, запомни, пожалуйста, -- сказала мама Славика, -- вилку надо всегда держать в левой руке. Чик был поражен, как громом. Салфетка упала на пол. Чик от смущения сначала наступил на нее, словно боясь, что она двинется куда-нибудь дальше, а потом поднял ее и опять положил на колени. Делая все это, он отчасти выигрывал время, чтобы оправдать свою ошибку. -- А я левша, -- неожиданно для себя сказал Чик, -- у меня правая рука вместо левой, а левая рука вместо правой. -- Ты левша?! -- глупо удивился Славик, -- вот уж не замечал?! Мог бы промолчать этот Славик. Чик же не говорит его родителям, что они тут разводят китайские церемонии, а их сын, когда они на работе, в носках бегает по двору и даже в футбол иногда играет в носках. А может быть, Славик любит бегать по двору в носках, потому что ему надоедают эти церемонии?! -- Да, левша, -- подтвердил Чик, -- но я никому об этом не говорю и стараюсь жить, как правша. Я уже так натренировал свои ноги, что мне все равно, где правая, где левая... А руки еще не дотренировал... Чик в самом деле во время игры в футбол одинаково бил что правой, что левой ногой, но получилось это как-то само собой, без всякой тренировки. Вообще-то Чик несколько навязчиво преувеличивал значение того, что обе его ноги бьют по мячу с одинаковой силой. -- Левше тем более удобней вилку держать левой рукой, -- сказала мама Славика, -- так что запомни, Чик. Чик взял вилку в левую руку и почувствовал адское неудобство есть левой рукой. Особенно когда приходится думать о салфетке, которая лежит на коленях. Когда за долгие годы твоей одиннадцатилетней жизни все, что попадало в рот, попадало при помощи правой руки, оказывается, невероятно неудобно переходить на левую руку. Кажется, легче было бы зажать вилку пальцами ноги и есть. Тем более, там ему было все равно, что правая, что левая нога. Профессор, видно, все это понял и решил помочь Чику. -- Сделаем для левши исключение, -- сказал он и подмигнул Чику, -- можешь есть правой рукой. Чик сразу понял, до чего этот человек добрый и скрытно веселый. Не успел он досказать свои слова, как вилка сама перелетела с левой руки Чика в правую. Чику сразу стало легко, легко, и даже ноги под салфеткой вдруг перестали чесаться. Вообще Чик терпеть не мог всякие там китайские церемонии. Он считал, что за едой нельзя сморкаться, чавкать, рыгать. Почему? Потому что другому это может быть противно, и от этого у него может испортиться аппетит. Но почему у другого человека испортится аппетит, если ты вилку держишь в правой руке? Глупо, глупо! Но Чик на этом не останавливался, он шел дальше. Он даже считал, что за едой можно и чихнуть, но при одном условии -- что твой чих строго направлен в твою собственную тарелку, а не в чужую. Так размышлял Чик, лежа на берегу моря на горячей гальке. Вдруг он почувствовал, что к его голой спине прикоснулось то ли перышко, то ли еще что-то и скользнуло по ней. Ощущение было необыкновенно приятное. Приятность была такая сладостная, что Чику захотелось, чтобы она длилась, длилась и длилась. По тихой усмешке, которая сопровождала это прикосновение, Чик понял, что это Ника так шутит. Она сидела рядом. Такой сладкой шутки Чик никогда в жизни не испытывал. Но ведь она вечно так не может проводить перышком по моей спине, подумал Чик. Скоро ей это надоест, и сладость исчезнет. Что бы такое сделать, чтобы она долго-долго проводила перышком по моей спине, подумал Чик. Только он так подумал, как Ника сама подсказала ему, что надо делать. -- Он спит, а у него мурашки ходят по спине, -- шепнула Ника Соньке, и они обе тихо захихикали. Ах, они думают, что я заснул? Пусть думают. Но если я никак не буду давать о себе знать, ей это быстро надоест, и она перестанет проводить перышком по моей спине. Надо как-то поощрить ее... -- Мухи проклятые, -- сонным голосом пробурчал Чик и, продолжая лежать ничком, вывернул руку и шлепнул ею по спине. Девочки снова хихикнули, а Чик сделал вид, что снова заснул. Теперь и Сонька какой-то палочкой стала водить по его спине, и две волны сладости растекались по ней. Чик внимательно прислушался к своей спине, чтобы определить, какая из сладостей слаще. Но оказалось, обе одинаково сладостны. Чик очень удивился. Ему нравилась Ника, а не Сонька, хотя он и ценил ее преданность. А спине, оказывается, все равно, она с одинаковой благодарностью принимала обе сладости. -- Мухи проклятые, -- бубнил Чик время от времени и шлепал, якобы сонной рукой по спине. Девочки тихо хихикали и снова брались за дело. Такая игра обеспечивала длительность блаженства. Девочки все ждали: когда же Чик догадается, что это не мухи его беспокоят? Да никогда не догадается! Блаженствуя, Чик уносился мечтами в будущее. Сейчас он хозяйственно думал, кого бы приспособить почесывать ему спину. Хотелось регулярности в этом сладостном деле. А как быть, когда станет взрослым? Раньше Чик чаще всего мечтал стать великим революционером. Но иногда он мечтал стать великим разбойником. Чику и в голову не приходило, что обе эти мечты недалеко ушли друг от друга. Иногда некоторые пацаны и взрослые здорово надоедали Чику своей подлостью, бесчестностью и нахальством. Ах, вы не можете жить честно, яростно думал Чик в такие минуты, тогда дрожите от страха перед великим разбойником! Но сейчас Чик как-то отодвинул мечту о великом разбойнике или великом революционере. Сейчас Чик захотел стать тихим, скромным царем. Он был уверен, что для царя всегда найдется человек, который время от времени будет почесывать ему спину. Скорее всего пером от жар-птицы. Чик чувствовал, что разбойнику или революционеру не подходят такого рода удовольствия. Разбойнику подавай бутылку рому, а для революционера самое сладкое удовольствие -- втайне от полиции расклеивать прокламации. А тихому, скромному царю подходит такое блаженство. И Чик решил стать царем. Вопрос о мировой революции он как-то легко отодвинул на неопределенное будущее. Все зависело от того, как долго царь может блаженствовать, подставляя спину под перо жар-птицы. Если к старости он перестанет чувствовать сладость прикосновения пера к спине, тогда можно вернуться и к вопросу о мировой революции. Раньше Чику иногда хотелось не очень скоро, а так лет в пятнадцать погибнуть на баррикадах в борьбе за мировую революцию. И уложили их вдвоем, Вдвоем у баррикады. Так говорилось в сладостно-горьких стихах, которые Чик любил. Там какая-то мама и ее сын погибают на баррикадах. Чика и раньше смущало, что его мама никогда не пойдет умирать на баррикады, да и его не пустит. Легче было бы ее заставить облить керосином и поджечь собственный дом, чем пойти на баррикады. И раньше в мечтах он надеялся без разрешения сбежать на баррикады. Но сейчас ему полностью расхотелось умирать на баррикадах. К черту баррикады! Ведь Чик раньше никогда не знал, что в мире существует такая сладость, как почесывание спины перышком или там щепочкой. Это было даже намного слаще, чем арбуз в жаркий летний день. Так думал Чик, прислушиваясь к своей спине и стараясь определить время, когда надо будет делать вид, что отгоняешь мух, чтобы подзадорить девочек на новые почесывания. И вдруг все изменилось. -- Это Чик тут валяется? -- раздался над Чиком дерзкий мальчишеский голос. -- Да, -- ответила Ника. -- Эй, ты, Чик! -- крикнул мальчишка. Чик почувствовал какую-то тревогу. Но так не хотелось прерывать блаженство, что он, сонно приподняв голову, присел, всем своим видом показывая, что проснулся ненадолго и сейчас снова завалится спать. -- Чего тебе? -- спросил Чик. -- Чего тебе, -- передразнил его мальчишка. -- Тебя отлупцевал Рыжик с горы? Отлупцевал. А ты тут нюни распустил с девчонками. Опять эта дурацкая сплетня о Рыжике! Чик оглядел мальчишку, который стоял перед ним в сатиновых трусах. Вид у него был воинственный и угрожающий. Он был из компании мальчиков, которые купались недалеко от них. Сейчас все они сидели на берегу и поглядывали в сторону Чика. Там было пять человек. Чик еще раньше заметил среди них мальчика из своей школы. Легко было догадаться, что это он рассказал дурацкую сплетню о том, что Рыжик якобы победил его в драке. Чем глупее слух, тем дольше он живет. Но Чик никак не мог понять, за что злится на него этот совсем незнакомый ему пацан. А дело было в том, что мальчику из его школы, который сидел в этой компании, нравилась Ника. Ему неприятно было видеть ее в команде Чика. А когда он увидел, что Ника шутливо поглаживает перышком спину Чика, он окончательно рассвирепел. И он, конечно, рассказал про Рыжика и представил Чика этому сорванцу как очень легкую добычу. Вот в чем было дело! -- Все это глупость, -- миролюбиво сказал Чик, он все еще надеялся поблаженствовать после ухода этого мальчишки, -- никакой Рыжик меня никогда не лупцевал. -- Да какая там глупость! -- раздраженно воскликнул мальчишка. -- Да я сам тебя сейчас отлупцую! С этими словами он вдруг наклонился и два раза подергал Чика за чуб. Это была неслыханная дерзость! Надо было вскочить и дать ему по морде! Но, расслабленный блаженством, Чик растерялся. Боевитость куда-то улетучилась. Он был уверен, что, если начнется драка, на него налетят и все остальные. Может быть, кроме мальчика, который учился в его школе, хотя именно он, конечно, рассказал про Рыжика. Да, да, Чик сдрейфил, но все это было так неожиданно, так странно, особенно после этой обволакивающей сладости, которая его размагнитила. А ведь недаром и в школе говорили, и в газетах писали, что кругом враги и надо быть всегда бдительным. Если бы Чик сразу вскочил и врезал бы мальчишке, может быть, и драки не было бы, может быть, их растащили бы, но сейчас уже было поздно. Мальчишка этот решительными шагами пошел к своим, и даже по затылку его было видно, что он, унизив Чика, победно улыбается, а все остальные из их компании глядели на Чика и издевательски похохатывали. -- Чик, не связывайся с ними! Это хулиганы! -- крикнула Сонька. Тяжесть унижения сковала Чика. Он тоскливо оглядел пляж в поисках какого-нибудь знакомого более взрослого мальчика, который отсек бы остальных из этой компании, и Чик вступил бы в честную драку со своим обидчиком. Но ни одного знакомого на пляже не было. Пляж был заполнен отдыхающими из других городов или незнакомыми земляками, которые только и делали, что поглаживали усы и заигрывали с приезжими девушками. Вот уж кому было не до Чика, так этим горделивым усачам! Мир померк. Чик сидел ни жив, ни мертв. Теперь его не радовало ласковое солнце, не радовало любимое море, и он с каким-то особенным стыдом и омерзением вспоминал, как он беспечно блаженствовал, когда ему почесывали спину. Тогда у него мелькала мысль, что это награда свыше за его нелегкие труды по обучению Л?сика плаванью. Ведь награда совпала именно с тем днем, когда Чик, наконец, научил Л?сика плавать. Кто-то сверху присматривался к нему: интересно, хватит ли у Чика терпения научить беднягу Л?сика плаванью? Ты смотри, хватило терпения! Научил! Надо его наградить за это! И наградил сладостным почесываньем. Что же случилось потом? Чик не мог понять. Может, он на слишком многие годы вперед рассчитывал эту сладость, хотя пока ничем не заслужил ее на многие годы вперед. Получилось, как в сказке о золотой рыбке. Чик оказался у разбитого корыта своей чести. Чик так помрачнел, что вся его команда это заметила. -- Чик, не горюй, -- сказала Ника, -- они все просто дураки. -- Чик, -- попытался утешить его Оник, -- того, кто из нашей школы, ты всегда поймаешь. Это он рассказал про Рыжика. Конечно, этого дурачка Чик всегда мог поймать и дать ему по морде. Чик удивлялся, что тот осмелился рассказать про него такое. По всем расчетам Чика он не должен был осмелиться рассказать это. Тут что-то не состыковывалось. Но Чик также знал, что, не отомстив главному обидчику, он не имеет права притрагиваться к этому дурачку. Это было бы подло и даже трусливо. "Но ведь я и так струсил", -- пронзила Чика брезгливая боль. -- Пошли домой, -- сказал Чик и стал одеваться. Вся команда его стала одеваться. Когда они покидали пляж, тот, что учился в их школе, вдруг запел дразнилку, которую иногда напевали глупые пацаны при виде Л?сика: -- Л?сик, а-а-сто-рож-но, упадешь! Вся компания расхохоталась. Л?сик, как всегда в таких случаях, глупо заулыбался. И теперь вдруг Чик понял, что Л?сик своей улыбкой скрывает боль, которую он испытывает от оскорбления. Надо будет ему обязательно дать по морде, подумал Чик про мальчика из их школы, но только после того, как я отомщу главному обидчику. Чик обернулся на компанию, поймал глазами того, кто два раза трепанул его за чуб, и громко сказал: -- Встретимся один на один! -- Но сам почувствовал, что слова его прозвучали неубедительно. Даже фальшиво. -- Да хоть со всей твоей хромоногой командой! -- крикнул тот в ответ, и вся компания загоготала. Чик покидал поле битвы с поникшей головой. Вернее, поле несостоявшейся битвы. Никогда ему не было так плохо. Почему, почему все это случилось? Почему он испугался? Конечно, они могли напасть всей сворой. Но ведь могли и не напасть. Неужели, думал Чик, ему сейчас стало необыкновенно плохо, потому что до этого было необыкновенно хорошо? Он сейчас осознал свою первую ошибку, которая, может быть, оказалась главной. Когда его окликнул этот пацан и оскорбительно стал говорить о том, что Рыжик его отлупцевал, надо было резко его оборвать. А Чик слишком добродушно ему ответил, надеясь снова лечь и продолжить блаженство. Может, тот, кто сверху, наградив его этой сладостью за то, что он научил Л?сика плавать, сказал: "Хватит! Научил одного мальчика плавать и уже захотел, чтобы всю жизнь тебе почесывали спину. Размечтался! Получай!" Стыд. Стыд. Стыд. Несколько дней после этого случая Чик ходил по городу, надеясь встретиться с этим пацаном один на один. Но тот как сквозь землю провалился. Чик его так нигде и не встретил. Через некоторое время боль обиды притупилась и днем почти не чувствовалась. Но по ночам иногда и через несколько месяцев всплывало. И Чик от боли и стыда извивался на скомканной простыне. Иногда в такие минуты ему хотелось стать сообщником какой-нибудь бандитской шайки и, поймав этого мальчика, напугать его до смерти. Да, Чик иногда чувствовал блатную романтику. И он думал: или -- или. Или всеобщая честность, или, если это невозможно, пусть все дрожат от страха при виде тебя. Прошел год. Чик со своей взрослой двоюродной сестрой, которую звали Лена, возвращался из Чегема, где гостил у дедушки. У тети Лены было красивое лицо и могучие голые руки. Платье у нее было с короткими рукавами. По дороге в Анастасовку и на пароме через Кодор, и в ожидании парома они встречали немало молодых людей. Взглянув на лицо тети Лены, молодые люди сами светлели лицом и выражали желание поближе с ней познакомиться. Но потом, разглядев ее могучие руки, они как бы съ?живались и увядали. Тетя Лена, замечая все это, презрительно улыбалась, как бы говоря: да не бойтесь вы, приблизьтесь, может, и не ударю. В селе Анастасовка Чик и тетя Лена подоспели к отходящему на Мухус автобусу. Тетя Лена держала корзину со всякой деревенской снедью. А Чик держал в одной руке живого петуха, а в другой живую курицу. Чик держал их за связанные лапки. Курица вела себя смиренно, но петух снизу вверх злобно поглядывал на Чика и время от времени норовил клюнуть Чика в ногу. Было похоже, что он не мог простить ему своего унижения оттого, что его держат вниз головой, да еще на глазах у курицы. Чик устал от этого петуха не потому, что он был довольно тяжелый, а потому, что он все время требовал внимания и надо было держать его достаточно далеко от голых ног. Петух вдруг, ни с того, ни с сего как, взорвется, как захлопает рыжими крыльями, как потянется разинутым клювом к его ноге! Чику надоело быть бдительным и то петуха отдергивать от ноги, то ногу отдергивать от петуха. И он был рад, когда у входа в автобус тетя Лена обернулась и взяла у него петуха и курицу и обоих зажала в одной руке. Между прочим, петух даже не пикнул и не попытался укусить ее голую руку. Продолжая держать в другой руке корзину, она вошла в автобус. Чик за ней. -- Вот свободное место, -- кивнула она ему, -- а я пойду сяду дальше. Чик хлопнулся на свободное место и только тут заметил, что рядом с ним сидит какой-то мальчик. Мальчик, круто повернувшись, смотрел в окно. Автобус запыхтел и пошел в сторону Мухуса, трясясь и подпрыгивая на выбоинах шоссе. Чик был в радостном, возбужденном состоянии. Как ни хорошо было в доме дедушки, Чик, в конце концов, был городским мальчиком и через некоторое время начинал скучать по городу. Кроме того, вдали от города, среди могучей горной природы Чика начинала донимать мысль о Боге, о том, кто создал Землю и кто тайно следит за всем тем, что происходит на Земле. Научное объяснение появления нашей планеты Чик отвергал как антинаучное. Говорили, вроде наша планета образовалась от осколка какой-то взорвавшейся звезды. Но земля имеет форму шара, она круглая. А если разбить хоть камень, хоть кирпич, хоть что -- осколки никогда не бывают круглыми. Неужели ученые сами не могли допетрить до этого? Это -- во-первых. А во-вторых -- откуда взялась та взорвавшаяся звезда? Конечно, они могли сказать, что та взорвавшаяся звезда образовалась от другой, еще более огромной взорвавшейся звезды. А откуда взялась эта, другая звезда? Так можно было спрашивать до бесконечности. Ответа не было и не могло быть. Чик это понимал. Вс? уходило в тоскливую бесконечность. Очень тоскливую. Гораздо приятней было думать, как деревенские: Бог вс? создал! И вс?! Чур, больше ни о ч?м не спрашивать! Иногда Чику казалось, что Он сверху следит за всем, что происходит на Земле, и даже за всеми нашими мыслями. Бывало, лежишь себе на бычьей шкуре под сенью старой яблони, думаешь о чем-нибудь добром, хорошем, и вдруг -- порыв ветерка, и с яблони шлеп созревшее яблоко, и катится по косогору двора чуть ли не прямо тебе в рот. Ну, не чудо ли это?! Конечно, это награда за твои хорошие мысли. Иногда вроде и не было хороших мыслей в этот миг, а яблоко шлепнулось и катится в твою сторону. Никакого противоречия. Чик припоминал что-то хорошее что он подумал или сделал вчера или чуть раньше. Всевышний просто немного опоздал, но не забыл вознаградить. А иногда бежишь босой по горной тропе и вдруг как саданет по пальцам ноги какой-то корень, торчащий над тропой, и ты извиваешься от боли и подпрыгиваешь на одной ноге: за что? Ведь я ничего плохого не думал в это мгновенье! И вдруг припоминаешь: а ведь я позавчера снял и съел вкуснейшую пенку с молока, когда все вышли из кухни. Ты смотри, даже такие мелочи замечает и наказывает! Но иногда, и это бывало довольно часто, Чику казалось, что Бог там, наверху, все прозевал. Например, крестьяне проклинают Сталина за то, что он придумал колхозы, и проклинают, как догадывался Чик, правильно. И проклинают достаточно громко, а он там ничего не слышит. Во всяком случае, Сталин смеется себе в усы и живет. Ты же Бог, ты же всесильный, превратись на минуту в человека-невидимку, подойди к Сталину на мавзолее и хотя бы дерни его за ус. Нет, не дергает! А может, и дергал, но в киножурналах со Сталиным на мавзолее ничего такого не показывали. Так дергал он его за ус или не дергал? Полная неясность. Да, в горах, среди могучей природы Чик слишком часто думал о началах и концах, и от этого становилось тоскливо. И вот сейчас, когда автобус мчал его к родному городу, Чик был весел, никакая космическая печаль его не задевала, и ему захотелось поболтать с мальчиком, сидящим рядом. Но мальчик упорно продолжал глядеть в окно. -- Ты что, первый раз в этих местах? -- спросил Чик. -- Нет, -- ответил мальчик тусклым голосом после тусклой паузы. -- Ты из Мухуса? -- спросил Чик. -- Какая разница, -- ответил мальчик таким голосом, как будто Чик его замучил своими вопросами. Он продолжал упорно глядеть в окно. -- Как какая? -- удивился Чик. -- Я вижу по твоему голосу, что ты из Мухуса. Чик хорошо отличал говор сельчан от говора городских людей. -- Может, из Мухуса, а может, и нет, -- уныло ответил мальчик, продолжая глядеть в окно. -- Странный ты какой-то, пацан, -- сказал Чик, -- а чего ты все время в окно пялишься?! Так можно и башку вывернуть. -- Куда хочу, туда и смотрю, -- ответил мальчик, упорно продолжая глядеть в окно. И тут Чик понял, что этот мальчик почему-то не хочет, чтобы Чик видел его лицо. В окно можно было смотреть, и не так уж выворачивая голову. -- Может быть, -- мирно предположил Чик, -- у тебя родимое пятно на лице, и ты стыдишься его? У нас в школе есть такой. Ничего страшного. Я даже притрагивался к его пятну и потом этой же рукой ел хлеб с повидлом. -- Какое там еще пятно, -- пробурчал мальчик, упрямо продолжая смотреть в окно. И тут Чик догадался, что этот мальчик не хочет быть узнанным. Чик попытался по его затылку восстановить в памяти его лицо. Но лицо не восстанавливалось. Интересно, что Чик, стараясь понять, почему этот мальчик скрывает свое лицо, ни разу не подумал о том пацане, который его унизил на берегу моря. Чик столько раз мысленно встречался с ним в городе, что свыкся с тем, что только в городе его и может встретить. Но почему, почему этот мальчик скрывает от него свое лицо? И Чик решил его перехитрить. Он замолк и больше ничего у него не спрашивал. Автобус грохотал по разбитому шоссе, мальчик упорно продолжал глядеть в окно. Так продолжалось довольно долго. Наконец автобус остановился на какой-то промежуточной станции. Чик тихо встал и тихо вышел из автобуса. Он снаружи, с улицы посмотрел на мальчика и понял, кто это. Это был он, тот самый, который дергал его за чуб! Но какое у него было сейчас бледное, скучное лицо! Он Чика так и не заметил. Уставился в одну точку и застыл. Чик быстро впрыгнул в автобус, боясь, что новые пассажиры займут его место. Тихо уселся. Мальчик, как и прежде безразличный к жизни автобуса, продолжал смотреть в окно. Бедняга не понимал, что теперь это глупо! Чик почувствовал необыкновенный прилив сил. Он ощутил свое полное превосходство над этим мальчиком. Раз он так упорно отворачивается, значит, он его ужасно боится. Какое нахальное и воинственное было у него лицо там, на берегу, и какое жалкое теперь! Автобус пошел дальше. Мальчик все еще с глупым упорством смотрел в окно. -- Можешь не отворачиваться, -- сказал Чик торжественно, -- я тебя узнал. Вот мы и встретились один на один. После долгого молчания последовали почетные условия перемирия. -- Я тебя всего два раза дернул за чуб, -- сказал мальчик, вс? еще глядя в окно, -- можешь и ты дернуть меня за чуб... три раза... Сравнил! Дергать его за чуб здесь, в автобусе, где его никто не знает, и дергать Чика за чуб на пляже, на виду у команды Чика и у всех своих подлых друзей! Мальчик упорно продолжал смотреть в окно. У Чика в голове вертелись эпизоды из гангстерских рассказов, которые обильно печатались в журнале "Вокруг света", какие-то случаи из воровской жизни диккенсовских героев и из других книг. -- Тут чубом не отделаешься, -- сказал Чик. -- Ты думаешь, зачем я ездил в горы? Я в шайке. Там бывают нужны такие пацаны, как я. Я пролезаю в форточку, а потом изнутри дома открываю двери. Чик не учел, что в южных домах, в Абхазии, вообще не бывает форточек. Но и мальчик от страха, видно, об этом не подумал. -- Но сейчас мы ездили в дремучий лес, -- сказал Чик, -- чтобы казнить одного предателя. Наши люди здесь в автобусе. Они одеты под крестьян. -- Как казнить? -- тоскливо спросил мальчик. -- Казнить самой страшной казнью, -- сказал Чик, -- он предал милиции малину. -- Какой казнью? -- почти рыдающим голосом спросил мальчик, все так же упорно продолжая смотреть в окно. Чик хотел сказать, что его разорвали, привязав к двум деревьям. Но потом отказался от этой мысли. Местные деревья были не настолько гибки, чтобы их наклонять друг к другу. Он хотел, чтобы вс? было правдоподобно. Он вспомнил менее свирепую, но более изысканную казнь. -- Привязали его голого к дереву, в дупле которого осиное гнездо, -- сказал Чик, -- теперь его осы закусают до смерти. Ты представляешь? Ты висишь, а тебя день и ночь кусают осы. Потом глаза ему выклюют вороны, а тело сожрут медведи и волки... -- Шакалы тоже? -- горестно полюбопытствовал мальчик, продолжая смотреть в окно. -- Шакалам тоже кое-что перепадет, -- сказал Чик, -- они будут догрызать косточки. Потом Чик бодро, со множеством подробностей рассказал мальчику, как родственник Ясон, забравшись ночью в чужую квартиру, вынужден был убить проснувшегося хозяина. Все было так, как рассказывал Ясон, с той только разницей, что Чик первым влезал в окно, а уж вслед за ним, Ясон. Чик долго и вдохновенно рассказывал об этом. На следующей остановке мальчик вдруг встал и, наконец повернувшись к Чику бледным лицом, попросил его: -- Пропусти, пожалуйста, мне сходить. Чику стало жалко мальчика, но он уже не мог остановиться. Изо всех сил ухватившись за железную перекладину переднего сиденья, он преградил ему путь. -- Сиди, -- приказал Чик, -- дольше будешь ехать, дольше будешь жить. Мальчик покорно сел. Автобус поехал дальше. Тут Чик выложил ему условия предстоящей драки. Можно на кулаках. Можно и на ножах. У Чика, оказывается, два ножа. И он благородно предоставляет мальчику право выбора оружия. Драка должна произойти у обломков приморской крепости. Без свидетелей. Кстати, недалеко от того места, где мальчик трепал его за чуб, а Чик вынужден был терпеть, потому что нельзя было рисковать: в ту ночь предстояло Дело. На следующей остановке мальчик, побелев, как бумага, снова встал и пролепетал, что ему надо сходить. Чик прекрасно знал, что ему не надо сходить. Он снова изо всех сил сжал перекладину переднего сиденья и преградил ему путь. И мальчик покорно сел. Но вот автобус въехал в город, доехал до остановки и затормозил. Люди стали выходить. Чик немного растерялся, он не знал, как быть дальше. Уже многие люди вышли, а Чик все сидел, и мальчик замер в ожидании своей судьбы. -- Чик, ну что ты там завозился! -- крикнула тетя Лена на весь автобус и стала приближаться к нему. Она властно протянула ему своей богатырской рукой петуха и курицу. И Чику ничего не оставалось, как встать и осторожно взяв сначала в правую руку петуха, левой зажать лапки курице. Он почувствовал, что для знаменитого, хоть и маленького разбойника у него сейчас довольно глупый вид. Принимал участие в страшной казни и на тебе петуха и курицу! Теперь мальчик глядел то на Чика, то на петуха и курицу, и словно просыпался от летаргического сна. Образ, нарисованный Чиком, как-то не вязался с обликом мальчишки, которому женщина, правда, с могучими руками, небрежно сует петуха и курицу с перевязанными лапами. Нет, человеку такой профессии не суют в руки петуха и курицу. А если даже и сунули, он должен был со смехом бросить их в лицо тому, кто сунул. И было совсем не похоже, что Чик может бросить этой женщине в лицо петуха и курицу. -- Я тебе прощаю все, -- сказал Чик, стараясь опередить пробуждение мальчика, -- только не имей привычки дергать за чуб незнакомых пацанов. Можешь не на того нарваться... А это так... Для понта... С этими словами Чик слегка развел руками, и тут петух вдруг взорвался, захлопал крыльями, заклокотал и неожиданно укусил Чика возле колена. Было больно так, как будто петух вколотил гвоздь в голень Чика! Было больно так, как будто бы сто ос ужалили его одновременно и в одно и то же место! Но мальчик, все еще просыпаясь от летаргического сна, глядел на Чика, и Чик выдержал боль, он не вскрикнул и даже не взглянул на место укуса. Он только отвел подальше от ноги петуха. -- У тебя кровь, -- вдруг сказал мальчик и кивнул на ногу Чика. Чик небрежно опустил глаза. В самом деле струйка крови поползла по голени. Чик поднял глаза и сказал: -- Разве это кровь... Мальчик теперь с разинутым ртом уставился на Чика. Было похоже, что выход из летаргического сна был приостановлен. -- Чик, что ты там остолбенел? -- крикнула тетя Лена уже с улицы. Чик спрыгнул с подножки и легко догнал ее. Он шел быстро и плавно, стараясь не расплескать гнев петуха. Он больше не чувствовал себя оскорбленным этим мальчиком. Он даже удивлялся, почему ему так больно было вспоминать, как этот мальчик потрепал его за чуб. Каким наглецом тот был на пляже и каким покорным стал в автобусе! Конечно, Чик его довел. Но ведь, еще ничего не зная о разбойничьих подвигах Чика, он уже отвернулся к окну, чтобы Чик его не заметил. Значит, уже боялся. Чик посмотрел на ногу. Боль все еще слегка пульсировала. Полоска крови начала подсыхать. И вдруг Чика поразило неожиданное открытие. Это он, Всевидящий, наслал на Чика укус петуха, потому что Чик переусердствовал, пугая этого мальчика. А год назад наслал на Чика этого же мальчика, потому что тогда Чик переусердствовал, размечтавшись о блаженном почесывании своей спины. Как все связано! Вот мудрость того, Кто все видит и слышит, да не сразу раскумекаешь, что к чему! Для этого надо иметь хорошую черепушку. Что, что, подумал Чик, а кумпешка у меня работает. Но тут Чик вдруг осекся, догадавшись, что может грянуть наказание за хвастовство, да и петух подозрительно встрепенулся и клокотнул. -------- Возмездие Чик стоял рядом с дядей Алиханом, продававшим сласти у входа на базар, когда с базара вышел Керопчик с тремя друзьями. Чик сразу почувствовал, что Керопчик и его друзья очень весело настроены и что это не к добру. Они вылили на базаре чачи, и желание повеселиться настигло их у выхода с базара. Чик это сразу почувствовал. -- Хош1 имею пошухарить, -- сказал Керопчик и остановился вместе с друзьями. Слева от входа под навесом лавки стоял Алихан со своим лотком, набитым козинаками и леденцами, а справа от входа расположился чистильщик обуви Пити-Урия. Только что прошел дождь. Пережидая его, Чик остановился под навесом возле Алихана, но уже сверкало солнце, и Чик собирался уходить домой, когда появился Керопчик со своими друзьями. Небольшого роста, коренастый, Керопчик посмотрел вокруг себя своими прозрачными глазами безумной козы. Сначала он посмотрел на Пити-Урию, который барабанил щетками по дощатому помостику, куда клиенты ставят ногу, но под взглядом Керопчика перестал стучать. Керопчик перевел взгляд на Алихана и, решив, что с Алиханом ему интереснее повеселиться, подошел к нему. Чик почувствовал тревогу, но Алихан почему-то ничего не почувствовал. Высокий, сутуловатый, он стоял над своим лотком, уютно скрестив руки на животе. -- Салам-алейкум, Алихан, -- сказал Керопчик, еле сдерживая подпиравшее его веселье. Чик понял, что Керопчик уже что-то задумал. Друзья его тоже подошли к Алихану, весело глядя на него в предчувствии удовольствия. Алихан и тут не обратил внимания на настроение друзей Керопчика. -- Алейкум-салам, -- отвечал Алихан на приветствие, голосом показывая неограниченность своей доброжелательности. -- Ты почему здесь торгуешь, Алихан? -- спросил Керопчик, словно только что заметил его лоток. -- Разрешениям имеем, Кероп-джан, -- удивляясь его удивлению, отвечал Алихан. -- Кто разрешил, Алихан?! -- еще больше удивился Керопчик, подмигивая друзьям, уже корчившимся от распиравшего их веселья. Алихан и на подмигивание его не обратил внимания. -- Милициям, Кероп-джан, -- отвечал Алихан, слегка улыбаясь чудаческой наивности Керопчика, -- начальник базарам, Кероп-джан. -- У меня надо разрешение спрашивать, Алихан, -- назидательно сказал Керопчик и легким толчком ноги опрокинул лоток. Стеклянная витрина лотка лопнула, и часть сладостей высыпалась на мокрую булыжную мостовую. Керопчик и его друзья повернулись и пошли к центру города. Они шли, подталкивая Керопчика плечами и показывая ему, как это он здорово все проделал. Алихан молча смотрел им вслед. Губы его безропотно шевелились, а в глазах тлела тысячелетняя скорбь, самая безысходная в мире скорбь, ибо она никогда не переходит в ярость. Сердце Чика разрывалось от жалости и возмущения подлостью Керопчика и его друзей. О, если бы у Чика был автомат! Он уложил бы всех четверых одной очередью! Он строчил бы и строчил по ним, уже упавшим на землю и корчившимся от боли, пока не опустел бы диск! Но не было у Чика никакого автомата. Он держал в руке базарную сумку и молча смотрел вслед удаляющимся хулиганам. Алихан постоял, постоял и вдруг, опираясь спиной о стенку лавки, возле которой он стоял, сполз на землю и, сев на нее, стал плакать, прикрыв лицо руками и вздрагивая тощими сутулыми плечами. Лавочник высунулся из-за прилавка и удивленно посмотрел вниз, словно стараясь разглядеть дно колодца, в который опустился Алихан. -- Дядя Алихан, не надо, -- сказал Чик и, нагнувшись, стал подбирать леденцы и липкие от меда козинаки, сдувая и выковыривая из них соринки. Чик подумал, что если их вымыть под краном, то еще вполне можно продать. Он собрал все, что высыпалось, и вложил обратно в лоток через пролом разбитого стекла. Он отряхнул руки, как бы очищая их от медовой липкости, а на самом деле показывая окружающим, что ничего не взял из того, что высыпалось из лотка. Он это сделал бессознательно, как-то так уж само собой получилось. Вокруг Алихана сейчас столпились лавочники из ближайших лавок, знакомые и просто случайные люди. -- Он сказал: "Хош имею пошухарить", -- рассказывал Пити-Урия вновь подходившим, -- я думал, ко мне подойдет, а он прямо подошел к Алихану... И вдруг Чик почувствовал, что по толпе прошел испуганный и одновременно благоговейный шелест. Некоторые стали незаметно уходить, но некоторые оставались, шепча вполголоса: -- Мотя идет... Тише... Мотя... По тротуару, ведущему ко входу на базар, шел Мотя Пилипенко. Это был рослый, здоровый парень в сапогах и матросском костюме с медалью "За отвагу" на бушлате. Год тому назад он появился в Мухусе и сразу же настолько возвысился над местной блатной и приблатненной мелкотой, что никому и в голову не приходило соперничать с ним. Считалось, что его и пуля не берет, и потому он имел прозвище Мотя Деревянный. О его неслыханной дерзости рассказывали с ужасом и восхищением. Простейший способ добычи денег у него был такой. Говорят, он входил в магазин со своим знаменитым саквояжем, вызывал заведующего и, показывая на саквояж, тихо говорил: -- Дефицит... Закрой двери... Заведующий выпускал покупателей, приказывал продавцу закрыть дверь и подходил к прилавку, куда Мотя ставил свой саквояж. Мотя осторожно открывал саквояж, заведующий заглядывал в него и немел от страха -- на дне саквояжа лежало два пистолета. Заведующий подымал глаза на Мотю, и тот, успокаивая его, окончательно добивал: -- Эти незаряженные, -- кивал он на пистолеты, лежавшие в саквояже, -- заряженный в кармане. После этого заведующий более или менее послушно вытаскивал ящик кассы и вытряхивал его в гостеприимно распахнутый Мотей саквояж. Мотя закрывал саквояж и, уходя, предупреждал: -- Полчаса не открывать... Так, говорили, он действовал в самом Мухусе и в окрестных городках. Чик не только слыхал о Моте, но и довольно часто видел его. Дело в том, что недалеко от улицы, на которой жил Чик, был довольно глухой переулок и в конце этого переулка находились баскетбольная и волейбольная площадки. Между ними травянистая лужайка, на которой росла шелковица. Мотя почему-то любил приходить сюда отдыхать. Он или спал на траве под деревом, или, опершись подбородком на руку, лениво следил за игрой, и его глаза выражали всегда одно и то же -- спокойный брезгливый холод. И глаза Моти (что скрывать!) были источником тайного восторга Чика. Чик знал, что именно такие глаза были у любимых героев Джека Лондона. Ни у одного из знакомых Чика не было таких глаз. Чик иногда украдкой всматривался в зеркало, чтобы поймать в глубине своих глаз хотя бы отдаленное сходство с этим выражением ледяного холода, и с грустью вынужден был признать, что ничего похожего в его глазах нет. Может быть, Дело в том, что глаза у Чика были темные? Кто его знает. Но до чего же Чик любил эти стальные глаза, выражающие ледяной холод или презрение к смерти. Иногда Чик думал: согласился бы он потерять один глаз, чтобы второй глаз стал таким? Чик не мог точно ответить себе на этот вопрос. С одной стороны, ему все-таки было бы неприятно становиться одноглазым, а о другой стороны, он не был уверен, что одинокий, хотя и источающий ледяной холод, глаз может производить то впечатление, которое производили глаза Моти. Мотя, конечно, не мог не заметить восхищенных взоров Чика, когда тот издали на спортплощадке любовался им, но, разумеется, Чик с ним никогда не разговаривал, тем более на эту тему. Однажды на спортплощадке Мотя хотел Чика послать за папиросами, но Чик не успел подойти, как один из мальчиков постарше Чика выхватил у него деньги и побежал сам. И вот сейчас Мотя, сверкая своей медалью, приближался к ним. Говорили, что он эту медаль получил не на фронте, а каким-то темным путем. Чик этому почему-то не хотел верить, хотя одновременно и восхищался дерзостью, с которой Мотя носил эту медаль, если она не заслужена... ...Мотя подходил тяжелыми шагами усталого хозяина. Поравнявшись с толпой и не понимая, в чем дело, он остановился и сумрачно оглядел толпу. Толпа раздвинулась, и Мотя увидел Алихана, сидящего на земле и плачущего рядом со своим разбитым лотком. -- Кто? -- спросил Мотя, с брезгливым холодком оглядывая толпу. Взгляд его говорил: то, что вы не способны кого-нибудь защитить, это я и так знаю, но сделайте то, что вы можете сделать, назовите виновника. Толпа несколько секунд смущенно молчала: все жалели Алихана, но никому не хотелось осложнять себе жизнь. -- Керопчик! -- первым крикнул Пити-Урия, и сразу же все закивали, показывая, что это правда... -- Говорит: "Хош имею пошухарить", -- продолжал Пити-Урия, -- подошел и ногой перевернул... -- Оттягивать стариков, -- сказал Мотя задумчиво и, уже двинувшись, добавил: -- Он у меня получит... Так сказал Мотя, и, скользнув холодными глазами по Чику (Чик одновременно почувствовал страх и восхищение), Мотя тяжелыми шагами хозяина прошел на базар. -- Мотя, сапоги почистить?! -- крикнул ему вслед Пити-Урия, но тот ничего не ответил. -- Он у меня всегда чистит, -- добавил Пити-Урия, оглядывая редеющую толпу, -- все знают... -- Дай бог мне столько здоровья, -- сказал лавочник, снова высовываясь из лавки и оглядывая сверху Алихана, словно удивляясь, что тот все еще не поднялся, -- сколько крови потеряет Керопчик... Чик шел домой, взволнованный всем случившимся и воодушевленный предстоящим возмездием, ожидающим Керопчика. Чик давно ненавидел Керопчика. Он ненавидел его еще с довоенных времен, о чем Керопчик, конечно, не подозревал. В тот день Чик сидел на верхней трибуне стадиона и смотрел футбольный матч. Недалеко от него на верхней же трибуне сидел его старший брат. И вдруг он услышал, что дразнят его старшего брата. -- Мусульманин? Ислам-бек! -- выпевали они гнуснейшими голосами. Как настрадался тогда Чик в обиде за брата! И как гнусна была сама омерзительная бессмысленность этой дразнилки. Ну, предположим, то, что они мусульмане, это более или менее верно... Но при чем тут Ислам-бек?! В роду у Чика и его брата не было никакого Ислам-бека, и этот подлец об этом хорошо знал. С каким горьким презрением поглядывал Чик на брата, особенно раздражала его стрижка "под бокс", которую самое время было оправдать. Поймай и избей их, думал Чик, ты же сильнее их, я же знаю. Но брат сидел и молчал или изредка поворачивался к ним и бросал им какие-нибудь бесплодные угрозы, которые еще больше подхлестывали их. Все удовольствие от футбольного матча было тогда для Чика испорчено. И хотя с тех пор уже прошло много лет, а брат Чика уже давно был в армии, но, как только Чик вспоминал тот день, настроение у него портилось. Чик сам не мог понять до конца, почему это так. Может быть, дело в том, что дразнили его старшего брата. Если бы дразнили самого Чика, было бы не так обидно. Он это знал. Но главное все-таки заключалось в самой бессмысленности этой дразнилки, в уверенном торжестве этой бессмысленности, которая была написана на воздетом вверх на трибуны лице Керопчика, в сиянии его прозрачных козьих глаз. Он как бы говорил всем своим обликом брату Чика; вот тебе кажется, что ты давным-давно забыл о своем мусульманстве, вот тебе кажется, что Ислам-бек не имеет к тебе никакого отношения, но именно поэтому мы тебя будем так дразнить, и тебе от этого будет очень обидно. И вот сегодня этот самый Керопчик так подло обидел дядю Алихана -- и вдруг появился сам Мотя и при всех сказал, что Керопчик свое получит. Возмездие, возмездие! Ну, теперь, Керопчик, держись! Чик по-разному представлял месть Моти. Иногда ему представлялось, что тот избивает Керопчика до полного нокаута. Иногда ему представлялось, что он ставит Керопчика на колени перед самым лотком Алихана и, велев ему так стоять весь день до самого закрытия базара, сам уходит по каким-то своим делам. Чик даже представлял, что Алихан, глядя на Керопчика своими круглыми персидскими глазами, делает ему знаки, чтобы тот стал на ноги и немного поразмялся, но Керопчик продолжает стоять в униженной позе, потому что так приказал сам Мотя, по прозвищу Деревянный, потому что его не берет ни одна пуля. Чик даже представлял себе все того же лавочника, возле которого стоял Алихан, он представлял, как этот лавочник высовывается из-за прилавка и смотрят вниз на Керопчика, как бы удивляясь непомерной глубине его падения. В течение ближайших дней Чик лихорадочно искал на улицах города, на базаре и в парках встречи с Мотей или Керопчиком. Несколько раз он мельком видел Керопчика, но по лицу его никак нельзя было понять, что возмездие совершилось. Мотю он тоже дважды за это время встречал на спортплощадке и несколько раз бросал на него жгучие, тоскующие по возмездию взгляды. Но понимал ли его Мотя, Чик не мог сказать, а сам напомнить ему об обещанном возмездии не решался. Примерно через неделю после случая с Алиханом Чик пришел в парк кататься на "гигантских шагах" и вдруг увидел здесь Керопчика. Тот сидел со своими дружками под огромной сосной и играл в "очко". Увидев Керопчика, Чик почувствовал приступ тоски по возмездию. Он не стал дожидаться своей очереди, чтобы покататься, а тихонько вышел из парка, решив во что бы то ни стало найти Мотю. В таком удобном виде, как сейчас, за это время он Керопчика нигде не встречал. До этого он его встречал мельком, а сейчас Керопчик сидел под сосной и играл в карты, и Чик знал, что это надолго. Чик был так возбужден, что решил: будь что будет, но если он найдет Мотю, то обязательно напомнит ему об обещанной мести. Первым делом Чик отправился на спортплощадку, где любил отдыхать Мотя. Спортплощадка была расположена совсем близко от парка, в двух кварталах от него. И надо же, чтобы Чику наконец так повезло! Только он подошел к ней, как увидел человека, спящего под шелковицей. Это был он. Чик был в этом уверен. Да там и не осмелился бы никто отдыхать, зная, что это место облюбовал сам Мотя. Сердце у Чика бешено заколотилось. Он вошел в ворота спортплощадки. Он пошел по лужайке к шелковице, стараясь шуметь травой, чтобы Мотя его услышал. Услышав эти шаги, Мотя приподнял голову, спросонья зевнул и посмотрел на Чика. Чик поздоровался с ним и, ничего не говоря, бросил на него взгляд, полный такого тоскливого напоминания, что, кажется, Мотя догадался. Во всяком случае, он еще раз зевнул и вдруг сам спросил у Чика: -- Керопчика не видел? -- Видел, -- ответил Чик, едва сдерживая прихлынувший восторг, -- в детском парке в карты играет. Чик невольно, но отчасти и сознательно придал своему голосу такую интонацию: ему ли после обещанного Мотей возмездия спокойно играть в карты?! -- Приведи его сюда, -- сказал Мотя и, лениво вынув из кармана папиросы "Рица", закурил. -- Сейчас, -- сказал Чик и, выбравшись на улицу, изо всех сил помчался к парку. У входа в парк он остановился и отдышался. Он боялся, что Керопчик что-нибудь заподозрит и сбежит. Нельзя вспугивать дичь раньше времени! Он спокойно подошел к играющим в карты. -- Керопчик, -- сказал Чик, -- тебя Мотя зовет... -- А где он? -- спросил Керопчик, не вынимая изо рта папиросы и подымая над картами свои, сейчас прищуренные от дыма, прозрачные козьи глаза. -- На спортплощадке, -- сказал Чик. -- А что он хочет? -- спросил Керопчик. Чик окончательно уверился, что Керопчик ничего не знает о ждущем его возмездии. -- Не знаю, -- сказал Чик, -- он спросил меня: "Керопчика не видел?" Я сказал: "Видел". Тогда он сказал: "Приведи его сюда". Теперь все игравшие в карты бросили играть и прислушивались к тому, что говорит Чик. -- Ты с ним дела не имел? -- спросил один из игравших. -- Никогда, -- сказал Керопчик и пожал плечами. -- Ну пойди, -- сказал тот, что держал колоду, -- раз Мотя зовет, значит, что-то хочет узнать. -- Я сейчас приканд?хаю, -- сказал Керопчик и, сунув во внутренний карман пиджака кучу мятых денег, лежавших возле него, встал. Он отряхнулся и, плотнее заложив в брюки сбившуюся рубашку, затянул пояс. Чик и Керопчик вышли из парка и пошли в сторону спортплощадки. Чик заметил, что Керопчик, пока они выходили из парка, шел бодро, но потом приуныл. -- А вид у него какой? -- спросил Керопчик. -- Обыкновенный, -- сказал Чик. Они свернули в глухой переулок, в конце которого была спортплощадка. -- Братуха пишет? -- вдруг спросил Керопчик. -- Да, -- сказал Чик и почувствовал, как что-то в нем кольнуло. Он вспомнил, что брат его и после того футбольного матча много раз мирно встречался и разговаривал с Керопчиком. Это Чик помнил обиду, но сейчас она ему показалась не очень важной. -- Хороший парень был, -- сказал Керопчик про брата. Чик промолчал. -- Не жадный, -- добавил Керопчик после некоторой паузы. Они уже были совсем рядом со спортплощадкой. Они вошли в нее. Мотя сидел на траве и ожидал их. -- Привет, Мотя! -- бодро сказал Керопчик, когда они подошли. Мотя ничего не ответил и продолжал сидеть. Он даже не поднял головы. Во рту у него дымилась папироса. -- Ты меня звал? -- спросил Керопчик. Мотя опять ничего не ответил, а, тяжело поднявшись и не вынимая папиросу изо рта, сказал: -- Раздевайся... -- За что, Мотя?! -- удивился Керопчик. -- За... -- спокойно ответил Мотя и лениво наотмашь ударил Керопчика по лицу. Голова Керопчика мотнулась назад. -- За что, Мотя?! -- снова спросил он. -- За... -- спокойно повторил Мотя, -- раздевайся... Чику стало ужасно неприятно. Но почему он ему не говорит, за что, подумал Чик, и, главное, почему он его раздевает?! Керопчик молча снял пиджак и протянул его Моте. Чик вспомнил, как он небрежно впихивал деньги в карман пиджака. -- Держи, -- кивнул Мотя Чику. Чику стало совсем неприятно, но возразить он не посмел. До сих пор он был свидетелем возмездия, о котором так мечтал, а теперь стал как бы его соучастником. Чик держал пиджак на полусогнутой руке, стараясь как можно меньше притрагиваться к нему. -- Раздевайся, -- снова сказал Мотя и отплюнул окурок. -- За что?! За что, Мотя? -- отчаянно спросил Керопчик. -- Я же сказал, -- Мотя снова тяжело и лениво ударил Керопчика по лицу. Голова Керопчика опять отмотнулась. Он расстегнул рубашку и стянул ее с себя, обнажив голую грудь, на которой был наколот орел, уносящий девушку. Наколка эта сейчас показалась Чику жалкой. Керопчик положил рубашку на пиджак. -- Корочки, -- приказал Мотя. Керопчик поспешно снял свои туфли и, не зная, как их вручить Чику, замешкался, -- Свяжи шнурками, чудило, -- посоветовал Мотя, и Керопчик стал поспешно связывать шнурки туфель неслушающимися пальцами. Наконец он их связал и перекинул связанные туфли через полусогнутую руку Чика. Чем больше тяжелела рука Чика, тем сильнее он чувствовал свое участие в том, что делал Мотя, и ему это было ужасно неприятно. Кроме этого, он еще боялся, что кто-нибудь из редких прохожих на этой улице окажется знакомым и донесет тетушке, что он принимал участие в грабеже. Но редкие прохожие не обращали внимания на то, что происходило здесь. В конце спортплощадки стоял домик, выходивший окнами на спортплощадку. Там жил один нервный тип, ненавидевший эту спортплощадку, потому что мяч иногда попадал в окна его домика. Это случалось очень редко, потому что домик стоял достаточно далеко, но хозяин все равно был очень нервным и, бывало, часами следил из окна в ожидании, когда мяч перелетит в его дворик или попадет в окно. Сейчас он стоял у окна, и даже издали было видно, что он таращит белки глаз и как бы рвется выпрыгнуть в окно. Жена, стоя за ним, удерживала его. Чик понимал, что его не столько удерживает жена, сколько собственный страх. Неужели он его и брюки заставит снять, с ужасом подумал Чик, когда Керопчик повесил ему на руку свои перевязанные шнурками туфли. -- Шкары, -- приказал Мотя, словно отвечая Чику. -- Хоть скажи, за что! -- снова отчаянно попросил Керопчик. Лицо его побледнело, и только на щеке, куда его дважды ударил Мотя, горело красное пятно. -- Я же тебе сказал, -- спокойно отвечал Мотя. -- Повторить? Керопчик, расстегнув пояс, стал дрожащими руками снимать брюки и долго не мог вытащить ногу из одной штанины, наконец, вывернув ее, снял брюки и положил их на уже немеющую руку Чика. Теперь Керопчик стоял в носках и сатиновых трусиках, и орел, уносящий девушку, наколотый на его груда, казался еще более нелепым. Чику стало его страшно жалко. Ему стало стыдно, что все это случилось благодаря его стараниям. Чтоб уменьшить этот стыд, он старался припомнить, как Керопчик дразнил его старшего брата, как тогда ему было больно и тяжело слышать его гнусное пение, он старался вспомнить, как Керопчик нагло опрокинул лоток Алихана, но все это сейчас почему-то казалось не таким уж важным по сравнению с унижением, которому подвергал его Мотя. -- Неужели он в таком виде заставит пройти по городу, и неужели я должен буду идти рядом и нести его одежду?" -- с тоскливым отчаянием думал он. Когда Керопчик положил, вернее, даже повесил брюки на согнутую руку Чика, нервный домовладелец схватился за голову, а потом решительным движением высунулся из окна, словно хотел спрыгнуть, но жена его опять удержала. Из другого окна выглядывали трое черноглазых детишек и с большим любопытством следили за происходящим на спортплощадке. -- Ну, теперь трусы, -- сказал Мотя, -- а носки можешь оставить. -- Трусы я не сниму, -- вдруг сказал Керопчик и еще сильнее побледнел. В его прозрачных глазах появилось выражение смертельного упорства загнанной козы. Он приподнял голову и прямо смотрел на Мотю, ожидая удара. Мотя не стал его ударять, а спокойно вынул из бокового кармана финский нож. Страх и ужас сковали Чика. Неужели он его будет убивать, мелькнуло у него в голове, как же это может быть? -- Сымай, -- сказал Мотя и посмотрел в глаза Керопчика своим холодным брезгливым взглядом. -- Не сниму, -- сказал Керопчик тихо и еще больше побледнел. Мотя взял свой финский нож за лезвие и, оставив острие свободным пальца на три, наклонился и всадил нож в голое волосатое бедро Керопчика. Приступ тошноты подкатил к горлу Чика. Керопчик неподвижно стоял и только слегка дернулся, когда нож вошел ему в ногу. Мотя разогнулся и посмотрел на Керопчика своими холодными глазами, и вдруг Чику показалось, что он понял смысл выражения его глаз: человеческое тело беззащитно против ножа и пули и потому сам человек достоин презрения. Густая пунцовая капля крови появилась на том месте, куда Мотя всадил нож. И только Чик удивился, что оттуда не идет кровь, как Керопчик переступил с ноги на ногу и из ранки полилась тоненькая быстрая струйка крови. Она пошла вдоль ноги и затекла за носок. -- Сымай, -- повторил Мотя. -- Не сниму, -- ответил Керопчик, глядя на Мотю, и глаза его теперь были похожи на две ненавидящие раны. Мотя наглядно перехватил лезвие финки, так что теперь он освободил его от острия примерно на четыре пальца и, наклонившись, всадил лезвие в другую ногу Керопчика. Керопчик вздрогнул, но опять не сошел с места, и только Чик услышал, как у него скрипнули зубы. И опять Чик, как сквозь сон, удивился, что из ноги не идет кровь, и опять Керопчик переступил с ноги на ногу, и струйка крови, еще более обильная, полилась вдоль ноги, извиваясь и выбирая русло между густыми курчавящимися волосками. -- Негодяй, что ты делаешь! -- вдруг с улицы раздался чей-то зычный голос, и через секунду в воротах спортплощадки появился высокий человек в военной форме. Чик успел заметить, что Мотя посмотрел на него, никак не изменившись в лице, его глаза по-прежнему светились спокойным брезгливым холодом. В то же время он заметил, что Керопчик не только не обрадовался этой неожиданной помощи, а с явным раздражением смотрит в его сторону. Не успел военный пройти и половину расстояния от ворот до того места, где они стояли, как из окна в самом деле выпрыгнул нервный домовладелец и с криком помчался в их сторону. -- Милиция! -- кричал он дурным, блеющим голосом. -- Я все видел! Я свидетель! Милиция! Военный и домовладелец, сверкавший безумными глазами, почти одновременно подступали к Моте. Военный что-то возмущенно говорил Моте, но голос его полностью заглушался голосом домовладельца. -- Шакал! Гитлер! -- кричал он. -- Идем милиция! Я свидетель! Мотя в это время спокойно всовывал нож в боковой карман бушлата. -- Пирячит! Пирячит! -- с торжествующим злорадством закричал нервный. -- А кировь куда пирятать будешь?! И он показал на окровавленные ноги Керопчика. Вдруг Мотя выхватил из кармана, куда он прятал нож, пистолет и с криком: -- Ложись! -- выстрелил два раза. В первое мгновение Чику показалось, что он убил домовладельца и военного, потому что оба они упали как подкошенные, и только через секунду Чик понял, что Мотя стрелял в землю. Почти сразу после выстрелов раздался истошный голос жены домовладельца, и Чик увидел, что она бежит к ним, рвя на себе волосы и крича, как по покойнику. Чик не понял, выпрыгнула она в окно или влетела через вторые ворота, которые были расположены возле их домика. Услышав крики жены, тот приподнял голову, издали показывая, что он вполне жив-здоров и только удивляется ее странному поведению. Увидев, что муж ее жив, жена бросилась к Моте. -- Мамочка, не убивай! Его не жалко -- дети жалко! Мамочка, не убивай! Тут Чику показалось, что Мотя немного растерялся. -- Ладно, ладно, -- сказал он, слегка отстраняясь от нее, и, обращаясь к военному, приказал: -- Встать! Рука его, до этого свободно державшая пистолет, отвердела. Домовладелец, лежавший рядом с военным, сейчас посматривал на него, как бы удивляясь, откуда здесь могло появиться это чужеродное существо. Военный молча встал. -- Кругом шагом марш! -- приказал Мотя, и высокий, сильный на вид военный, посмотрев на Мотю ненавидящими глазами, молча повернулся и, опустив голову, ушел. Но ведь у него нет оружия, подумал Чик, стыдясь за военного и жалея его, а Мотя может сделать все, что захочет. -- Вставай ты тоже, -- обратился Мотя к домовладельцу и, пряча пистолет, брезгливо передразнил: -- "Милиция"... Тот вскочил на ноги и слегка отряхнулся не столько от пыли, сколько показывая, что с недоразумением покончено и вообще оно было незначительным. -- Какой милиция?! -- отвечал он Моте. -- И гиде милиция?! Зайдем мой дом, гостем будешь, да? Гудаутское вино выпьем, да? -- Пошли, -- вдруг сказал Мотя, охватывая всех глазами. -- Спасибо, мамочка! -- снова запричитала женщина. -- Цыц! -- прикрикнул на нее муж и пригрозил пальцем. -- Иди что-нибудь приготовь! Женщина быстрыми шагами, переходящими в побежку, пошла вперед, а следом двинулись все четверо. Впереди Мотя с хозяином, а чуть позади Керопчик в сатиновых трусиках и в носках, а рядом с ним Чик, оглушенный всем случившимся, с одеждой Керопчика, висящей на онемевшей руке. И пока они переходили спортплощадку, и пока, выйдя на улицу, входили в дом, у ворот домов, расположенных напротив, стояли люди и молча следили за ними. Чик знал, что все они появились, как только раздались выстрелы, во всяком случае, никак не позже. Он также знал, что никто из них не пожалуется в милицию и не расскажет об увиденном. Чик запомнил выражение лица хозяина, когда он, гостеприимно распахнув дверь, пропускал туда всех и одновременно поглядывал на улицу, как бы говоря ближайшим соседям: "Хочу -- зову милицию, хочу -- приглашаю в гости. Это мое дело". Гости прошли по довольно темному коридору, хозяин открыл дверь перед собой, и они вышли на светлую застекленную веранду, где стояло несколько больших бочек, как понял Чик, пустых. На одной из бочек стоял небольшой бочонок, и по влажной втулке было видно, что в нем есть вино. Хозяин достал висевший на стене резиновый шланг, поставил рядом с маленькой бочкой пятилитровую банку, открыл бочонок, сунул туда конец шланга, второй конец взял в рот и, втягивая щеки, стал высасывать оттуда вино. Вытянув шею, он быстро вынул изо рта конец шланга и сунул его в банку, куда мягко стала стекать розовая "изабелла". На веранде запахло виноградом. Все это он проделывал с лихорадочной быстротой, то и дело поглядывая на Мотю, словно стараясь убедиться в правильности своих действий. Когда вино стало стекать в банку, он торжествующе посмотрел на Мотю. Теперь он сам был убежден в правильности того, что он делал. Мотя взглянул на Чика и, кивнув на одну из бочек, сказал: -- Положь... Чик сбросил одежду Керопчика и освободил онемевшую руку. Он посмотрел на Керопчика, Керопчик посмотрел на Мотю, может быть, ожидая, что тот предложит ему одеться, но Мотя промолчал. Чик обратил внимание, что на противоположной стене веранды, над уютной тахтой, висел портрет Ломоносова. Точно такой же портрет висел у них в школе, и Чик никак не мог понять, откуда взялся такой портрет в этом доме. -- Красивый мужчина, да, -- сказал хозяин, обратив внимание на то, что Чик смотрит на портрет Ломоносова, и как бы объясняя причину появления здесь этого портрета. "Вот уж не сказал бы", -- подумал Чик. Круглое лицо Ломоносова под париком никогда не казалось Чику красивым. Хозяйка внесла большую миску с нарезанными помидорами и огурцами и, поставив ее рядом с вином, вышла. -- Сейчас один-два стаканчика, пока курица будет, -- сказал хозяин, разливая вино. Пили почему-то из пол-литровых банок. Хозяин произнес тост за Мотю. Он говорил, все время повышая голос, и, как догадывался Чик, все больше и больше пьянел от радости, сознавая миновавшую опасность. В конце концов он сказал, что город не так дрожит, когда пролетает "юнкерс", как дрожит, когда проходит по его улицам Мотя. Держа банку в руке, Мотя слушал его с выражением угрюмой благодарности. Чик все время думал, как бы ему уйти отсюда, но не знал, как это сделать. Он боялся, что, когда они напьются и уйдут отсюда, ему придется по всему городу нести одежду Керопчика, если Мотя не сменит гнев на милость. Когда хозяин дошел до "юнкерса", Мотя попытался его остановить. -- Ладно, -- сказал он, приподняв банку и показывая, что тост затянулся, а ему хочется выпить. -- Цыц! -- прикрикнул вдруг на него хозяин.-- Когда за тебя пьют, ты должен слушать и молчать. И Мотя в самом деле промолчал. -- Аллаверды к нашему Керопчику! -- сказал хозяин, выпив свою банку до конца, и, перевернув ее, показал, как от души до последней капли он выпил. И Керопчик произнес тост за Мотю, стоя в своих сатиновых трусах, с кровавыми ручейками запекшейся крови на волосатых мускулистых ногах. Он говорил, всем своим видом показывая, что стоит выше личной обиды, может быть, по ошибке нанесенной ему Мотей. Выпив свою банку, он сделал несколько шагов к бочке, поставил банку и взял из миски ломоть помидора. Когда он шагнул, Чик заметил, что от его ног остаются грязно-кровавые следы. Мотя тоже это заметил. Чик молча пригубил банку. Хозяин хотел заставить его выпить, но Мотя знаком показал, что Чику пить необязательно. Выпив свою банку с вином, Мотя тоже взял из миски большой ломоть помидора и кружок огурца, отправил их в рот и, жуя, мотнул головой на ноги Керопчика. -- Поди вымой... -- В бочке вода! -- охотно отозвался хозяин, словно мытье ног Керопчика входило в его планы, только он ждал удобного случая. Хозяин распахнул дверь веранды и кивнул на бочку, стоявшую под водосточной трубой. -- Можно папиросу возьму? -- сказал вдруг Керопчик, показывая Моте на пиджак. Последовало долгое молчание. Мотя смотрел на Керопчика, словно пытаясь его узнать. Потом он медленно полез в карман и вынул оттуда пачку папирос "Рица". Он закурил сам и дал закурить Керопчику. С дымящейся папиросой в зубах Керопчик уверенно прошел во дворик. -- Чик, попроси у хозяйки кружку, -- крикнул он оттуда. Чик прошел в темный коридор и оттуда вошел в кухню, где хозяйка ошпаривала курицу в кипятке, чтобы ощипать ее. Чик с тоскою подумал, как это долго все будет продолжаться. Он еще обратил внимание на то, что детей нигде не видно. Наверное, хозяйка их куда-то услала или спрятала в другой комнате. Хозяйка дала ому кружку и большую чистую тряпку, чтобы Керопчик мог вытереть ноги. Вид у нее был очень подавленный. Перед Чиком ей нечего было изображать гостеприимную хозяйку. Когда Чик вышел из кухни и проходил по веранде, хозяин и Мотя пили по второй банке. Чик подошел к водосточной трубе, где рядом с бочкой стоял Керопчик. Он уже снял свои носки и, сделав несколько глубоких затяжек, докурил папиросу и выбросил ее. Чик поливал ему из бочки, а Керопчик сначала вымыл носки, повесил их на край бочки и стал мыть ноги. Он с лихорадочной быстротой соскребал с ног кусочки спекшейся крови. Он очень тщательно мыл ноги. Он их так мыл, словно надеялся, что все, что было, сейчас смоет и все забудется, а Мотя вернет ему одежду. Самые ранки, куда ударял его Мотя, покрылись засохшей корочкой крови, и он не стал их трогать, чтобы они не кровоточили. То ли от воды, то ли от волнения Керопчика колотил озноб. Он надел свои влажные чистые носки, и они с Чиком поднялись на веранду. Хозяин разливал по третьей банке. Мотя курил. Чик прошел с кружкой на кухню. Он поставил кружку на стол. Хозяйка его даже не заметила. Он тихо вышел в коридор, но повернул не на веранду, а прямо к выходу на улицу. Он распахнул дверь и, не веря своему освобождению, вышел на улицу. Он сделал несколько шагов в сторону дома, а потом не выдержал и побежал. Он бежал до самого дома, словно выныривая и выныривая, просыпаясь и просыпаясь от ужасного сна. Дома никто ничего не знал о случившемся, люди ничего не знали о том, что происходит у них под носом. А может, вообще ничего не было? Во всяком случае, Чик перестал ходить на спортплощадку, где любил отдыхать Мотя. Зимой Мотю арестовали, и, по слухам, он получил громадный срок и больше никогда в их городе не появлялся. С того самого дня Чик потерял интерес к людям с холодными стальными глазами. Он больше не испытывал романтического любопытства к людям преступного мира. Он даже впал в обратную крайность, то есть, увидев человека с такими глазами, он начинал подозревать его в преступных склонностях, хотя обладатели таких глаз иногда бывали людьми даже слишком благопристойными. Что касается Керопчика, то его тоже пару раз арестовывали по мелочам, и он в конце концов образумился и стал сапожником по модельной дамской обуви. Он работает на том же базаре, и будочка его изнутри увешана снимками кинозвезд и звезд мирового футбола. 1 Настроение. -------- Ремзик В тот вечер они сидели на теплых ступеньках крыльца, и Ремзик рассказывал про подвиги своего дяди, военного летчика, ночного бомбардировщика. Дом, на крылечке которого они сидели, принадлежал директору кондитерской фабрики. Из распахнутых окон, оклеенных крест-накрест бумажными полосами, доносились звуки патефонной музыки. Девочки, подружки директорской дочки Вики, учились танцевать. Они приглашали и мальчиков, но Ремзик отказался за всех, и мальчики остались на крыльце. Им всем было по двенадцать лет, и Ремзик считал, что им рано учиться танцевать. И вообще сейчас не время, сейчас идет война. Кроме того, на нем была обувь из расслоенных старых покрышек, которую многие теперь носили и называли ее "мухус-сочи", имея в виду, что ей нет сносу. Ноги в этих резиновых башмаках прели, и это чувствовалось в помещении, и от этого Ремзик испытывал некоторую неловкость. Время от времени директорская дочка высовывала голову из окна и смотрела на крыльцо, где сидели ребята, с рассеянной бесплодностью стараясь заинтересоваться рассказом Ремзика. Несмотря на то что на улицах и в домах не было света из-за светомаскировки, лицо девочки было хорошо видно -- на небе стояла большая, яркая луна. В лунном свете лицо девочки казалось более взрослым. Лицо ее Ремзику было приятно, но он никогда в жизни ни ей, ни кому другому не признавался в этом. Он считал, что ему, двенадцатилетнему мальчику, девочка вообще не должна нравиться, тем более сейчас, когда идет война. Не сумев заинтересоваться рассказом Ремзика, девочка уходила в глубину дома, в другую комнату, где горел свет и играла музыка, постыдной сладостью обволакивавшая душу мальчика. Ремзик знал все эти пластинки, потому что все они и многие другие были у тети Люси, жены дяди, которую он привез из Москвы. Да, дядя Баграт ничего на свете не боялся. С самого начала войны он летал в тылы врага, и его ни разу не сбили. Один раз ранили в ногу осколком зенитки, но сбить ни разу не сбили. И тогда ему удалось дотащить самолет до аэродрома. Мало того что он был замечательным летчиком, он еще был и везунок. Он летал на "ПО-2" с хвостовым номером 13. Ни один летчик даже близко не хотел подходить к самолету с таким невезучим номером. А он летал, и хоть бы что! Правда, в самолет попадало множество осколков, и он был весь в латках, но мотор ни разу не был задет. Вообще ему всегда во всем везло! Ну хотя бы такой случай! Мальчик задумался, стоит ли рассказывать такой случай, потому что его навряд ли можно было назвать подвигом, но случай этот полностью оправдывал его прозвище везунка. Кстати, он уже про все подвиги дяди рассказал, а ему хотелось и про тот случай вспомнить. ...Это был такой случай, когда они с фронтовым другом приехали в Москву на кратковременный отдых. У них у обоих были полные, ну представляете, полные-преполные планшеты денег. И они на радостях так крепко выпили в ресторане, что обо всем забыли. Просто ничего не помнили. А у них были полные-преполные планшеты денег. Они в ресторане угощали не только музыкантов, но и просто кого попало, потому что денег у них было полным-полно. У них просто планшеты лопались от денег, потому что они целый год не были в отпуску, а на фронте денег тратить негде, да к тому же он еще был холостой. А утром они проснулись в гардеробе у швейцара. Оказывается, они там проспали всю ночь, подложив под голову планшеты. И никто у них не вытащил планшеты из-под головы, а ведь кругом жулики -- война! Просто смешно! И они для смеха пересчитали деньги в своих планшетах, и оказалось, что никто ничего не взял, кроме того, что они потратили в ресторане каких-нибудь (для них, конечно) две тысячи... -- Мальчики, может, вы все-таки зайдете? -- сказала Вика, опять некоторое время выглядывая в окно и бесплодно пытаясь заинтересоваться рассказом Ремзика. -- Охота была в жару в комнате сидеть, -- за всех сказал Ремзик и посмотрел на нее своими большими глазищами. Девочка снова исчезла в окне. -- А то зайдем, может, угостят? -- сказал Чик и искоса посмотрел на Ремзика. -- Сейчас все на карточки живут, -- рассудительно отрезал Ремзик. -- Много ты знаешь, -- возразил Чик, -- у них бывают бракованные пончики и конфеты, еще вкуснее, чем небракованные... -- Чик правду говорит, -- сказал Лесик. Он жил с Чиком в одном дворе и всегда его поддерживал. Из окон донеслась веселая музыка "Кукарачи", которую так любила жена дяди, тетя Люся. -- Или взять, как он женился, -- продолжал Ремзик, нежно улыбаясь чудачествам дяди, -- опять приехал в Москву на три дня, уже с другим товарищем... Вдруг увидел на главной улице Москвы красивую девушку с тяжелой сумкой. И вот он говорит товарищу: "Я сейчас помогу этой девушке, и она будет моей женой..." И что же? Он догнал эту девушку, помог ей донести сумку до дому, и она стала его женой. -- Ух ты! -- удивился Лесик. -- Только из-за этой сумки согласилась? -- Может, у него опять был полный планшет денег? -- с некоторым ехидством заметил Чик. Ремзик не заметил этого ехидства, он только заметил глупость такого предположения. -- Не в этом дело, -- сказал он, -- в тот раз у него не было планшета с деньгами. Просто она всю жизнь мечтала встретиться с таким боевым летчиком. А ему повезло, потому что она мечтала, а он ее именно заметил. -- Пацаны, -- кивнул Чик на окна, -- может, угостят... Они однажды угощали горелыми конфетами... Еще мировее, чем настоящие... -- Кто тебя угостит, если все на карточки живут, -- снова заметил Ремзик, -- другое дело, если родственники из деревни привозят что-нибудь... Но у них нет в деревне родственников... -- Ну тогда расскажи что-нибудь интересное, -- сказал Чик, -- а то -- напился, женился... Скукота... -- Ты сначала узнай, с кем напился, а потом говори, -- ответил Ремзик, обидевшись за дядю. -- Он напился, -- продолжал Ремзик, оживляясь оттого, что вспомнил еще один нерассказанный случай, -- с тем летчиком, которому спас жизнь. Это был замечательный случай. Летчика этого подбили над Брянскими лесами, и он успел передать по радио, что не дотягивает до линии фронта. Видно было, что он пошел на вынужденную посадку, но больше о нем ничего не было известно. Два дня все летчики аэродрома его искали... Вдруг Ремзик ощутил, что в густой тени дома на противоположной стороне улицы стоит человек. Неосознанное омерзение и страх пронзили мальчика. Так бывает во сне, когда видишь человека, добродушно разговаривающего с тобой и улыбающегося тебе, но ты знаешь, что он хочет тебя убить. В первое мгновение он подумал, что это шпион какой-нибудь, а потом понял, вернее, угадал, что это тот доктор из госпиталя, где работает тетя Люся. Он иногда к ним заходил. Он заходил даже тогда, когда дядя прилетал на два-три дня с попутным транспортным самолетом. Человек почти полностью сливался с чернотой тени каменного дома, у которого он стоял. И все-таки, если приглядеться, силуэт его слегка обозначался, словно оживший и страшный кусок этой черноты. Чуть бледнеющая полотняная кепка увенчивала его страшный силуэт. Он стоял неподвижно в густой черной тени и чего-то ждал. Но чего? Омерзение догадки пронзило мальчика: "Он ждет, когда мы разойдемся! Так, значит, мама была права!" -- Ну а потом? -- донесся до него голос Чика. -- Ты что, оглох? -- Его искали все летчики, -- сказал Ремзик, напрягая волю, чтобы никто ничего не заметил, -- но нашел его мой дядя. Он верил в него и потому правильно искал... Он верил... -- Да знаем, что верил, -- перебил его Чик, -- но почему именно он нашел его? -- Потому что он верил, -- упрямо повторил Ремзик, -- он верил, что его друг такой же опытный летчик, как и он сам. К тому времени уже мало оставалось опытных летчиков. На том аэродроме только их двое и оставалось, и потому он верил в него. В лесах бывают тысячи всяких полян. Но дядя верил в него и потому искал его по-своему. Он снижался над теми полянами, на которых он сам мог бы приземлиться. А над другими полянами он не снижался, потому что друг его был такой же опытный летчик, как и он сам... И учтите, -- продолжал он, -- дядя рисковал жизнью, потому что немцы могли найти самолет его друга и устроить там засаду. И потому он спешил, чтобы опередить немцев. -- Но ведь товарищ его мог бы махнуть рукой, -- сказал Лесик, -- тогда было бы ясно, что там немцев нет... "Махнуть рукой"! -- с горечью повторил Ремзик и украдкой взглянул в тень, где продолжало стоять что-то темное, зловещее... -- По-твоему, он сел в тылу врага и зажил в самолете, как в кибитке? Нет, он спрятался в лесу и только по гулу мотора догадался, что это наш самолет кружится над поляной. Он выбежал на поляну, дядя посадил его в свой самолет и прилетел на аэродром. Он был отчаянный храбрец, он даже предложил командованию сейчас же лететь туда с механиками, починить повреждение и забрать самолет... -- Но почему был, Ремзик, -- спросил Абу, -- он ведь жив? -- Конечно, жив, -- сказал Ремзик с мстительной силой и снова нащупал глазами ненавистную тень в полотняной кепке. Он подумал: "Он ждет, чтобы мы все разошлись, а потом он войдет через парадную дверь и ляжет в комнате, в которой дядя жил со своей женой. Там даже нет второй кровати". -- Пацаны, тише, кажется, "мессершмитт" летит! -- сказал Чик. Ребята замерли, прислушиваясь, но в этот миг в доме заиграла пластинка под названием "Брызги шампанского", и вдруг, словно пластинка сама вдребезги разлетелась, на Чернявской горе с каким-то запоздалым бешенством залаяли зенитки. Девочки в доме завизжали и выключили патефон. Мальчики вскочили на ноги и, подняв головы, искали в небе одуванчики разрывов. Но их не было видно. Только было слышно, как высоко в небе раздаются еле слышные звуки разрывов, похожие на тот звук, который издают губы человека, когда он пускает из рта кольца табачного дыма: пуф, пуф, пуф. Снова загремели зенитки. По небу зашарахались прожекторные лучи. К зениткам на Чернявке присоединились зенитки с Маяка. Прожекторные лучи шарахались по небу, то скрещиваясь, то разбегаясь, но самолета не было видно, и только было слышно, как позвякивают оклеенные окна домов, отражая залпы зениток. В промежутках между залпами высоко в небе продолжал зудеть "мессершмитт". Потом залпы совсем замолкли, а по небу все еще бегали прожекторные лучи, словно чувствуя свою вину за то, что не смогли остановить или вовремя заметить немецкого летчика. -- Опять ушел, -- сказал Чик и сердито сплюнул. -- На Чернявке девчонки-зенитчицы, кого они могут сбить? -- сказал Абу презрительно. -- Я и то раньше услышал, -- сказал Чик. -- Настоящие зенитчики на фронте, -- сказал Ремзик, -- кто их будет держать в тылу... Он очень боялся, что кто-нибудь из мальчиков заметит его волнение. Кажется, никто ничего не заметил. Он снова вгляделся в тень дома на противоположной стороне тротуара, но там сейчас никого не было. "Может, мне тогда показалось", -- подумал он. Вернее, попытался подумать. Но он знал, что ему ничего не показалось. Человек этот стоял в тени дома, расположенного рядом с их домом. Если бы он оттуда ушел направо, ему пришлось бы проходить мимо школьного забора, где очень короткая тень, и его было бы видно. Если бы он, пройдя дом Ремзика, пошел бы дальше, то его было бы видно в промежутке между их домом и домом Чика, там тоже короткая тень, от забора. Значит, он вошел в их дом через парадный вход, который открывали, только когда приезжал дядя, и раньше, когда еще был папа... Давняя боль пронзила Ремзика, словно новая боль сорвала кожицу со старой раны: "Па, я больше никогда-никогда не сдрейфлю! Ведь я все-таки был тогда маленький! Ты же помнишь?! Мне же было тогда восемь лет!" ...Он подумал: наверное, когда мы выходили со двора Чика, он как раз подходил к нашему дому и, заметив нас, остановился в тени. А мы, как назло, сели на крылечке директорского дома, и он не мог сдвинуться с места, потому что боялся, что я его замечу. Девочки в доме снова завели патефон. И снова музыка сладостной болью обволокла его душу. Эта пластинка называлась "Риорита". -- Ну я пошел, -- сказал Ремзик и встал с крыльца. -- А как же самолет? -- спросил Чик. -- Какой самолет? -- Ну тот, который сел в Брянском лесу, -- напомнил Чик. -- Ах тот, -- вспомнил Ремзик, чувствуя, что потерял вкус к рассказу, -- им не разрешили спасти его... -- Ремзик, ты уходишь? -- спросила Вика, появляясь в окне. -- Да, -- сказал он сухо, -- мне завтра рано вставать. -- Спокойной ночи, Ремзик, -- сказала она, как бы растворяя сухость его ответа своей доброжелательностью. -- Спокойной ночи, -- ответил Ремзик. -- А на море когда? -- спросил Чик. -- Часиков в одиннадцать, -- ответил Ремзик не оборачиваясь, -- я тебе крикну. Он подошел к калитке, просунул руку сквозь штакетник и скинул крючок. Калитка, скрипнув, отворилась. Но почему-то собака его не кинулась ему навстречу. Обычно она лежала у крыльца под огромным стволом магнолии, где между толстыми, уходящими в землю корнями она нашла себе уютное место. С начала войны, когда в городе с продуктами стало очень трудно, мама вместе с тремя детьми, из которых Ремзик был самым младшим, переехала в родную деревню Анхару, где работала в больнице и жила в доме дедушки. После того как ее младший брат женился и привез из Москвы свою жену, Ремзика решили оставить в городе, чтобы он ей помогал и ей не было страшно одной. С тех пор они жили здесь, и Ремзик ходил на базар, получал по карточкам продукты и присматривал за садом. Вообще с тетей Люсей ему жилось хорошо. Она была добрая, щедрая, красивая, Ремзик это знал точно. На нее посматривали мужчины. Один парень, живший на их улице и приехавший домой после госпиталя, однажды, увидев их вместе, крикнул Ремзику: -- Ремзик, родственника не хочешь? -- Ты что, -- ответил ему Ремзик, удивившись его неосведомленности, -- тетя Люся жена дяди Баграта! -- Ну и везет же некоторым! -- сказал этот парень и посмотрел на свою вытянутую раненую ногу. Тетя Люся улыбнулась ему, всем своим видом показывая, что она ценит признание фронтовика. Да, Ремзику нравилась жена дяди, ее красота казалась ему заслуженным подарком для дяди. Единственное, что огорчало его, -- это то, что мама явно ее не любила. Это его сильно огорчало, но он успокаивал себя тем, что мама сама очень любит своего младшего брата и ревнует ее к нему. Он знал, что это с женщинами бывает. Веранда была освещена электрической лампочкой, потому что отсюда свет не был виден на улица. Стол был накрыт. На нем стоял чайник, укрытый полотенцем, хлебница с четырьмя кусками хлеба, банка с джемом и бутылка с сиропом. Не останавливаясь на веранде, он прошел в прихожую, прошел мимо своей комнаты и вошел в столовую. Он увидел тетю Люсю и ее подругу Клаву. Тетя Клава стояла на четвереньках и, неприятно выпятив зад, шарила веником под кушеткой, пытаясь оттуда выгнать собаку. Но Барс в ответ только рычал. Он почему-то не хотел вылезать из-под кушетки. Тетя Люся, держа в одной руке керосиновую лампу и низко склонившись над тахтой, что-то искала на ней. Ремзик понял, что она ищет клещей, которые бывали на собаке, хотя он часто купал ее в море. Тетя Люся была очень брезглива и не любила кошек и собак. Ремзика всегда удивляла и огорчала эта ее черта. Во всем остальном она была очень добрая. Вернее, до сегодняшнего вечера казалась такой. Сейчас она была в ночной рубашке с большим вырезом на груди. Тяжелый пучок золотистых волос был приподнят на затылке. Ладонью одной руки прикрывая свет от окна и низко склонившись над тахтой, она внимательно осматривала каждый кусок ковра, озаренный пятном света. Ладонь, прикрывавшая лампу, просвечивала розовой кровью. Обе женщины были так увлечены, что не заметили, как он вошел в комнату. Дверь в спальне была слегка приоткрыта. И в этой приоткрытой двери он увидел заднюю ножку кровати, простыню, свисавшую с края расстеленной постели, и на одном из двух шаров, увенчивающих спинку кровати, нахлобученную полотняную кепку. Спальня была освещена светом луны, падавшим из невидимого отсюда окна. Мальчик сделал еще один шаг, так, чтобы в приоткрытую дверь ничего не было видно. Сейчас он был услышан, и тебя Люся осторожно, чтобы не опрокинуть лампу, повернула к нему голову. Теперь ее нежное лицо, озаренное лампой, светилось розовой кровью, так же, как и ладонь. -- Помоги нам выгнать Барса, -- сказала она, -- меня мутит от его блох. -- На нем клещи бывают, -- ответил Ремзик, -- блохастым он никогда не бывал. -- Тем хуже, -- сказала она, нахмурившись, и опять склонилась над кушеткой, -- я, по-моему, видела эту мерзость... но никак не могу найти. Ремзику показалось, что она нахмурилась из-за того, что дверь в спальню была приоткрыта и он мог что-нибудь увидеть. -- Барс, ко мне, -- сказал Ремзик, и собака, не выходя из-под кушетки, радостно застучала по полу хвостом. Тебя Клава продолжала стоять на четвереньках, неприятно выпятив зад. -- Барс, ко мне, говорят! И собака вылезла из-под кушетки и, виновато виляя хвостом, подошла к мальчику. -- Ужин на столе, -- сказала тетя Люся, -- можешь весь хлеб съесть... Когда он вместе с собакой вышел в переднюю, он услышал из столовой голос тети Люси, угадал значение слов, произнесенных тихим раздраженным голосом: -- Дверь прикрой... Ремзик вышел на веранду и остановился, не зная, что делать. Он посмотрел на Барса, собака тоже посмотрела на него, словно спрашивая: "Ну, что теперь будем делать?" И эта полотняная кепка, нахлобученная на шар и увиденная в приоткрытую дверь, и эти упорные поиски клеща на кушетке, и эта розовеющая кровь в свете лампы, и этот оттопыренный зад тети Клавы, и эти попытки выгнать упирающегося Барса -- все это слилось в его душе в картину невыносимой гнусности. Все-таки он вспомнил, что с обеда голоден, и сел к столу. Он налил себе теплого кипятка, закрасил его сиропом и, доставая ложкой из банки мандариновый джем, мазал его на хлеб и ел, запивая теплым чаем. Джем был, как всегда, прогорклый, и он третий кусок хлеба ел без джема, хотя в банка его еще было много. Последний кусок хлеба он бросил собаке. Выпив чаю, он продолжал сидеть за столом, не зная, что делать. По возне в столовой он чувствовал, что они продолжают искать клещей. Он подумал: они ищут клещей, а Этот притаился в спальне и ждет, когда она придет к нему и ляжет вместе с ним. Временами с моря доносился ночной ветерок, и листья виноградных плетей, вьющихся под карнизом веранды, тихо лопотали. Гроздья недозрелой "изабеллы" темнели в зеленых гирляндах листвы. Он дотянулся рукой до ближайшей грозди и машинально отщипнул несколько ягод. Кислая мякоть скользила в горло. Он сплюнул шкурки на пол. Барс тотчас же слизнул их. Он подумал: "Оказывается, она предательница, а я ей еще магнолии рвал". Примерно в неделю раз он влезал на дерево и срывал тяжелую, пахучую чашу цветка. -- Божественно, -- говорила она, окуная лицо в белоснежные лепестки. Может, она для Этого украшала цветами магнолии свою спальню? Он подумал и честно откинул такую возможность. Она Этого еще не знала, она еще даже не работала, когда просила сорвать ей цветок магнолии. А ведь первый раз сорвал ей этот цветок дядя, когда они впервые вместе приехали из Москвы. Он с грустью вспомнил тогдашнюю радость. Сколько было праздничного народу в доме, сколько стояло на полу ее небрежно полураскрытых чемоданов, откуда, как ему казалось, вываливались несметные сокровища ее одежд, какой она была радостной хохотушкой, как она бесконечно чмокала дядю, как она с Ремзиком бегала по саду, удивляясь южной пышности цветов, фруктовым деревьям и даже всяким сорнякам, которые здесь, оказывается, вымахивают до размеров, неслыханных в Москве! Как он тогда любовался ими обоими, как он с тайной щедростью позволял ей любить его! На следующий день после приезда дяди в доме было много гостей, все радовались его приезду и женитьбе, и все крепко выпили, а потом, когда гости вышли на веранду, тетя Люся показала на огромный цветок магнолии на вершине дерева, и дядя полез сорвать его, а гости, стоя на веранде и на лестнице, сами крепко выпившие, смеялись его чудачеству и подзадоривали его. И только мама, побледнев, стояла на крыльце, повторяя одно и то же: -- Баграт, ты же выпивший... Баграт, ты же выпивший... -- Чтоб ночной бомбардировщик рухнул с какой-то паршивой магнолии, -- рычал он, карабкаясь с ветки на ветку, и, наконец, дотянулся до цветка, обломал его и стал спускаться вниз. Ремзик навсегда запомнил, как он висел на последней ветке с огромным белым цветком, зажатым в зубах, слегка покачиваясь и косясь на землю, чтобы спрыгнуть, переложив тяжесть на здоровую ногу, и наконец под смех и гром рукоплесканий спрыгнул и, не удержавшись на здоровой ноге, упал на землю, но тут же сделал вид, что он нарочно повалился, а она вместе с Барсом подбежала к нему, целуя его и подымая с земли. Гости продолжали смеяться и хлопать в ладоши, и только мама, скрывая радость, сказала: -- Людей постыдитесь... ...Громко разговаривая, по улице прошли мальчики, с которыми он сидел на ступеньках крыльца. -- Я же говорил, угостят, -- сказал Чик. -- Ты всегда угадываешь, -- восхитился Лесик. -- У меня нюх, -- сказал Чик. -- Но ты же не знал, что будет арбуз, -- заметил Абу. -- Я знал, что что-нибудь будет, -- это главное, -- сказал Чик. -- Пацаны, значит, завтра на море? -- раздался голос Абу уже издалека, и было ясно, что Чик и Лесик свернули к своему дому, а Абу пошел дальше к своему и уже оттуда крикнул. -- Да, -- ответил Чик, -- ко мне Ремзик зайдет, и мы тебе крикнем. -- Собак возьмете? -- Там видно будет, -- важно сказал Чик, и он услышал, как хлопнула калитка в соседнем доме. Грустная зависть к их беззаботности охватила Ремзика. "Неужели и я до сегодняшнего дня был такой же, как они?" -- подумал он. Он почувствовал, что больше никогда, никогда не сможет быть таким. Дверь из прихожей отворилась, и тетя Люся вышла на веранду. -- Ты еще не спишь? -- спросила она, поеживаясь от ночной прохлады, скрещивая и с любовью поглаживая свои тонкие, голые руки. -- Клава остается у нас... -- Знаю, -- с невольной прозорливостью ответил он. -- Знаешь? -- переспросила она и посмотрела ему прямо в глаза. Он не выдержал ее взгляда и опустил свой. У него были огромные наивные глазищи, из-за которых дядя шутя называл его "Птица Феникс". -- Ну да, -- сама ответила она за него, -- уже ведь поздно... Ложись и ты... -- Мне неохота, -- сказал он и неожиданно для себя добавил: -- Я буду спать здесь... Это было неосознанным желанием отделиться от них. Он подумал: тетя Клава остается здесь, потому что Этот остается здесь. Он подумал: так они решили на случай, если приедет кто-нибудь из родственников или дядя. За этот год дядя трижды прилетал с попутным транспортным самолетом, и всегда ночью. Ремзика всегда будили, и устраивался замечательный ужин с жареными бататами, с американской свиной тушенкой, с каким-то чудесным, белым, как снег, хлебом. Консервы и хлеб всегда привозил дядя. Однажды он приехал с тем самым летчиком, которого он спас. Оба они были чем-то похожи друг на друга. Оба коренастые, небольшого роста, и у обоих грудь, как в панцире, в медалях и орденах. Какое счастье было прогуливаться с ними по набережной и видеть, как девушки так и чиркают их глазами, а пацаны с уважительной завистью смотрят на Ремзика. В такие минуты Ремзик в глубине души надеялся, а иногда даже был уверен, что за ними тайно наблюдает кто-нибудь из тех людей, которые должны разобраться в деле отца с этой распроклятой ртутью. Он думал, что этот тайный наблюдатель призадумается, глядя на дядю, и скажет себе: не может быть, чтобы в одной и той же семье был и вредитель и такой бравый летчик, весь в орденах. Надо как следует изучить историю с этой ртутью, найденной в горах, может, отец Ремзика и в самом деле ни в чем не виноват... К сожалению, дядя во время этих неожиданных прилетов бывал дома не больше двух-трех дней, а в последний раз сказал, что теперь не скоро прилетит, потому что фронт ушел вперед, а аэродром перебазируется. Она снова вышла на веранду, держа в руках две простыни и подушку. -- Что это ты киснешь, Птица Феникс? -- спросила она, взметнув простыню и постелив ее на топчане. -- Сейчас я тебе взобью подушку... Все это она делала и говорила, как ему сейчас казалось, с невыносимой фальшью. Особенно фальшивым ему казалось, что она осмелилась его называть так, как его называл дядя. Она и раньше иногда его так называла, но сейчас это было невыносимо. -- Ложись, -- сказала она. Он не двинулся с места. Он подумал: она хочет, чтобы все в доме успокоилось и она спокойно ушла к Этому. -- Мне еще ноги надо вымыть, -- все же добавил он, смягчая свое упрямство. Она в это время стояла у раковины и долго мыла зубы, потом так же долго мыла с мылом лицо и руки, а потом так же невыносимо долго вытирала их полотенцем. Он подумал: она так старательно моется, чтобы получше погрязнеть с ним. Она пожелала ему спокойной ночи, выключила свет и вошла в дом, закрыв изнутри дверь на цепочку. Он слушал ее шаги. Вот она вошла в столовую, что-то сказала тете Клаве, которую она почему-то фальшиво называла компаньонкой (раньше казалось смешно), потом вошла в спальню и прикрыла за собой дверь. Мерзость! Мерзость! Мерзость! Он встал со стула, снова зажег свет и, сняв свои "мухус-сочи", вымыл их под краном и вынес на лестницу сушить. Потом он вымыл ноги и сел на постель, дожидаясь, чтобы они высохли. Ноги приятно холодели после обуви, горячащей и саднящей ступни. "Оказывается, я был дураком, -- подумал он, -- оказывается, мама была права". После первого отъезда дяди тетя Люся устроилась работать в бухгалтерию военного госпиталя. У нее было неполное высшее образование, и мать Ремзика, которая сама там раньше работала, помогла ей устроиться. В этом госпитале был кружок, которым руководил этот доктор и в котором сам он пел. Этот кружок посещала тетя Люся, и там они познакомились. Ремзик несколько раз провожал ее туда и слышал, как они поют. И вот что удивительно: тогда же Ремзику показалось, что тетя Люся очень плохо поет, а этот доктор ее вовсю расхваливает. Он тогда подумал, что, наверное, он, Ремзик, ничего не понимает в этом деле или этот доктор слишком добрый. Вернее, в глубине души он был уверен, что она и в самом деле плохо поет, во всем остальном прекрасна. В конце концов, он решил: или этот доктор слишком добрый, или его кружок слишком плохо посещают другие сотрудники госпиталя. Он знал по школе, что такие вещи случаются. Теперь он понял, как он был прав! Оказывается, этот доктор подхалимничал перед ней, чтобы склонить ее к предательству. ___ Жена Баграта любила своего мужа так, как она могла любить, и так, как, по ее разумению, любили и другие молодые женщины в ее окружении. Она заранее не думала, что изменит своему мужу, но соблазн, существующий для всех людей, а для красивой женщины в особенности, не был огражден той силой нравственного воображения, которая задолго до реальной опасности подает сигналы тревоги и задолго до нее заставляет женщину достаточно тонкого душевного склада мучиться угрызениями совести так, как будто уже все случилось, и тем удерживает ее от соблазна. И когда все случилось, она сначала погрустила, а потом решила, что во всем виновата война да и он, Баграт, писавший ей, чтобы она не скучала, а развлекалась и веселилась как могла. ___ "Да, -- думал Ремзик, вспоминая этот кружок пения, -- я был прав, но больше всех была права мама". Мама в месяц раз или два приезжала в город и привозила из деревни фрукты, зелень, кукурузную муку, иногда курицу. Первая стычка мамы с тетей Люсей произошла из-за тети Клавы. Тетя Клава работала в том же госпитале фельдшерицей. Она там работала еще тогда, когда госпиталь был обыкновенной больницей и мама тоже там работала. Поэтому она ее знала. Мама сказала про тетю Клаву, что она нечистоплотная женщина. И Ремзик тогда решил, что мама неправа, а права тетя Люся, которая говорила, что ей скучно одной и ей нужна компаньонка. Ну ладно, думал он, пусть это и глуповатое слово, но при чем же здесь чистоплотность? Правда, она у них часто бывала и иногда даже готовила, но никакой особой нечистоплотности он за ней не заметил. Очень даже вкусно она готовила, особенно пирожки, когда собирались гости. Теперь он понял, что взрослые это слово могут употреблять совсем в другом смысле. Оказывается, это слово может означать предательство женщиной мужчины или мужчиной женщины. Но ведь тетя Клава не замужем, подумал он, кого же она предала? Наверное, у нее был жених, решил он, и она его предала. Он вспомнил последний приезд матери и неприятности, связанные с этим приездом. Тетя Люся была на работе, и Ремзик был дома один. Мать обошла все комнаты и, вернувшись на веранду, грустно уселась на топчане. Она некоторое время молчала, а потом посмотрела на Ремзика, сидевшего напротив за столом. Он ел вареную кукурузу, привезенную матерью из деревни, намазывая ее аджикой. -- Ремзик, -- сказала она, -- по-моему, этот доктор ухаживает за Люсей. -- Какая глупость, -- ответил ей Ремзик, продолжая жевать кукурузу. -- У него есть жена. -- Ты ничего не понимаешь, -- вздохнула мать и с неприятной задумчивостью уставилась в какую-то точку. Ремзик страшно не любил, когда она вот так уставится в одну точку и словно проваливается куда-то. Ему всегда было жалко ее в такие минуты, но не сейчас. Это было оскорбительно, что она подозревает в предательстве жену дяди. -- Я же лучше знаю, -- сказал он раздраженно, -- у него есть жена и двое детей... Они живут в военном городке... Он заметил, что она его не слушает. Она уставилась в пространство и думала о своем. -- Господи, -- сказала она, -- какой доверчивый дурак... Жениться на девушке, встреченной на улице... Мама заплакала, а он продолжал есть кукурузу, хотя есть ее уже не хотелось. Ему было жалко маму и неловко за то, что она оскорбляет тетю Люсю, и он чувствовал раздражение за ее какую-то несовременность. Ведь это раньше когда-то было, что если муж уходит на войну, жена только и делает, что нянчит детей и смотрит на дорогу. Сейчас совсем другое время, сейчас ничего плохого нет, если муж на войне, а жена иногда повеселится. Дядя сам ей в письмах писал, чтобы она не скучала. -- И что это за сборища, -- продолжала мать сквозь слезы, -- такая ужасная война... Здесь не так заметно, а в деревне каждый день оплакивают кого-нибудь. А они только и знают, что крутят патефон... Ему совсем расхотелось есть кукурузу, но жалко было выбрасывать наполовину съеденный початок. Он гуще намазал аджикой оставшуюся часть початка, чтобы легче шло. По субботам и воскресеньям в их доме собирались молодые женщины и мужчины, среди которых всегда бывал и доктор. Ему было лет сорок, и Ремзик считал его пожилым человеком. Он даже не понимал, почему они его терпят. Но потом сообразил, что мужчин и так всегда меньше, чем женщин, так что приходится пользоваться и пожилым доктором. К тому же он частенько пел и приносил спирт из госпиталя, который мужчины пили, разбавляя водой, а женщины -- водой и сиропом. Ремзик любил эти вечеринки потому, что на них бывало сытно и весело. На столе стояли американская тушенка, масло, галеты и жареные бататы, которые в те времена стали разводить на Кавказе. Играл патефон, и можно было есть что хочешь, а не этот мандариновый джем, от которого у него всегда бывала изжога. Мама посмотрела на часы и стала как-то быстро и суетливо вытирать платком лицо. Он подумал: скоро должна прийти тетя Люся и она не хоч