овокупности выясняется впоследствии наш характер и наши способности. Тогда мы увидим, что в каждом отдельном случае мы, словно осененные свыше, сумели, ведомые нашим гением, найти единственно верную дорогу среди стольких окольных путей. Все это относится и к теории, и к практике жизни, и обратное этому можно сказать о наших дурных поступках и ошибках. 5) Один из важнейших пунктов житейской мудрости заключается в том, в какой пропорции мы разделяем наше внимание между настоящим и будущим: не следует слишком уделять внимания одному в ущерб другому. Многие живут преимущественно настоящим, это -- люди легкомысленные; другие -- будущим, это -- люди боязливые и беспокойные. Редко кто соблюдает должную меру. Люди, живущие стремлениями и надеждами, т. е. будущим, смотрящие всегда вперед и с нетерпением спешащие навстречу грядущим событиям, -- будто эти события принесут им истинное счастье -- и пропускающие тем временем настоящее, не успев им насладиться, -- это люди, несмотря на написанную на их лицах серьезность, подобны тем ослам, которых в Италии заставляют идти быстрее, привешивая к концу палки, укрепленной на их голове, охапку сена, которую они видят близко перед собою и вот-вот надеются достать. Люди эти обманываются в существе своего существования и до самой смерти живут лишь ad interum -- нелепо, неизвестно зачем. Итак, вместо того, чтобы исключительно и постоянно заниматься планами и заботами о будущем, или предаваться сожалению о прошлом, -- мы должны помнить, что лишь настоящее реально, лишь оно достоверно, будущее же, напротив, почти всегда оказывается не таким, каким мы себе его представляли; к тому же и будущее и прошлое, в сущности, далеко не так важны, как нам кажется. Дальность расстояния, уменьшая предметы для глаза, делает их вполне ясными нашему мышлению. Одно настоящее истинно и действительно, лишь оно -- время, реально текущее, и только в нем протекает наше бытие. Поэтому следовало бы всегда приветливо относиться к нему, и, следовательно, сознательно наслаждаться каждой сносной минутой, свободной от неприятностей и боли; не следует омрачать такие минуты сожалением о несбывшихся в прошлом мечтах или заботами о будущем. Крайне неразумно лишать себя светлых мгновений в настоящем или портить их досадой на минувшее или сокрушением о грядущем. Заботам и раскаянию следует отводить особые часы. Что касается минувшего, надо сказать себе: "Предадим, хотя бы и с сожалением, все прошлое забвению и заглушим в себе всякую досаду"; о будущем -- "Все в Божьей власти" и о настоящем -- "считай, что каждый день -- новая жизнь" (Сенека), -- и старайся сделать это единственное реальное время по возможности приятным. Беспокоить нас должны лишь те предстоящие беды, в наступлении и в моменте наступления коих мы твердо уверены. Но таких бед очень мало: они или только возможны, хотя и вероятны, или же они несомненны, но совершенно неизвестен момент их наступления. Если считаться с теми и с другими, то у нас не останется ни одной спокойной минуты. Следовательно, чтобы не лишаться спокойствия из-за сомнительных или неопределенных бед, мы должны приучиться думать о первых, -- что они никогда не наступят, о вторых -- что они, если и наступят, то не скоро. Но чем меньше тревожат нас опасения, тем больше беспокоят желания, вожделения и притязания. Любимые слова Гете: "Ich habе meine Sache auf nichts gestellt" (ничего мне на свете не надо) означают, что только, освободившись от всех возможных притязаний и примирившись с неприкрашенной, жалкой судьбою своею, человек может приобрести тот душевный покой, который позволяя находить прелесть в настоящем, а следовательно, и в жизни вообще, -- составляет основу человеческого счастья. Нам следует твердо помнить, что "сегодня" бывает только один раз и никогда уже не повторится. Мы же воображаем, что оно возвратится завтра же; однако, "завтра" -- это уже другой день, который наступает тоже лишь один раз. Мы забываем, что каждый день -- то интегральная, незаменимая часть жизни, он является тем же, чем индивид по отношению к обществу. Мы лучше ценили бы настоящее и больше наслаждались бы им, если бы в те хорошие дни, когда мы здоровы, сознавали, как во время болезни или в беде всякий час, когда мы не страдали и не терпели, казался нам бесконечно радостным, чем-то вроде потерянного рая или встреченного друга. Но мы проживаем хорошие дни, не замечая их; лишь когда наступают тяжелые времена, мы жаждем вернуть их. Мы пропускаем с кислым лицом тысячи веселых, приятных часов, не наслаждаясь ими, чтобы потом, в дни горя, с тщетной грустью вздыхать по ним. Вместо этого следует по достоинству ценить сносное настоящее, хотя бы самое обыденное, которое обычно мы равнодушно пропускаем мимо себя и даже стараемся отбыть как можно скорее. Не надо забывать, что настоящее сейчас же отходит в область прошлого, где оно, освещенное сиянием вечности, сохраняется нашей памятью и когда эта последняя в тяжелый час снимает с него завесу, мы искренне будем сожалеть о его невозвратности. 6) Всякое ограничение (Beschrдnkung) способствует счастью. Чем уже круг нашего зрения, наших действий и сношений, тем мы счастливее; чем шире он -- тем чаще мы страдаем или тревожимся. Ведь вместе с ним растут и множатся заботы, желания и тревоги. Поэтому напр., слепые отнюдь не так несчастны, как мы это a priori судим: об этом свидетельствует тихое, почти радостное спокойствие, освещающее их лица. Отчасти из этого же правила вытекает то, что вторая половина нашей жизни бывает печальнее первой. Дело в том, что с течением лет горизонт наших целей и отношений раздвигается все шире и шире. В детстве он ограничен ближайшим окружением и самыми тесными отношениями; в юношеском возрасте он уже значительно шире; в пожилых летах он охватывает все течение нашей жизни и часто включает самые далекие отношения -- государства и нации; наконец, в старости он обнимает и грядущие поколения. Всякое ограничение, "сужение" хотя бы в духовном отношении, способствует нашему счастью. Ибо, чем меньше возбуждается воля, тем меньше страданий; а мы знаем, что страдания позитивны, а счастье -- отрицательное понятие. Сужение сферы наших действий устраняет внешние причины возбуждения воли; ограничение духа -- устраняет внутренние причины. Это последнее ограничение имеет, однако, тот недостаток, что открывает доступ скуке, которая косвенным образом становится источником бесчисленных страданий, ибо, желая прогнать ее, люди хватаются за все, что попало: за развлечения, за общество, роскошь, игру, за вино и т. д. и этим наживают вред, убытки и всяческие несчастия; поистине "трудно найти спокойствие при праздности". Насколько внешние ограничения благотворны, даже необходимы для нашего счастья, -- поскольку, конечно, таковое возможно, -- это явствует из того, что единственная ветвь поэзии, решающаяся описывать счастливых людей -- идиллия, -- всегда рисует их в крайне скромном положении и обстановке. На внутреннем ощущении этой истины основано также наше пристрастие к так называемым жанровым картинам. Поэтому счастье могут дать лишь возможно большая простота наших отношений и однообразие жизни, поскольку оно не вызывает в нас скуки; при этих условиях меньше всего ощущается жизнь, а следовательно, и преобладающее в ней горе; -- жизнь наша становится ручьем -- без волн и стремнин. 7) Особенно важно в вопросе нашего счастья то, чем наполнено, чем занято наше сознание. В этом отношении чисто умственный труд -- при условии, что мы на него способны, -- даст гораздо больше, чем реальная жизнь, с постоянным чередованием удач и неудач, с разными потрясениями и горестями. Правда, для этого необходимы значительные умственные способности. -- Здесь следует отметить, что внешняя жизненная деятельность делает нас рассеянными, отвлекает от серьезных размышлений, лишая нас необходимого для того спокойствия и сосредоточенности. С другой стороны и продолжительные умственные занятия делают нас в известной мере непригодными к суете практической жизни. Поэтому, при наступлении обстоятельств, вынуждающих нас почему-либо к энергичной практической деятельности, благоразумно прерывать на время умственную работу. 8) Чтобы жить вполне разумно и извлекать из собственного опыта содержащиеся в нем уроки, следует почаще припоминать прошлое и пересматривать все, что было прожито, сделано, познано и прочувствовано при этом, сравнивать свои прежние суждения с настоящими, сопоставлять свои задания и усилия с результатами и с полученным удовлетворением. Это будет, так сказать, повторением тех лекций житейской мудрости, какие опыт читает каждому. Опыт можно еще уподобить тексту, комментарием к которому будут служить размышления и познания. Много знаний и усердные размышления при небольшом опыте подобны книгам, в которых на две строчки текста приходится 40 строчек комментариев. Широкий опыт, но без серьезного обдумывания или при ничтожных знаниях подобен бипонтиническим изданиям, без всяких примечаний, и оставляющих многое неясным. Пифагор дает приблизительно тот же совет, рекомендуя вечером перед сном передумать все, что было сделано за день. Кто живет в вихре удовольствий или в суете дел, никогда не задумываясь о прошлом, и весь поглощен интересами текущей минуты -- тот теряет ясность соображения: его дух погружается в какой-то хаос и мысли становятся спутанными, что выражается в отрывочности, раздробленности, бессвязности его речи. Это обнаруживается тем резче, чем больше внешних тревог и впечатлений, и чем слабее внутренняя, душевная деятельность. Замечу кстати, что и после того, как минули поглощавшие нас дела и отношения, мы, по прошествии значительного времени, уже не в силах возвратить и возобновить вызванные ими когда-то чувства и настроения; мы можем лишь припомнить то, что мы в те времена на них реагировали вовне. Эта внешняя реакция -- их результат, выражение, их мерило. Поэтому следовало бы тщательно хранить или в памяти или на бумаге факты из важных периодов нашей жизни. В этом отношении весьма полезны дневники. 9) Довольствоваться самим собою, быть для себя всем и иметь право сказать: omilia niea mecuin porto (все, что мое, -- я ношу с собою) -- это бесспорно важнейшее данное для счастья; нельзя не преклониться пред словами Аристотеля (Eth. Eud. УП, 2): "счастье -- это довольство собою" Это в главных чертах есть та же мысль, которую содержит прекрасная сентенция Шанфора, взятая мною эпиграфом к этой книге. Ибо с одной стороны только на самого себя можно рассчитывать с некоторой уверенностью, а с другой -- затруднения и невыгоды, опасности и неприятности, постигающие нас при общении с людьми, поистине бесчисленны и неизбежны. Нет более ошибочного пути к счастью, как жизнь в большом свете, с ее блеском и празднествами (high life); стремясь превратить наше жалкое существование в сплошной ряд радостей, наслаждений и удовольствий, мы не избежим разочарования, особенно, если учесть необходимо сопутствующее такой жизни взаимное лганье (22). Прежде всего любое общество неизбежно требует взаимного приспособления, уравнения и поэтому, чем общество больше -- тем оно пошлее. Человек может быть всецело самим собою лишь пока он один; кто не любит одиночества -- тот не любит свободы, ибо лишь в одиночестве можно быть свободным. Принуждение -- это неразлучный спутник любого общества, всегда требующего жертв тем более тяжелых, чем выше данная личность. Поэтому человек избегает, выносит или любит одиночество сообразно с тем, какова ценность его "я". В одиночестве ничтожный человек чувствует свою ничтожность, великий ум -- свое величие, словом, каждый видит в себе то, что он есть на самом деле. Далее, чем совершенней создан природой человек, тем неизбежнее, тем полнее он одинок. Особенно для него благоприятно, если духовному одиночеству сопутствует и физическое, в противном случае частое общение будет мешать, даже вредить ему, похищать у него его "я", не дав ничего взамен. Природа установила громадное различие между людьми в смысле ума и нравственных качеств; общество же, не считаясь с этими различиями, уравнивает всех, вернее, заменяет эти естественные различия искусственною лестницей чинов и сословий, часто диаметрально противоположной порядку природы. Такое мерило очень выгодно для тех, что обижен природой; те же немногие, кто ею щедро наделены, оказываются в невыгодном положении, а потому удаляются от общества, в котором, таким образом, остается одна мелкота. Общество отталкивает умных людей своим принципом равноправия, т. е. равенством притязаний при неравенстве способностей, а следовательно, и заслуг. Так называемое хорошее общество готово признать любые достоинства, кроме умственных; эти последние -- контрабанда. Общество возлагает на нас обязанность бесконечного терпения к глупости, и к извращенности и безумию; напротив, личные достоинства должны вымаливать себе пощаду или же прятаться, ибо умственное превосходство оскорбительно уже в силу своего существования помимо всякого вмешательства воли. Поэтому "хорошее" общество имеет не только ту невыгоду что сталкивает нас с людьми, которых мы не можем ни хвалить, ни любить, но и не позволяет нам быть самим собою, следовать своей натуре; с целью уравнять нас с другими, оно принуждает нас сокращать, даже уродовать себя. Умные речи и замечания, имеют смысл лишь в умном обществе; в обычном же их прямо-таки ненавидят: чтобы понравиться в таком обществе, надо быть пошлым и ограниченным, а потому, вступая в него, приходится отрекаться от 3/4 своего "я", дабы сравняться с другими. Правда, взамен себя мы приобретаем других, но чем выше внутренняя ценность данного субъекта, тем яснее, что выигрыш этот не сможет покрыть потерь, и сделка оказывается невыгодной: ведь общение с людьми не дает ничего, что могло бы вознаградить причиняемую им скуку, принужденность, неприятности и за самоотречение, к которому оно обязывает. Обычное общество таково, что променять его на одиночество только выгодно. К этому надо прибавить, что, желая как-нибудь вычеркнуть истинное духовное превосходство, которого оно не переносит и которое так редко, -- общество произвольно подставило на его место ложные, условные достоинства, покоящиеся на бездоказательных положениях, традиционно передающихся в высших классах, и в то же время меняющихся, как пароль; совокупность их называется хорошим тоном bon ton, fashionableness. Но стоит им столкнуться с истинным превосходством и тотчас же обнаруживается их несостоятельность. Вообще же, "когда на сцену выходит хороший тон -- здравый смысл удаляется". Вообще человек может находиться в совершенной гармонии лишь с самим собою; это немыслимо ни с другом, ни с возлюбленной: различия в индивидуальности и настроении всегда создадут хотя бы небольшой диссонанс. Поэтому истинный, глубокий мир и полное спокойствие духа -- эти, наряду со здоровьем наивысшие земные блага, -- приобретаются в уединении и становятся постоянными только в совершенном одиночестве. Если при этом собственное "я" человека богато и высоко, то оно наслаждается высшим счастьем, какое можно найти на этом бедном свете. Будем откровенны: как бы тесно ни связывали людей дружба, любовь и брак, вполне искренно человек желает добра лишь самому себе, да разве еще своим детям. -- Чем реже, вследствие субъективных или объективных условий, человек соприкасается с другими, тем лучше для него. Если уединение, безлюдье и имеют свои темные стороны, то, по крайней мере, они заранее известны: напротив, общество, под личиною времяпровождения, бесед, развлечений, коварно скрывает множество часто непоправимых бед. Юношество следовало бы прежде всего другого учить переносить одиночество, так как в нем источник счастья и душевного спокойствия. Отсюда следует, что благо тому, кто рассчитывает только на себя и для кого его "я" -- все. Цицерон говорит: "Счастливее всех тот, кто зависит только от себя и в себе одном видит всех (Paradox II). К тому же, чем выше человек значит для самого себя, тем меньше значат для него другие. Эта самоуверенность и удерживает достойных, внутренне богатых людей от общения с другими, общения, требующего стольких жертв, а тем паче препятствует им искать общества ценою самоотречения. Именно противоположное этому сознание делает заурядных людей такими общительными и приспособляющимися. Необходимо еще отметить, что все действительно ценное -- не ценится людьми, а то, что ценится ими -- на самом деле ничтожно. Замкнутая жизнь достойных, выдающихся людей служит доказательством и следствием этого. Ввиду сказанного достойный человек поступит чрезвычайно разумно, сократив в случае свои потребности ради того, чтобы сохранить или расширить свою свободу, и ограничить, с этой целью, свою личность, всегда стремящуюся к общению с людьми. С другой стороны, людей делает общительными их неспособность переносить одиночество, -- т. е. самих себя. Внутренняя пустота и отвращение к самим себе гонят их в общество, на чужбину или в путешествия. Их дух не имеет силы привести себя в движение и сил этих они ищут в вине, причем нередко становятся пьяницами. Поэтому же они постоянно нуждаются во внешних возбуждениях, притом в возбуждениях сильных, доставить которые могут однородные с ними существа. Без этого их дух поникает под собственною тяжестью и впадает в тяжелую летаргию (23). Надо добавить, что каждый из них -- лишь малая дробь человечества и потому требуется дополнить его другими, чтобы могло получиться целое человеческое сознание. Напротив, цельный человек, человек par excellence, является уже не дробью, а единицей и может довольствоваться самим собою. В этом смысле заурядное общество можно сравнить с русским хором дудок, из которых каждая дает лишь одну ноту, причем мелодия получается лишь при точном, последовательном чередовании дудок. -- . Ум и душа большинства людей однотонны, как эти дудки; похоже, что у них вертится в голове все время одна и та же мысль, заменить которую другой они не способны. Это объясняет не только причину их скуки, но и то, почему они столь общительны и чаще всего держатся стадами (людская стадность). Каждому из них невыносимо беспросветное однообразие собственной личности: "Всякая личность страдает отвращением к себе самой"; лишь, сообща, соединясь, они образуют нечто цельное -- по аналогии с русскими дудками. Умный же человек подобен виртуозу, который может один выступать в концерте, -- или же еще роялю; как рояль есть маленький оркестр, так и умный человек представляет собою маленький мир, и то, что другие образуют в совокупности, то образует он один, единством и цельностью своего сознания. Подобно роялю, он не составляет части оркестра, а рассчитан на игру соло, на одиночество; если же он и принимает участие в общем концерте, то или ведет главную партию или, как в вокальной музыке, дает первый тон. -- Кто любит бывать в обществе, тот может из этого сравнения вывести правило, что недостаток в качествах окружающих его людей может быть в известной мере возмещен их количеством. Можно довольствоваться общением с одним умным человеком, но если встречается лишь средний сорт людей, то надо общаться с возможно большим числом их, чтобы получить хоть что-нибудь от их разнообразия и совокупности; -- по аналогии с упомянутым русским хором; дай только Бог терпения на это! Этой внутренней пустоте и бедности людей следует приписать то, что если достойные люди, имея в виду какую-либо благородную, идейную цель, соберутся для этого вместе, то результат почти всегда будет следующий: из черни человечества, все заполняющей, повсюду кишащей, словно черви, и готовой воспользоваться первым попавшимся средством, чтобы избавиться от скуки или от нужды, -- из этой черни некоторые непременно примажутся или вломятся и сюда, и тогда или попортят все дело, или так исказят его, что исход будет приблизительно противоположен первоначальным намерениям. Общительность можно рассматривать еще как взаимное душевное состояние, подобное тому физическому, какое практикуется при больших холодах, когда люди для этого сбиваются в кучу. Тот, у кого достаточно собственной душевной теплоты, не нуждается в подобной мере. На этот сюжет мною придумана басня, помещенная в последней главе II тома моих сочинений. Из сказанного следует, что общительность человека приблизительно обратно пропорциональна его интеллектуальной ценности, и сказать "он очень необщителен" -- это почти то же самое, что "он -- человек высоких достоинств". Человеку, выдающемуся в умственном отношении, одиночество доставляет двоякую выгоду: во-первых, ту, что он остается с самим собою, во-вторых, ту, что он не в обществе других. Последняя выгода очень велика, если вспомнить, сколько принуждения, тягостей, даже опасностей приносит нам общение с людьми, "Вся беда наша в том, что мы не можем быть одни" -- говорит Лабрюйер. Общительность -- весьма опасная, даже гибельная склонность, так как она сталкивает нас с существами, огромное большинство коих нравственно испорчены и умственно извращены. Человек необщительный в этих людях не нуждается. Обладать стольким в самом себе, чтобы не нуждаться в людях, -- это уже потому большое счастье, что источником почти всех наших страданий является общество, а душевное спокойствие, составляющее вместе со здоровьем существенный элемент нашего счастья, -- подвергается большим с его стороны опасностям и вообще немыслимо без значительной дозы одиночества. Желая приобрести душевное спокойствие, циники отказывались от всякого имущества; кто откажется от общества, тот изобретет лучшее средство к достижению этой же цели. Бернарден де С. Пьер заметил правильно и метко; воздержание от пищи возвращает нам телесное здоровье, воздержание от людей дает нам спокойствие духа". Тот, кто рано свыкся с одиночеством и научился его ценить, тот приобрел золотую россыпь. На это способен не каждый. Ибо или нужда, или, -- если она устранена, -- то скука, гонят человека в общество. Не будь их обеих, каждый оставался бы один уже потому, что только в одиночестве окружающая среда не противоречит той исключительной важности, тому высшему значению, какое каждый придает собственной личности; жизненное же столпотворение постоянно опровергает это мнение, показывая на каждом шагу его несостоятельность. В этом смысле одиночество является естественным состоянием человека: оно возвращает ему то первобытное, свойственное его природе счастье, каким наслаждался Адам. Но ведь Адам не имел ни отца, ни матери. С этой стороны одиночество не есть естественное состояние человека: ведь при самом появлении на свет он не одинок, а имеет родителей и братьев, т. е. находится в обществе. Сообразно с этим склонность к одиночеству не первична, а является следствием опыта и размышления, развиваясь, притом, параллельно с ростом умственных сил и в соответствии с возрастом; из чего следует, что в общем общительность человека обратно пропорциональна с его летами. Маленький ребенок поднимает с испугу отчаянный крик, если его оставить одного на несколько минут. Для мальчика одиночество -- тяжелое наказание. Юноши легко сходятся друг с другом; лишь наиболее благородные и возвышенные из них начинают иногда искать одиночества; но пробыть в уединении целый день -- это и для них тяжело. Для взрослого это уже не трудно; он может долго оставаться один, притом тем дольше, чем он старше. Для старика, пережившего свое поколение и к тому же отчасти переросшего жизненные наслаждения, отчасти умершего для них, одиночество становится нормальным, естественным состоянием. Но все-таки при этом в каждом человеке склонность к уединению будет более или менее сильной в зависимости от его интеллектуальной ценности. Как уже сказано, это склонность -- не чисто врожденная, непосредственно вытекшая из естественной потребности, а представляет собой лишь следствие приобретенного опыта и размышлений о нем, следствие выработанного убеждения в моральной и интеллектуальной бедности большинства людей, причем хуже всего то, что эти моральные и интеллектуальные недостатки человека являются союзниками и усиливают друг друга; в результате получается нечто отвратительное, делающее неприятным, даже невыносимым общение с большинством людей. Выходит, что вообще на этом свете много скверного, но общество все-таки хуже всего; даже Вольтер, общительный француз, и тот признался: "земля населена людьми, не заслуживающими, чтобы с ними разговаривали". -- Мягкий Петрарка, столь сильно и постоянно привязанный к одиночеству, указывает на ту же причину: "Всегда искал я одинаковой жизни, -- (то знают берега, поля и леса) -- чтобы уйти от коротких недалеких умов, потерявших путь, ведущий их в небеса". -- В том же смысле высказывается он по этому вопросу и в прекрасном сочинении "De vita solitaria", служащем, по-видимому, образцом Циммерману для его известного трактата об одиночестве. -- Шанфор с присущим ему сарказмом подчеркивает этот производный, вторичный характер необщительности: "про человека, живущего уединенно, говорят иногда, что он не любит общества; это одно и то же, что сказать про кого-нибудь: "он не любит прогулок" на том основании, что он неохотно гуляет вечером по парку Bondy (24). -- Даже кроткий христианин Ангелиус Силезиус повторяет то же самое своим оригинальным библейским языком: "Ирод -- враг, Иосиф -- это разум -- и ему Бог во сне открыл опасность: Свет -- Вифлеем, Египет же -- пустыня -- в нее должен удалиться дух, чтобы не пасть под тяжестью горя". Ту же мысль находим у Джордано Бруно: "Все, кто ни старался насладиться на земле небесной жизнью, говорят единодушно: "мы бежали от нее и избрали одиночество". -- В том же духе говорит про себя и персианин Сади в Гулистане: "Когда мне прискучили мои Дамасские друзья, я вернулся в пустыню близ Иерусалима, ища общества зверей". -- Словом, так думали и говорили все, кого Прометей вылепил из лучшей глины. Какое удовольствие может доставить им общение с существами, с которыми соприкосновение возможно лишь на почве низших, худших элементов их натуры, на почве будничных, тривиальных, низких черт, которые только и служат в данном случае связующим звеном? Этой черни, неспособной подняться до их уровня, не остается ничего другого, как низвести их до себя, к чему она и прилагает всяческие старания. Следовательно, чувство, питающее склонность к уединению и одиночеству -- есть чувство аристократическое. Пошляк всегда общителен; если же человек благороден, то это скажется прежде всего в том, что он не будет находить удовольствия в обществе, а все более и более станет предпочитать ему одиночество и постепенно, с годами придет к убеждению, что за редкими исключениями на свете только и есть выбор, что между одиночеством и пошлостью. Как ни звучит это резко, но несмотря на свою христианскую любвеобильность и мягкость, Ангелиус Силезиус согласился с этим: "тяжело одиночество; но если ты не будешь пошлым, -- то ты повсюду будешь как в пустыне". Что касается людей, выдающегося ума, то вполне естественно, что эти истинные воспитатели человечества питают не больше склонности к тому, чтобы вступить в общение с другими, чем педагог к тому, чтобы вмешаться в шумную игру детей. Ведь они, рожденные для того, чтобы направить мир чрез море лжи к истине и вывести его из глубокой пропасти дикости и пошлости -- на свет, к высокой культуре и благородству, -- они, хотя и живут среди людей, однако, все же не принадлежат, в сущности к их обществу и потому уже с юности сознают себя значительно отличающимися от них существами; впрочем, вполне ясное сознание этого слагается не сразу, а с годами; тогда они начинают заботиться о том, чтобы к духовной отчужденности от других присоединить еще и физическую, и для этого никого не подпускают близко к себе, кроме разве тех, кто более или менее чист от общей пошлости. Из сказанного следует, что любовь к одиночеству не есть непосредственное, врожденное влечение, а развивается косвенным путем, постепенно, по преимуществу в благородных людях, причем им приходится преодолеть при этом естественную склонность к общительности и бороться с нашептыванием Мефистофеля. "Брось предаваться горьким бредням; Они -- как коршун на груди твоей. Почувствуешь себя ты в обществе последнем, Что человек ты меж других людей". Одиночество -- удел всех выдающихся умов: иногда оно тяготит их, но все же они всегда избирают его, как наименьшее из двух зол. С годами, однако, люди мирятся с одиночеством, оно становится все легче и естественнее, и на шестом десятке влечение к нему делается нормальным и даже инстинктивным. К этому времени решительно все благоприятствует этому влечению. Исчезают сильнейшие побуждения к общительности -- успех у женщин и половое влечение; этот бесполый характер старчества кладет основу известной самоудовлетворенности, вытесняющей со временем всякую общительность. Тысячи планов и глупостей изведаны и разоблачены; активная жизнь в большинстве случаев уже кончена, ждать больше нечего, нет никаких планов, никаких намерений; поколение, к которому человек принадлежит, уже исчезло с лица земли; окруженный чуждым племенем, он уже объективно одинок. К тому же, полет времени ускорился, а дух все же хочет его использовать. Ибо, если только сохранилась ясность ума, то благодаря множеству приобретенных знаний и опытности, благодаря тому, что все мысли уже продуманы и разработаны, благодаря умению и привычке использовать все свои силы -- всякое умственное занятие становится более легким и интересным, нежели прежде. Тысячи вещей, раньше словно окутанных туманом, теперь видны ясно; результаты трудов человека убеждают его в его превосходстве. Вследствие многолетнего опыта он уже не ждет много от человечества; ведь, взятое в целом, оно отнюдь не таково, чтобы выиграть при ближайшем знакомстве; напротив, кроме некоторых редких, счастливых исключений, на свете попадаются лишь весьма дефектные экземпляры человеческого типа, к которым лучше вовсе не прикасаться. В эти годы не поддаешься более обычным обманам, скоро распознаешь каждого и редко ощущаешь желание войти с ним в более близкие отношения. Наконец, -- в особенности если человек еще в юности приучился к замкнутой жизни, -- привычка к одиночеству укореняется, становится второй натурой. Любовь к одиночеству, которая прежде должна была бороться с общительностью, теперь становится нормальной, естественной: в одиночестве человек чувствует себя, как рыба в воде. Каждая выдающаяся, а, следовательно, непохожая на других, обособленно живущая личность, в юности, быть может, страдавшая от одиночества, -- видит в нем к старости свое лучшее утешение. Правда, этой существенной привилегией старости человек пользуется все-таки в соответствии со своими умственными силами, так что выдающийся ум выиграет от этого больше всего; однако, до известной степени эта выгода достается всем. Лишь крайне убогие и пошлые люди остаются на старости лет столь же общительными, как и раньше; в этом случае они становятся в тягость обществу, от которого они отстали; в лучшем случае их терпят, тогда как раньше они были желанными гостями. В этом обратном соотношении между числом лет и степенью нашей общительности можно найти телеологическую подкладку. Чем моложе человек, тем больше он должен учиться всему; но природа предоставляет ему лишь то "взаимное обучение", какое дает общение с равными себе, в этом смысле человеческое общество можно сравнить с огромной Белль -- Ланкастерской школой. Училища и учебники слишком удалены от природы, а потому вполне целесообразно, что человек тем прилежнее посещает "школу природы", чем он моложе. "Ничто не бывает хорошо во всех отношениях", сказал Гораций, и "нет лотоса без стебля", гласит индийская поговорка; точно так же и одиночество, при всех его преимуществах, имеет незначительные невыгоды и тягости, которые, однако, ничтожны по сравнению с теми, какие доставляет нам общество; поэтому тот, кто обладает известными достоинствами, найдет, что гораздо легче обходиться без людей, чем жить с ними. -- Среди этих невыгод есть одна, которая людьми подмечается реже, чем другие; заключается она в следующем: как после непрерывного долгого пребывания в комнате тело наше становится настолько чувствительным к внешним влияниям, что малейший свежий ветерок вызывает болезнь, -- так и наша душа после долгой замкнутой жизни и одиночества приобретает такую чувствительность, что незначительнейшее происшествие, слово, даже выражение лица уже беспокоит, задевает или оскорбляет нас, тогда как человек, постоянно вращающийся среди людской суеты, вовсе не обратит на это внимания. Тот, кого в юности справедливое отвращение к людям заставило удаляться от них и кто все-таки не может выносить продолжительного одиночества, -- тому я посоветую приучить себя вносить в общество часть своего одиночества, т. е. привыкнуть быть и в обществе в известной мере одиноким, следовательно, не высказывать всего что он думает, и с другой стороны не очень доверять тому, что скажут люди; не ждать от них многого ни в моральном, ни в умственном отношении и выработать в себе то равнодушие к их мнениям, при котором только и может создаться истинная терпимость. Тогда он, хотя и будет среди людей, но все же не будет принадлежать к их обществу, и это оградит его от слишком близкого соприкосновения с ними, а, следовательно, и от осквернения и вреда. Образцом такой суженной "забронированости" является дон Педро в комедии Моратина "El cafe, о Sea la comedia nueva", особенно, во второй и третьей сцене 1-го акта. В этом смысле общество можно сравнить с огнем, у которого умный греется в известном отдалении от него, а не суется в пламя, как глупец, который, раз обжегшись, спасается в холод одиночества, жалуясь на то, что огонь жжется. 10) Зависть в человеке естественна и все же она и порок и несчастье (25). В ней мы должны видеть врага нашего счастья и всеми силами стараться задушить ее. На этот путь наставляет нас Сенека (de ira III, 30) прекрасными словами: "будем наслаждаться тем, что имеем, не вдаваясь в сравнения; никогда не будет счастлив тот, кто досадует на более счастливого"; и далее (ер. 15): "вместо того, чтобы считать превосходящих тебя людей, подумай, скольких ты превосходишь". Следует чаще думать о тех, кому живется хуже нашего, чем о тех, кто кажется счастливее нас. Когда нас постигают действительные несчастья, то лучшее утешение, -- хотя оно и истекает из того же источника, что и зависть -- доставит нам зрелище чужих страданий, превосходящих наше горе, а после этого -- общение с людьми, находящимися в том же положении что и мы -- с сотоварищами по несчастью. Такова активная сторона зависти. Относительно пассивной ее стороны надо сказать, что никогда ненависть не бывает столь непримиримой, как зависть; потому не следует постоянно и усердно возбуждать ее в других, а наоборот, отказаться от этого наслаждения -- как и многих других, -- из-за опасных его последствий. Есть три вида аристократии: 1) по рождению и по чину, 2) денежная аристократия, 3) аристократия ума. Последняя, по существу, -- наивысшая и даже будет признана таковой, если дать на это много времени; уже Фридрих Великий сказал: "les вmes privilйgiйes rangent а l'йgal des souverains" (выдающиеся умы стоят наравне с государями), когда его гофмаршалу показалось неподобающим, что в то время, как министры и генералы сидели за маршальским столом, Вольтеру было назначено сесть за тот стол, за которым расположились владетельные князья и их наследники. -- Каждая из этих аристократий окружена сонмом завистников, втайне злобствующих на каждого ее члена и старающихся, -- если, конечно, его не приходится бояться -- так или иначе дать ему понять, что он нисколько не выше их. Однако именно это старание и выдает, что сами они убеждены в противном. Тем, кому завидуют, следует подальше держать эту рать завистников и по возможности избегать всякого соприкосновения с ними, так, чтобы их вечно разделяла широкая пропасть; если это невыполнимо, то остается равнодушно переносить все их нападки, источник коих иссякнет сам собою; -- этот способ и практикуется весьма часто. Напротив, члены одной аристократии относятся обычно без зависти к членам двух других, и каждый считает свое достоинство равным достоинству другого. 11) Прежде чем браться за выполнение какого-либо намерения, надо несколько раз хорошенько его обдумать и даже после того, как все нами уже подробно рассмотрено, следует принять в расчет несовершенство людского познания, из-за коего всегда возможно наступление обстоятельств, исследовать и предвидеть которых мы не смогли, -- обстоятельств, способных опрокинуть все наши расчеты. Такое размышление непременно прибавит весу на сторону отрицания и скажет нам, что не следует без необходимости, трогать ничего важного, нарушать существующий покой. Но раз решение принято, раз мы уже взялись за дело, дальнейшее направление его определено и остается только ждать результатов, -- то нечего волновать себя повторными размышлениями о деле уже предпринятом и тревожиться возможными опасностями; наоборот, надо совершенно выкинуть это из головы, подавить всякую мысль о нем и утешить себя сознанием, что в свое время это дело было нами основательно обдумано. Подобный совет содержит итальянская поговорка: "legala bепе a poi lascia la andare", которую Гете перевел словами: "седлай хорошенько и тогда уже поезжай спокойно". (Кстати, значительная часть его афоризмов, помещенных под рубрикой "Sprichwцrtlich" -- ничто иное, как переведенные итальянские пословицы). -- Если, несмотря на все, дело кончилось неудачей, то это потомку, что все наши планы подчинены случаю и подвержены ошибкам. Даже Сократ, мудрейший из людей, нуждался в "Демонионе" -- высшей предостерегающей силе -- чтобы знать, как следует поступать или как избежать ложного шага в своих личных делах; это доказывает, что никакой ум не в силах сам справиться с этими вопросами. Поэтому сказанное, по-видимому, каким-нибудь папой изречение: "в каждом постигшем нас несчастии виноваты мы сами, по крайней мере, отчасти" -- не безусловно и не всегда -- хотя в огромном большинстве случаев -- верно. Сознание того, по-видимому, сильно влияет на то, что люди по возможности стараются скрыть свои несчастия и казаться довольными: они опасаются, что по их страданиям заключат об их вине. 12) Если произошло какое-либо несчастье, которого уже нельзя поправить, то отнюдь не следует допускать мысли о том, что все могло бы быть иначе, а тем паче о том, как можно было бы его предотвратить: такие думы делают наши страдания невыносимыми, а нас -- самоистязателями. Лучше брать пример с царя Давида, неотступно осаждавшего Иегову мольбами о своем сыне, пока тот лежал больным; когда же он умер, -- Давид только пожал плечами и больше о нем не вспоминал. Тот, у кого не хватит на это легкомыслия, может воспользоваться фаталистической точкой зрения, ухватившись за ту великую истину, что все свершается в силу необходимости и потому неизбежно. Впрочем, это правило односторонне. Правда, оно пригодно для непосредственного успокоения и облегчения в минуту горя; но если в случившемся виновата -- как это бывает чаще всего наша собственная небрежность или безрассудность, тогда повторные размышления о том, как можно было предотвратить беду, послужат в качестве полезного самосечения, к нашему исправлению, уроком на будущее время. Особенно не следует, как это часто делается, оправдывать, скрашивать, смягчать пред самим собою те ошибки, в которых мы очевидно виноваты; надо сознаться в них самому себе, ясно представить себе весь их размер, чтобы твердо решиться избегать их впредь. Правда, этим мы создадим недовольство самими собою, но: "если не наказывать человека, он ничему не научится". 13). Нужно сдерживать свое воображение во всем, что касается нашего счастья или несчастья; прежде всего не строить воздушных замков: они обходятся слишком дорого, так как приходится вскоре же и с грустью разрушать их. Но еще больше надо остерегаться рисовать себе возможные только несчастья. Если бы они действительно были взяты "с ветра", или были маловероятны, то очнувшись от этого сна, мы понимали бы, что все это -- только кошмар, а потому тем больше радовались бы лучшей, по сравнению с ними, действительности; во всяком же случае мы извлекли бы из этого предостережение против отдаленных, хотя и возможных бедствий. Но воображение редко создает такие картины; "от нечего делать" оно рисует одни лишь "увеселительные замки". Материалом же для наших мрачных дум служат те несчастия, которые хотя и далеки, но в известной мере реально грозят нам, такие беды воображение увеличивает, переносит их ближе, чем они есть на самом деле, ц окрашивает самой мрачной краской. Такие думы нам труднее стряхнуть с себя при пробуждении, чем радужные мечты, которые тотчас же опровергаются действительностью, причем в лучшем случае от них остается слабая надежда. Раз уж мы предались мрачным мыслям (blue devils), то появляющиеся в воображении картины сглаживаются не так-то легко: возможность их осуществления существует, в общем, всегда; самую же степень возможности мы не всегда можем определить; возможность легко превращается в вероятность -- и мы уже встревожены. Поэтому то, что касается нашего счастья или несчастья, должно рассматриваться через призму разума, рассудка, спокойного холодного размышления и при посредстве одних абстрактных понятий. Воображение не должно участвовать в этом, ибо оно не рассуждает, а лишь рисует нам картины, бесплодно, а нередко и очень болезненно волнующие нас. Особенно строго следует соблюдать это правило вечером. Как темнота делает нас боязливыми и все наполняет страшными образами, так же влияет и неясность мысли; неясность всегда порождает боязливость; поэтому вечером, когда утомление и сонливость обволакивают разум и рассудок туманом, когда дух устал и не в силах ясно разбираться во всем, тогда предметы наших мыслей, особенно, если они касаются наших личных дел, легко могут показаться страшными и опасными. Чаще всего это бывает ночью, в постели, когда дух совершенно ослаб, рассудок плохо отвечает своему назначению и бодрствует одно лишь воображение. Ночь всему придает черный оттенок. Поэтому в наших мыслях перед засыпанием или при пробуждении среди ночи факты обычно так же грубо искажаются и обезображиваются, как во сне; если дело касается личных обстоятельств, то они представляются крайне мрачными и ужасающими. Утром такие кошмары испаряются, как сны; испанская поговорка гласит: ночь темна, день -- светел". Но уже вечером, когда зажжены огни, разум, как и глаз, видит не так ясно, как днем; поэтому вечер непригоден для серьезных, а тем паче неприятных размышлений. Для этого, как и для всех вообще занятий без исключения, как умственных, так и физических, -- самое подходящее время -- утро. Утро -- это юность дня -- все радостно, бодро и легко; мы чувствуем себя сильными и вполне владеем всеми нашими способностями. Не следует ни укорачивать его поздним вставанием, ни тратить его на пошлые занятия или болтовню, а видеть в нем квинтэссенцию жизни, нечто священное. Вечер -- это старчество дня; вечером мы устали, болтливы и легкомысленны. Каждый день -- жизнь в миниатюре: пробуждение и вставание -- это рождение, каждое свежее утро -- юность и засыпание -- смерть. Вообще состояние здоровья, сон, питание, температура, погода, обстановка и много других внешних условий оказывают могучее влияние на наше настроение, а это последнее -- на наши мысли. Потому-то от времени, даже от места зависят в такой мере наши взгляды на разные обстоятельства и наша способность к труду. Гете говорит: "Ловите хорошее настроение -- оно так редко посещает нас". Не только нам приходится выжидать угодно ли и когда именно угодно будет появиться объективным представлениям и оригинальным мыслям, но даже вдумчивое размышление о каком-либо личном деле не всегда удается нам в тот час, какой мы заранее для него назначили и когда мы к нему уже приготовились; оно часто само выбирает время и тогда уже мысли текут своим порядком и мы можем проследить их с полным вниманием. Обуздывая наше воображение, необходимо еще запретить ему восстанавливать и раскрашивать когда-то пережитые несправедливости, потери, оскорбления, унижения, обиды и т. п.; этим мы только разбудим давно задремавшую в нас досаду, гнев и другие низкие страсти, и тем загрязним нашу душу. Неоплатоник Прокл дает прекрасное сравнение: как в каждом городе рядом с благороднейшими, выдающимися людьми живет всякий сброд, так и каждый, даже лучший, благороднейший человек обладает с рождения низкими и пошлыми свойствами человеческой, а то и звериной натуры. Не следует возбуждать эти элементы к восстанию, ни даже позволять им вообще высовываться наружу, ибо они крайне отвратительны на вид, вышеупомянутые образы фантазии -- это их демагоги. К тому же малейшая неприятность, причиненная людьми или вещами, если постоянно ее пережевывать и рисовать в ярких красках и в увеличенном масштабе -- может разрастись до чудовищных размеров, и лишить нас всякого самообладания. Ко всякой неприятности следует относиться как можно прозаичнее и трезвее, чтобы перенести ее по возможности легче. -- Как маленькие предметы ограничивают поле зрения и все закрывают собой, если поместить их близко у глаза, -- так же и люди, и предметы, ближайшим образом нас окружающие, как бы незначительны и неинтересны они ни были, чрезмерно занимают наше воображение и мысли, доставляя обычно одни неприятности и отвлекая от важных мыслей и далее. С этим необходимо бороться. 14) При виде того, что нам не принадлежит, у нас часто появляется мысль: "а что, если бы это было моим?" -- и мысль эта дает нам чувствовать лишение. Вместо этого следовало бы почаще думать: "а что, если все это н е было моим"; -- другими словами, мы должны бы стараться смотреть иногда на то, что у нас есть, так, как будто мы этого недавно лишились, ибо только после потери мы узнаем ценность чего бы то ни было -- имущества, здоровья, друзей, возлюбленной, ребенка, лошади, собаки и т. д. Если усвоить себе предлагаемую мною точку зрения, то, во-первых, обладание этими вещами доставит нам больше непосредственной радости, чем раньше и, во-вторых, заставит нас принять все меры к тому, чтобы избежать потерь: -- мы не станем рисковать имуществом, сердить друзей, подвергать искушению верность жены, будем заботиться о здоровье детей и т. д. Мы часто стараемся разогнать мрак настоящего расчетами на возможную удачу и создаем тысячи несбыточных надежд, из коих каждая чревата разочарованием, наступающим тотчас же, как только наша мечта разобьется о суровую действительность. Гораздо лучше было бы основывать свои расчеты на великом множестве дурных возможностей; с одной стороны это побуждало бы нас принимать меры к их предотвращению, с другой -- неосуществление этой возможности доставляло бы нам приятный сюрприз. Ведь после пережитого страха мы всегда заметно веселеем. Далее, следовало бы иногда представлять себе крупные несчастия, которые могли нас постигнуть, для того, чтобы легче перенести те более мелкие, какие потом поразят нас на самом деле; тогда мы легко утешимся, вспомнив о ненаступивших более крупных бедах. -- Однако, ради этого правила не должно пренебрегать предыдущими. 15) Так как все касающиеся нас дела и события наступают и текут порознь, без порядка и без взаимной связи, резко контрастируя одно с другим и не имея между собою ничего общего, кроме того, что они все касаются нас, -- то и мысли и заботы о них, для того чтобы им соответствовать, должны быть столь же обрывочны. Следовательно, принимаясь за что-нибудь, мы должны отрешиться от всего остального и посвящать особое время разным заботам, наслаждениям и испытаниям, совершенно забывая пока об остальном; наши мысли должны быть, так сказать, разложены по ящикам, причем, открывая один, следует оставлять остальные закрытыми. Этим путем мы достигнем того, что нависшие тяжелые заботы не будут отравлять в настоящем наших небольших радостей, и лишать нас спокойствия; одна мысль не будет вытеснять другой, забота о каком-либо одном важном деле не заставит нас пренебрегать тысячью мелких дел и т. д. Тот же, кто способен на высшие, благородные мысли, отнюдь не должен занимать, погружать свой дух в личные выгоды и в низменные заботы настолько, чтобы они закрыли доступ возвышенным идеям; это поистине значило бы "ради самой жизни отрешиться от ее смысла". -- Правда, для того, чтобы следовать этим директивам, как и для многого другого, необходимо самопринуждение; силы для него даст нам то соображение, что каждый человек постоянно подчиняется грубому принуждению извне, от которого не избавлен никто, и что небольшое, разумно и вовремя примененное самопринуждение может охранить нас от крупного внешнего насилия -- как небольшая дуга внутреннего круга соответствует иногда в 1000 раз большей дуге круга внешнего. Ничто не избавит нас в такой мере от внешнего принуждения, как самопринуждение; Сенека (ер. 37) выразил это словами: "если хочешь подчинить себе все -- подчини себя самого разуму". Наконец, ведь самопринуждением распоряжаемся мы сами и потому, в крайнем случае, если оно беспощадно и не слушается никаких доводов, причиняет слишком сильную боль мы можем ослабить его, внешнее же принуждение безжалостно, а потому и следует предупреждать его посредством первого. 16) Направлять желания на определенную цель, сдерживать вожделения, обуздывать свой гнев, памятуя постоянно, что человеку доступна лишь бесконечно малая часть того, чего стоит желать, и что, напротив, множество бед непременно постигнут каждого; словом, воздерживаться и сдерживаться -- таково правило, без соблюдения которого ни богатство, ни власть не помешают нам чувствовать себя несчастными. Гораций сказал по этому поводу: "среди законов и искусившихся в знаниях мудрецов человеку живется легче всего: не поддавайся волнующим страстям, ни страху, ни мелким корыстным надеждам". 17) "Жизнь состоит в движении", сказал справедливо Аристотель; как наша физическая жизнь заключается в постоянном движении, так и внутренняя, духовная жизнь требует постоянного занятия чем-нибудь -- мыслями или делом; доказательством тому служит то, что праздные, ни о чем не думающие люди непременно барабанят по столу пальцами или чем-нибудь другим. -- Наша жизнь -- безостановочное движение, и полное безделье скоро становится невыносимым, порождая отчаянную cкуку. Эту потребность в движении надо регулировать, чтобы методически -- и следовательно, полнее -- удовлетворить ее. ПОЭТОМУ заниматься "чем попало", делать, что придется идя, по крайней мере, учиться чему-нибудь -- словом, та или иная деятельность -- необходима для счастья человека: его силы стремятся быть использованными, а сам он желал бы видеть известный результат их применения. Наибольшее удовольствие в этом отношении мы получаем, если смастерили, изготовили что-либо, будь то корзинка или книга; видеть, как с каждым днем вырастает в наших руках и становится, наконец, законченным какое-либо творение -- доставляет нам непосредственное счастье. Несущественно, художественное ли это произведение, очерк или просто рукоделие; хотя правда, чем благороднее труд, тем больше наслаждения дает он. С этой точки зрения счастливее всех высокоодаренные люди, сознающие в себе способность создавать серьезные, великие и связанные общей мыслью труды. Все бытие их проникается возвышенным интересом, придающим ему особую прелесть, какой не имеет жизнь других, бесцветная по сравнению с их жизнью. Для них мир и его жизнь представляют, помимо общего для всех материального интереса, еще другой, более высокий и действенный интерес, дающий материал для их творений, в усердном накоплении коего они проводят всю жизнь, поскольку личные нужды дают им передохнуть. Ум у них как бы двойной: один для обыденных дел -- волевых интересов, другой--для чисто объективного восприятия явлений. И жизнь их двойная: они одновременно и зрители и актеры; остальные же все--только актеры. Во всяком случае, каждый должен по мере способностей заниматься чем-нибудь. Как вредно влияет отсутствие планомерной деятельности,-- это показывают долгие увеселительные поездки, во время коих нередко чувствуешь себя крайне несчастным, так как, будучи лишен настоящих занятий, человек как бы вынут из родной стихии. Трудиться, бороться с препятствиями -- это такая же потребность для человека, как рыться в земле -- для крота. Бездействие, которое явилось бы следствием полного удовлетворения в силу непрерывных наслаждений -- было бы для него невыносимым. Главное его наслаждение -- одолевать препятствия, будь то препятствия материальные, как при физическом труде и в житейских делах,-- или духовные, как в науке и исследовании--все равно--борьба с ними и победа дают счастье. Если нет повода к борьбе, человек как-нибудь создаст его: в зависимости от своей индивидуальности он станет охотиться, играть в бильбокэ или же, под влиянием бессознательных свойств своей натуры, будет искать раздоров, завязывать интриги, а не то ударится в мошенничество и в разные гадости, лишь бы избавиться от невыносимого покоя. "Трудно при праздности найти покой". 18) Путеводной звездой нашей деятельности должны быть не однообразные фантазии, а ясно усвоенные понятия. Обычно бывает обратное. При ближайшем исследовании мы убеждаемся, что в конце концов решающий голос во всех наших делах принадлежит не понятиям, не рассуждению, а именно воображению, облекающему в красивый образ то, что оно желало бы нам навязать. Не помню, в каком романе,--у Вольтера или Дидро,-- юному герою, стоявшему, как Геркулес на распутье, добродетель всегда представлялась в виде старого наставника, держащего в левой руке табакерку, а в правой-- понюшку табаку и разглагольствующего о нравственности; порок же -- в виде камеристки его матери. Особенно в юности наши грезы о счастье облекаются в форму тех или иных образов, сохраняющихся иногда в течение половины, а то и всей жизни. В сущности, это лишь блуждающие огни, ибо как только мы достигаем их, они тотчас же рассеиваются в ничто, и мы видим, что они не могут дать нам того, что сулили. В мечтах этих нам рисуются разные сцены из домашней, общественной, светской или деревенской жизни, рисуются жилище, обстановка, знаки отличия или уважения и т. п.-- "у всякого безумца своя фантазия"; к их числу принадлежит часто и образ любимой женщины. Вполне понятно, почему это так; все реально существующее, будучи непосредственно, действует прямее и сильнее на нашу волю, чем понятие, абстрактная мысль, дающая лишь нечто общее без частного: а только это последнее и может быть реально--потому-то чистые понятия и влияют косвенно на нашу волю. Зато только понятие исполняет то, что обещало; доверие к нему одному -- признак культуры. Правда, понятие иногда нуждается в пояснении, в иллюстрации какими-либо образами, однако cum grano salis. 19) Предыдущее правило следует подчинить более общему: надо всегда господствовать над впечатлениями настоящего и вообще всего реально существующего. Впечатления эти несоразмерно сильнее мыслей и знаний, и не в силу своего объекта и содержания, часто ничтожного, а благодаря форме, благодаря своей реальности и непосредственности, влияющей на наш дух, нарушающей его покой или колеблющей его принципы. Нетрудно заметить, что все реально существующее действует на нас сразу со всей своей силой, мысли же и доводы, напротив, обдумываются по частям и для этого требуют времени и покоя, а потому мы не во всякую минуту способны справиться с ними. Вследствие этого, удовольствия, от которых мы по размышлении отказались, продолжают дразнить нас, пока мы их видим; точно так же суждение, в состоятельности коего мы убеждены, оскорбляет нас, обида, заслуживающая на наш же взгляд только презрения, сердит; точно так же десять доводов против существования опасности перевешиваются кажущеюся ее наличностью. Здесь сказывается врожденная неразумность нашего существования. Женщины особенно часто подпадают влиянию впечатлений, да и у немногих мужчин окажется такой перевес разума, который охранял бы их от этого влияния. Если мы не можем вытравить впечатление путем размышления, то самое лучшее нейтрализовать одно впечатление другим--противоположным, напр., впечатлению обиды противопоставить посещение лиц, уважающих нас, впечатлению грозящей опасности -- исследование средств к ее предотвращению. Лейбниц (nouveaux essais, L. I, с.2, 11) рассказывает, что одному итальянцу удалось вынести пытку благодаря тому, что он, как решил заранее, ни на минуту, пока его пытали, не выпускал из воображения вид виселицы, к которой привело бы его признание; время от времени он восклицал "я вижу тебя"; впоследствии он объяснил, что это относилось к виселице. По той же причине очень трудно остаться непоколебимым в своем мнении, когда все окружающие держатся противоположного мнения, и действует сообразно этому--даже, если мы твердо убеждены в своей правоте. Для бежавшего от преследователей и серьезно хранящего incognito короля церемонные поклоны его верного спутника -- хотя бы и с глазу на глаз -- составляют почти необходимое утешение, без которого он мог бы усомниться в самом себе. 20) Указав еще во II-ой главе на высокую ценность здоровья, первого и важнейшего условия нашего счастья, я приведу теперь несколько общих правил его сохранения и укрепления. Чтобы закалить себя, человеку необходимо, пока он здоров, подвергать как все свое тело, так и отдельные его части сильным напряжениям, утомлять его и приучать себя противостоять всяким вредным влияниям. Но как только наступает болезненное состояние всего тела или одного органа, следует немедленно перейти на противоположный режим и всячески беречь и щадить свое больное тело или орган; болящее, ослабленное тело непригодно для закаливания. Мускулы крепнут от усиленных упражнений, нервы, наоборот, слабеют от этого. Следовательно, упражняя мускулы, отнюдь нельзя делать того же с нервами. Точно так же глаза следует оберегать от слишком сильного, особенно отраженного света, от напряжения в потемках, и от продолжительного рассматривания мелких предметов; уши -- от слишком громкого шума, особенно же, мозг -- от вынужденного, слишком длительного или несвоевременного напряжения; во время пищеварения он должен отдыхать, так как тогда та самая жизненная сила, которая созидает мысли в мозгу, напряженно перерабатывает пищу и вырабатывает желудочные соки; точно так же мозгу необходимо отдыхать при или после тяжелой мускульной работы. Двигательные и воспринимающие нервы подчинены одним и тем же законам и, как боль, ощущаемая в пораженном месте, гнездится, в сущности, в мозгу, так и ходьба, и работа совершаются не ногами и руками, а опять-таки мозгом, той его частью, которая через мозжечок и спинной мозг возбуждает нервы этих органов и приводит их в движение. Утомление, ощущаемое в ногах или в руках, так же коренится, в сущности, в мозгу, почему и устают лишь те мускулы, движение коих произвольное, т. е. исходит от мозга, и не устают те, которые, как сердце, сокращаются непроизвольно. Очевидно, что мозг должен страдать, если требовать от него одновременно -- или со слишком малым промежутком времени -- и мускульной деятельности, и умственного напряжения. Этому не противоречит то, что в начале прогулки, или вообще при недолгой ходьбе, умственная деятельность обычно повышается; дело в том, что здесь еще не наступило утомление упомянутых частей мозга, а с другой стороны легкая мускульная работа и ускоренное благодаря ей дыхание, способствуют приливу к мозгу артериальной, к тому же лучше окисленной крови. -- Особенно же следует уделять должное время сну, необходимому для освежения мозга; для человека сон -- то же самое, что для часов -- завод (см. Мир как воля и представление, II). Это необходимое количество сна тем больше, чем более развит и деятелен мозг; но превышать эту норму -- значит даром терять время, так как сон потеряет в интенсивности то, что он выигрывает в продолжительности (см. Мир как воля и представление, II26). Вообще надо хорошенько усвоить, что мышление есть органическая функция мозга и потому, в отношении работы и покоя, аналогично всякой другой деятельности. Как глаза, так и мозг портятся от чрезмерного напряжения. Правильно замечено: мозг мыслит так же, как желудок варит. Ошибочное представление о нематериальном, обособленном и постоянно, в силу своего существа мыслящем, а потому никогда не устающем духе, помещающемся в мозгу и ни в чем решительно не нуждающемся -- вовлекло многих в неразумную жизнь, притупившую их душевные силы; Фридрих Великий пробовал, напр., вовсе отвыкнуть от сна. Профессора философии отлично сделали бы, если бы перестали поощрять это практически пагубное безумие своей философией, притязающей на абсолютную непогрешимость. Надо отвыкнуть видеть в душевных актах одни лишь физиологические функции и сообразно с этим и обращаться с психическими силами -- щадить или напрягать их; надо помнить, что всякое телесное страдание, недомогание, расстройство, где бы оно ни случилось, отражается на психике. Особенно убеждает в этом труд Кабаниса: "Des rapports du physique et du inoral de l'homme". Невыполнение этого совета -- это и есть та причина, по которой многие выдающиеся умы и ученые впадали к старости в слабоумие, в детство, а то и сходили с ума. То, напр., что знаменитые английские писатели XIX века как Вальтер Скотт, Водсворт, Southy и др. к старости, уже к шестому десятку тупели, теряли умственные способности, впадали в слабоумие, -- это, без сомнения обусловлено тем, что все они, соблазненные высоким гонораром, стали смотреть на свое творчество, как на ремесло, т. е. писать ради денег, а это влекло за собой чрезмерное напряжение; тот, кто запрягает своего Пегаса в ярмо или подгоняет свою музу кнутом, тот столь же дорого заплатит за это, как тот, что чрез силу будет поклоняться Венере. По-моему, и Кант в преклонном возрасте, уже после того, как он стал знаменитым, переутомил себя и благодаря этому за 4 года до смерти впал во второе детство. Каждый месяц в году оказывает особенное и непосредственное. т. е. независящее от погоды влияние на наше здоровье и вообще на все самочувствие, как физическое, так и духовное. В. О нашем поведении по отношению к другим 21) Чтобы хорошо прожить свой век, полезно запастись изрядной мерой осторожности и снисходительности; первая охраняет от вреда и потерь, вторая--от споров и ссор. Кому приходится жить с людьми, тот не имеет права отворачиваться от той или иной индивидуальности, раз она определена и дана природой, какой бы жалкой, дурной или смешной она ни была. Надо признать ее за нечто непреложное, нечто такое, что в силу вечных, метафизических законов должно быть таким, каким оно есть; в худшем случае надо сказать себе: "и такие чудаки необходимы". Действуя иначе, человек поступает несправедливо и вызывает противную сторону на смертный бой. Ибо никто не может изменить своей индивидуальности -- своего нравственного характера, умственных сил, темперамента, физиономии и т. д. Если мы осудим решительно все существо данного человека, то понятно, ему придется начать с нами безжалостную борьбу; ведь мы готовы признать за ним право на существование лишь под тем условием, чтобы он стал другим,--а измениться он не может. Поэтому, живя с людьми, мы должны признавать каждого, считаться с его индивидуальностью, какова бы она ни была, и думать лишь о том, как использовать ее, сообразуясь с ее свойствами и характером,--отнюдь не надеясь на ее изменение и не осуждая ее за то, что она такова27. Именно таков смысл слов: "leben und leben lassen" (жить и давать жить другим). Однако, это не так легко, как правильно, и счастлив тот, кому совсем не приходится сталкиваться с иными личностями. Чтобы научиться выносить людей, надо упражнять свое терпение на неодушевленных предметах, которые в силу механической, вообще физической необходимости, являются препятствием нашим намерениям,-- а это встречается на каждом шагу. Выработанное таким путем терпение нетрудно перенести на людей, если освоиться с мыслью, что и они, служа помехой в наших действиях, вынуждены к этой роли в силу столь же строгой, вложенной в их существо необходимости, как та, которой подчинены неодушевленные предметы, и что поэтому так же неразумно сердиться на их поступки, как на камень, лежащий на нашем пути. 22) Удивительно, как легко и скоро сказывается в разговоре людей однородность (Homogenitat) или разнородность (Heterogenitдt), их духа и характера; это сказывается во всякой мелочи. Разговор может вестись на самую безразличную неинтересную тему, но если собеседники существенно разнородны, то почти каждая фраза одного произведет на другого более или менее неприятное впечатление, а то и рассердит его. Люди же однородные тотчас и во всем почувствуют известную общность, переходящую при совершенной однородности в полную гармонию, а то и в унисон. Этим объясняется, во-первых, почему заурядные люди так общительны и так легко находят повсюду подходящее общество--"славных, добрых". С людьми незаурядными,--наоборот: чем более они выдаются, тем они необщительнее; иногда они столь одиноки, что испытывают большую радость, найдя в другом хоть одну, хотя бы ничтожную, но однородную с их характером черточку. Один человек может значить для другого не больше, чем тот для него. Действительно великий дух парит одиноко, как орел в вышине.-- Во-вторых, это объясняет еще, почему люди одних воззрений так скоро находят друг друга, словно они взаимно притягиваются какой-то силой -- "рыбак рыбака видит издалека". Правда, чаще всего это можно наблюдать на людях с низкими помыслами или убогими по уму: нo это только потому, что их --легионы, тогда как натуры высшие, выдающиеся не только называются редкими, но редки на самом деле. Поэтому, напр., в каком-нибудь большом, преследующем практические цели собрании, два отъявленных мошенника с такой легкостью распознают друг друга, словно они носят особые значки, и затем вступают в союз, чтобы учинить какое-либо мошенничество или предательство. Предположим нечто немыслимое -- большое общество, сплошь состоящее из умных, богато одаренных людей, среди коих затесались два дурака; эти двое непременно почувствуют друг к другу сердечное влечение и каждый из них в душе будет рад, что ему удалось встретить хоть одного рассудительного человека. Весьма любопытно присутствовать при том, как двое, преимущественно из нравственно и умственно неразвитых люден, стараются сойтись поближе, спешат навстречу один другому с приятельскими, радостными приветствиями, словно они давно знакомы; это настолько поразительно, что хочется поверить -- по буддийскому учению о переселении душ, что они были уже когда-то, в прежней жизни, друзьями. Однако есть нечто, что даже при единомыслии людей способно отдалить их друг от друга и породить некоторую дисгармонию; это -- несходность в данную минуту их настроения, почти всегда различного у разных людей, в зависимости от их настоящего положения, занятия, обстановки, состояния здоровья, от хода мысли в данный момент и т. д. Все это создает диссонанс между гармонирующими в общем личностями. Уметь создавать потребный для устранения этой помехи корректив, так сказать, поддерживать в себе равномерную температуру -- это под силу лишь для личности высокой культуры. Как много значит сходность настроений для единения общества, можно судить по тому, что даже многолюдное собрание оживляется горячими беседами и искренним интересом, как только что-нибудь объективное,-- будь то опасность, надежда, известие, редкое зрелище, спектакль, музыка или еще что-нибудь -- произведет на всех одно и то же впечатление. Такое впечатление, пересиливая все частные интересы, создает единство настроения. За отсутствием такого объективного возбудителя прибегают обычно к субъективному; нормальным средством создать во всех членах общества одинаковое настроение -- служит бутылка; кофе и чай тоже пригодны для этого. Именно эта дисгармония в обществе, столь легко создающаяся при различии в настроениях данной минуты, объясняет отчасти то, что в воспоминаниях, очищенных от этих и им подобных, мешающих, хотя и мимолетных, влияний, каждый идеализирует, а то и возводит себя чуть ли не в святые. Воспоминание действует, как объектив в камере-обскуре: уменьшая все размеры, он дает нам образ гораздо более красивый, чем сам оригинал. Каждая наша отлучка дает нам в известной мере то преимущество, что приукрашивает нас. Хотя идеализирующее воспоминание и требует долгого времени для того, чтобы закончить создаваемый образ, но во всяком случае работа эта начинается тотчас же. Вследствие этого разумно показываться своим знакомым и добрым друзьям не иначе, как через значительный промежуток времени; тогда при встречах можно будет заметить, что память уже начала свою работу. Никто не может видеть выше себя. Этим я хочу сказать, что человек может видеть в другом лишь столько, скольким он сам обладает, и понять другого он может лишь соразмерно с собственным умом. Если последний у него очень невелик, то даже величайшие духовные дары не окажут на него никакого действия, и в носителе их он подметит лишь одни низкие свойства, т. е. слабости и недостатки характера и темперамента. Для него этот человек только и будет состоять, что из недостатков; все его высшие духовные способности, так же не существуют для него как цвета для слепых. Любой ум останется незамеченным тем, кто сам его не имеет; всякое уважение к чему-нибудь есть произведение достоинств ценимого, умноженных на сферу понимания ценителя. Так что, говоря с кем-нибудь, всегда уравниваешь себя с ним, ибо те преимущества, какие мы имеем над ним -- исчезают, и даже самое необходимое для такой беседы самоотречение остается совершенно непонятным. Если учесть как низки помыслы и умственные способности людей, насколько вообще большинство людей пошлы (gemein), то станет понятным, что немыслимо говорить с ними без того, чтобы на время беседы -- по аналогии с распределением электричества -- самому стать пошлым; лишь тогда мы уясним себе вполне истинный смысл и правдивость выражения sich gemein machen -- становиться пошлым, но тогда будем уже избегать всякого общества, с которым приходится соприкасаться лишь на почве самых низких свойств нашей натуры. Нетрудно убедиться, что существует лишь один способ показать дураками и болванами свой ум: -- не разговаривать с ними. Правда, что тогда многие окажутся в обществе в положении танцора, явившегося на бал, и нашедшего там лишь хромых -- с кем тут танцевать? 24) Я дарю свое уважение тому человеку, готов назвать избранным того, кто, будучи незанят, ожидая чего-либо, не примется барабанить и постукивать всем, что только попадется ему в руки -- палкой, ножиком, вилкой, еще чем-нибудь; это покажет мне, что он размышляет. Но, по-видимому, у многих людей зрение всецело заменило собою мышление: они стараются познать свою жизнь посредством постукивания, -- если в данный момент нет сигары, отвечающей этой же цели. По той же причине они постоянно вслушиваются и вглядываются во все, что происходит вокруг. 25) Ларошфуко очень метко заметил, что трудно глубоко уважать и вместе с тем сильно любить кого-нибудь. Следовательно, остается выбирать, домогаться ли нам любви или уважения людей. Любовь их всегда корыстна, хотя и на разные лады. К тому же, способы ее приобретения не всегда таковы, чтобы ими можно было гордиться. Человека обычно любят тем больше, чем более низкие требования он предъявляет к уму и к душе других, притом серьезно, а не из лицемерия, и не силу той снисходительности, какая вытекает из презрения. Если вспомнить правильное изречение Гельвеция: "количество ума, необходимое для того, чтобы нам понравиться -- точный показатель той степени ума, какой обладаем мы сами" -- тогда из этой посылки вывод станет ясным сам собою. -- Не так обстоит дело с людским уважением; его приходится завоевывать против их воли потому-то его так часто скрывают. Оно дает нам гораздо большее внутреннее удовлетворение, ибо связано с ценностью нашей личности, чего нельзя сказать про людскую любовь: любовь субъективна, уважение же -- объективно. Правда, что зато любовь людей приносит нам больше пользы. 26) Большинство людей настолько субъективны, что в сущности, их не интересует никто, кроме самих себя. Из этого получается, что о чем бы ни зашла речь, они начинают думать о себе; любая тема, если она имеет хотя бы случайное, весьма отдаленное отношение к их личности, до такой степени овладевает их вниманием, что они не в силах понять и судить об объективной стороне дела; точно так же они вовсе не слушают никаких доводов, раз эти последние противоречат их интересам или тщеславию. Потому-то они так часто рассеянны, так легко обижаются и оскорбляются, что беседуя с ними объективно о чем бы то ни было, невозможно предусмотреть всего, что может иметь какое-либо отношение, -- притом, пожалуй, невыгодное -- к тому драгоценному и нежному "я", с которым имеешь дело; кроме своего "я" все остальное их вовсе не касается; не понимая правдивости, меткости, красоты, тонкости или остроумия чужой речи, они высказывают утонченнейшую чувствительность ко всему, что хотя бы самым отдаленным, косвенным путем может задеть их мелочное тщеславие, вообще выставить в невыгодном свете их драгоценное "я". С этой обидчивостью они походят на маленьких собачек, которым так легко нечаянно наступить на лапу, отчего те поднимают отчаянный визг, -- или же на больного, покрытого ранами и опухолями, к которому совершенно нельзя прикоснуться. У иных дело доходит до того, что высказать, а то даже просто не суметь скрыть в беседе с ними свои достоинства и свой ум -- значит нанести им оскорбление; правда, сначала они скрывают свою обиду, и только позже неопытный собеседник их тщетно будет ломать себе голову, стараясь понять, чем он мог навлечь на себя их гнев и обидеть их. -- Зато так же легко расположить к себе путем лести. Поэтому их суждения -- нередко следствие подкупа -- всегда в пользу их партии или класса и никогда не бывают объективными и справедливыми. Все это обусловливается тем, что в них воля значительно преобладает над сознанием, и их убогий ум совершенно подчинен ей и не может ни на минуту освободиться от этой подчиненности. Жалкая субъективность людей, вследствие которой они все сводят на себя и из любой идеи прямым путем возвращаются опять-таки к себе, -- великолепно подтверждается астрологией, приурочивающей движение огромных космических тел к жалкому человеческому "я", и ставящей появление комет в связь с зелеными раздорами и гнусностями. А это практиковалось всегда, даже в древнейшие времена (см. Stob. Ecclog., L. I, с. 22, 9). 27) Не следует приходить в отчаяние при каждой бессмыслице, сказанной в обществе и среди публики, или напечатанной и хорошо принятой, или хотя бы только неопровергнутой: не следует думать, что это навсегда так и останется; утешимся уверенностью, что впоследствии, со временем, данный вопрос будет освещен, обдуман, взвешен, обсужден и правильно решен в конце концов: -- что после известного срока, более или менее продолжительного, смотря по трудности вопроса, почти все усвоят то, что высокому уму было ясно сразу же. Тем временем приходится, однако, ждать; ясный ум среди глупцов подобен человеку, у которого часы идут правильно, тогда как все городские часы поставлены неверно. Он один знает настоящее время, но что ему от этого? -- весь город живет по неверно поставленным часам, в том числе даже тот, кто знает, что только его часы показывают верное время. 28) Люди тем похожи на детей, что становятся непослушными, если их балуют: поэтому ни с кем не следует быть слишком уступчивым, слишком добрым. Точно так же как мы едва ли потеряем друга, если откажемся дать ему в долг, и весьма вероятно лишимся его, если снизойдем к этой его просьбе, -- так мы не потеряем его, если отнесемся к нему свысока и несколько пренебрежительно, тогда как слишком большая дружба и предупредительность легко могут сделать его крайне дерзким и вызвать разрыв. Особенно людям трудно переваривать сознание того, что в них нуждаются: неизменным следствием этого сознания являются высокомерие и требовательность. У иных эта мысль зарождается на основании того только, что вы с ним водитесь и ведете частые откровенные беседы, они начинают думать, что у них есть какие-то права на вас и пробуют расширить рамки вежливости. Потому-то очень немногие пригодны к более близкому общению с ними; особенно следует остерегаться фамильярности с низкими личностями. Если же человек вообразит, что он мне гораздо нужнее, чем я ему, то он испытывает такое чувство, словно я у него что-то украл; он будет стараться отомстить мне и вернуть украденное. -- В жизни превосходство может быть приобретено лишь тем, что человек ни в каком отношении не будет нуждаться в других и открыто станет показывать это. С этой целью следовало бы время от времени давать понять каждому, -- будь то мужчина или женщина, -- что мы можем прекрасно обойтись без них; это укрепляет дружбу; в большинстве случаев не помешает, если примешивать изредка в отношения к людям маленькую долю презрения: -- тем дороже станет для них наша дружба; "чем меньше уважаешь других, тем больше они будут уважать тебя" -- говорит остроумная итальянская пословица. Если же среди нас есть человек действительно выдающихся достоинств, то почему-то не полагается говорить ему этого, словно это какое-то преступление. В этом мало утешительного, но это так. Даже на собаках плохо отзывается большая дружба, -- о людях и говорить нечего. 29) Что благородные, высоко одаренные натуры высказывают, особенно, в юности, поразительное отсутствие знания людей и житейского разума, и вследствие этого так легко вдаются в обман и ошибаются, тогда как низшие натуры гораздо скорее и лучше изворачиваются в жизни, -- это обусловлено тем, что при недостатке опытности приходится судить a priori, а этот метод, конечно, не может идти в сравнение с опытным путем. Основной, исходной точкой для априорных суждений является у заурядных людей их собственное "я"; натуры же возвышенные и выдающиеся не могут отправляться от своего "я", ибо оно-то именно и отличает их так резко от других людей. Руководствуясь в суждениях о чужих мыслях и поступках собственными мыслями и поступками, они, понятно, приходят к неверным выводам. Даже если такой человек a posteriori, т. е. наученный собственным опытом и другими, узнает, наконец, чего можно ждать от людей вообще, поймет, что приблизительно 5/6 из них в моральном и интеллектуальном отношении таковы, что если внешние обстоятельства не принуждают поддерживать с ними сношения, то лучше всего избегать их, никоим образом не соприкасаться с ними, -- то все же едва ли он составит исчерпывающе полное представление об их мелочности и ничтожестве; ему придется в течение всей дальнейшей жизни постоянно пополнять свои знания в этом отношении, нередко ошибаясь в расчетах в ущерб себе. Даже когда он проникнется усвоенными знаниями, все же иногда, попадая в общество незнакомых людей, он будет удивлен тем, что судя по их манерам и речам все они кажутся весьма рассудительными, честными, откровенными, добродетельными, а то и разумными и интеллигентными. Но это не должно вводить его в заблуждение: причина этому та, что природа действует иначе, нежели плохие писатели, которые, желая изобразить мошенника или дурака, рисуют его так преднамеренно, такими грубым штрихами, что за каждым таким типом сразу же видна личность самого автора, постоянно разоблачающего его помыслы и речи, и громко предостерегающего: "это мошенник, дурак; не верьте его словам". Природа поступает иначе -- как Гете и Шекспир, у которых каждое действующее лицо, будь это хоть сам дьявол, является вполне правым в том, что говорит; эти лица схвачены столь объективно, что мы поневоле вовлекаемся в их интересы и принимаем участие в них; каждая такая личность развивалась, как всякое творение природы, по внутреннему закону, в силу которого все ее речи и поступки являются естественными и необходимыми. -- Тот, кто будет полагать, что черти гуляют по свету с рогами, а дураки -- с бубенчиками, -- непременно станет их добычей или игрушкой. Надо прибавить, что люди в общежитии подражают луне и горбатым, которые поворачиваются всегда одной стороной, у каждого человека есть прирожденный талант путем мимики превращать свое лицо в маску, весьма точно изображающую то, чем он должен был быть на самом деле; маска эта, выкроенная исключительно по его индивидуальности, так точно прилажена, так подходит к нему, что получается полная иллюзия. Ее надевают тогда, когда надо к кому-нибудь подольститься. Но доверять ей следует не больше, чем обыкновенной полотняной маске, памятуя великолепную итальянскую пословицу: "как бы зла ни была собака, она всегда виляет хвостом". Во всяком случае надо остерегаться оставлять очень хорошее мнение о человеке, с которым мы только что познакомились; в противном случае мы, по всем вероятиям, разочаруемся к собственному стыду, а то и ущербу. При этом надо учесть следующее: истинный характер человека сказывается именно в мелочах, когда он перестает следить за собою: вот тут-то в разных маленьких делах, можно удобно наблюдать хотя бы по одним манерам, тот безграничный, ни с чем не считающийся эгоизм, который, если и не отсутствует, но зато бывает скрыт в крупных и важных делах. Не следует упускать таких случаев для наблюдения. Если человек не считается ни с чем, кроме себя, в мелких, обыденных делах и житейских отношениях, вообще в вопросах, к которым применима норма: "de mini mis Lex non curвt" ("закон не заботится о мелочах"), если он ищет только своей выгоды, своего удобства, хотя бы в ущерб другим, если он присваивает то, что предназначено для всех, н т. д. -- то можно быть уверенным, что ему чужда всякая справедливость, что он и в крупных делах будет мошенничать, если его руки не будут связаны законом или силою; в дом к себе его нельзя пускать. Тот кто спокойно нарушает законы своего клуба, тот может нарушать и государственные законы, раз только это не будет опасно (28). Если человек более или менее нам близкий сделает нам что-либо неприятное или досадное, то следует спросить себя, настолько ли он нам дорог, чтобы мы могли и хотели перенести с его стороны то же самое, даже нечто большее, притом не раз и не два, а много чаще, -- или нет? (Простить, забыть что-либо -- значит, выбросить за окно весь приобретенный драгоценный опыт). В случае утвердительного ответа много говорить не приходится, так как словами тут ничего не поделаешь; но если мы решимся забыть этот поступок, разве что обсудив его, -- а то и не обсуждая, -- то должны понимать, что этим мы добровольно подвергаем себя повторению того же самого. В случае отрицательного ответа нам следует тотчас же и навсегда порвать с дорогим, может быть, другом, если же то слуга -- удалить его. Ибо, если встретится случай, он непременно повторит то же самое или что-нибудь подобное, даже если теперь он стал бы горячо и искренне уверять нас в обратном. Решительно все может забыть человек, но только не самого себя, не свое существо. Характер человека абсолютно неисправим, ибо все его действия вытекают из некоего внутреннего начала, в силу которого он при одинаковых условиях всегда должен будет поступить так же и иначе не может. Прочтите мое премированное исследование о свободе воли, и отбросьте эту иллюзию. Потому-то примирение с другом, с которым все было порвано -- это слабость, которая искупится тогда, когда он при первом же случае учинит с нами точь-в-точь то же самое, что привело к разрыву, да еще, пожалуй, с большей наглостью в виду сознания, что без него нам не обойтись. То же применимо к слугам, которых мы удалили и потом снова берем к себе. По той же причине нельзя ожидать, чтобы человек при изменившихся обстоятельствах поступал бы так же, как и раньше. Образ мыслей и поведение людей меняются так же часто, как их интересы; намерения людей гарантированы на столь краткие сроки, что надо быть крайне близоруким, чтобы полагаться на них. Предположим, что нам желательно узнать, как поступит человек в известном положении, в какое мы намерены его поставить; при этом ни в коем случае нельзя основываться на его уверениях и клятвах. Предположим даже, что он говорит искренно, но ведь говорит-то он о том, чего не знает сам. Поэтому приходится выводить его действия лишь из совокупности условий, в какие он попадет, и из конфликта их с его характером. Чтобы приобрести столь необходимое, ясное и глубокое понятие об истинных, весьма плачевных свойствах большинства людей, -- было бы весьма назидательно пользоваться их трудами и поведением в литературе в качестве комментария к их образу действий и поведению в практической жизни, -- и наоборот. Это много послужит к тому, чтобы не ошибаться ни в самом себе, ни в других. Но при этом свойственная им феноменальная низость или глупость, проскользнувшая в их деятельности или в литературных трудах, должна не вызывать в нас досаду или злобу, а лишь служить материалом к познанию; в ней мы должны видеть лишь добавление к характеристике человеческого рода, добавление весьма ценного свойства. Тогда мы станем рассматривать эти свойства приблизительно так, как минералог рассматривает характерный образчик какого-либо минерала. Конечно, бывают исключения, иногда чрезвычайно резкие, и различие между личностями иногда весьма значительно; но, как уже давно замечено, мир, взятый в общем, -- крайне плох: дикари друг друга едят, культурные люди -- обманывают, -- и это называется течением жизни. Что такое государство с его искусственными, направленными наружу и внутрь аппаратами и репрессивными средствами, -- как не мера к ограничению безграничной людской неправды? Из истории всех времен мы видим, что каждый король, если он держится прочно и страна более или менее благоденствует, пользуется этим для того, чтобы наброситься со своим войском, как с разбойничьей шайкой, на соседние земли -- ведь все почти войны в конце концов -- разбой. В глубокой древности и частью еще в Средние века побежденные делались рабами победителей, т. е. должны были работать на них; но ведь, в сущности, те, кто платит контрибуцию -- вынуждаются к тому же: они отдают плоды своих прежних работ. "Во всех войнах суть заключается в грабеже" -- сказал Вольтер, и немцам это следовало бы запомнить. 30) Нет такого характера, который можно было бы предоставить всецело самому себе, дав ему полную свободу; каждая личность нуждается в руководстве понятий и правил. Но если слишком далеко зайти по этому пути, вплоть до создания искусственного, всецело выработанного собственными силами характера, который, следовательно, будет вытекать не из врожденных свойств, а из обдуманного расчета, -- то мы вскоре убедимся в справедливости латинской пословицы: "прогоняйте природу -- она все равно вернется". Можно, напр., очень хорошо усвоить то или иное правило поведения по отношению к другим, можно даже самому открыть его и прекрасно формулировать, но в действительной жизни мы первые его нарушим. Однако не следует из-за этого падать духом и полагать, что раз нельзя вести свои сношения с людьми по абстрактным правилам и принципам, то поэтому лучше всего отдаться на волю судьбы. Здесь дело обстоит как со всеми теоретическим правилами: первое -- это понять правило, второе -- научиться его применять. Первое достигается разумом и сразу, второе -- опытом и постепенно. Ученику показывают клавиши инструмента, парады и выпады в фехтовании, -- и несмотря на все его старания ему сперва ничего не удается и даже кажется, что немыслимо соблюдать эти правила при быстрой игре или в пылу боя. Но понемногу он научается им путем упражнения, делая ошибки, падая, вновь вставая. Точно так же обстоит дело с правилами латинской грамматики; этим же путем неуклюжий превращается в придворного, сорвиголова -- в выдержанного светского человека, открытый характер становится замкнутым, а благородный -- ударяется в иронию. Однако такое самообразование, добытое путем долгого привыкания, всегда сохранит характер извне идущего принуждения, которому наша натура всегда, хотя и слабо, а будет сопротивляться, а иногда и преодолеет его. Всякое поведение, вытекшее из абстрактного правила, относится к поведению, вытекшему из первичных, врожденных склонностей так, как искусственное произведение, напр., часы, в коих материи навязаны несвойственные ей форма и движение, -- к живому организму, в котором и форма, и материя проникают одна в другую и составляют одно. Это отношение приобретенного характера к врожденному подтверждается изречением Наполеона: "все, что неестественно -- несовершенно". Вообще изречение это оправдывается всюду и всегда, и в физических и в моральных вопросах; единственное, приходящее мне на ум исключение -- это известный минералогам естественный авентурин, который хуже поддельного. Надо избегать какой бы то ни было аффектации. Она всегда вызывает презрение, во-первых, в качестве обмана, который сам по себе трусость, ибо обусловлен боязнью, и, во-вторых, в качестве самоосуждения: -- человек старается казаться не самим собою, а чем-то другим, а, следовательно, это другое он считает лучшим себя. Аффектирование какого-либо качества, хвастовство им -- это признание самому себе, что не обладаешь им. Хвастается ли человек храбростью, ученостью, умом, остроумием, успехом у женщин, богатством, знатностью рождения или еще чем-нибудь, -- все это свидетельствует, что именно этого-то ему и не хватает; кто действительно обладает каким-либо достоинством, тому и в голову не придет выказывать, аффектировать его -- он совершенно спокоен на этот счет. Именно таков смысл испанской пословицы: "раз подкова бренчит, значит в ней не хватает гвоздя". Правда, как сказано выше, никто не должен раскрываться и выказывать всего себя; многие дурные и животные свойства нашей натуры должны быть скрыты; однако, это узаконивает лишь отрицательную скрытность, а не положительную симуляцию. -- Надо помнить к тому же, что аффектация разоблачается раньше даже, чем выяснится, что именно аффектировал человек. Долго она все равно не продержится: маска когда-нибудь да спадет. "Никто не может долго притворяться; всякий притворяющийся скоро выкажет свою истинную натуру" (Sen. de clem., L. I, с. 1). 31) Так же, как тяжесть собственного тела мы носим, не чувствуя ее, и ощущаем вес постороннего невесомого тела, -- так мы не замечаем собственных ошибок и пороков, а видим чужие. Зато каждый имеет в лице другого зеркало, в котором ясно видны его собственные пороки, ошибки и недостатки разного рода. Но человек обычно поступает, как собака, лающая на зеркало, не зная, что в нем отражается она сама, и полагая, что там другая собака. Тот, кто критикует других, работает над собственным совершенствованием. Следовательно, те, кто склонен и подвергать мысленно, наедине с собою внимательной и строгой критике внешний образ действий и вообще все поведение других -- трудятся этим путем над собственным исправлением: в них найдется, наверное, достаточно справедливости или хоть гордости и тщеславия, чтобы самим избегать того, что они так строго порицали в других. Про снисходительных следует сказать обратное: "они поочередно то прощают, то просят прощения". В евангелии есть отличная притча о сучке в чужом глазу и о бревне в собственном; но ведь сама природа глаза такова, что он смотрит наружу, а не внутрь; во всяком случае замечать и порицать чужие ошибки -- это весьма действительное средство к тому, чтобы сознать свои собственные; чтобы исправиться, нам нужно зеркало. Это правило применимо к стилю и к манере письма; кто восхищается какой-либо новой глупостью, примененною в этой области, вместо того, чтобы осудить ее, тот, наверное, сам ее переймет. В Германии такие глупые приемы перенимаются очень быстро; немцы вообще терпимы, -- их девиз -- "поочередно то прощать, то просить прощения". 32) Благородный человек в юности верит, что важнейшие отношения и вытекающие из них сношения людей между собой -- идейны, т. е. основаны на единстве характера, образа мыслей, вкуса, духовных сил и т. д.; уже позже он узнает, что отношения эти реальны, т. е. опираются на те или иные материальные интересы, лежащие в основе почти всех сношений, большинство людей и представить себе иных отношений не может. Вследствие этого человека ценят по его должности, занятию, национальности, по его семье, т. е. по положению и роли, предоставленной ему житейской условностью; сообразно с этим его сортируют и оценивают "по-фабричному". Напротив, то, что он за человек сам по себе, по своим личным качествам -- на это смотрят лишь когда это нужно, т. е. крайне редко, ибо в большинстве случаев для людей выгоднее отстраняться от этого вопроса, игнорировать его. Но чем больше внутренняя ценность человека, тем меньше нравится ему такой порядок, и он постарается уйти из сферы его действия. Порядок этот обусловлен тем, что в этом свете средства избежать нужды и горя являются самым существенным, самым важным в жизни. 33) Как бумажные деньги обращаются вместо серебра, так в жизни вместо истинного уважения и истинной дружбы курсируют внешние их изъявления, по возможности ловкое подражание им посредством слов и мимики. Правда, еще вопрос, существуют ли люди, действительно их заслуживающие. Во всяком случае я предпочту виляние честной собаки хвостом целой сотне подобных изъявлений дружбы и уважения. Истинная, подлинная дружба предполагает горячее, чисто объективное, совершенно незаинтересованное участие в радостях и горе друга, а это участие -- полное отождествление себя с ним. Этому настолько противится эгоизм человеческой натуры, что истинная дружба принадлежит к числу вещей, о которых, как о морских змеях, мы не знаем, вымышлены ли они или существуют на самом деле. Однако, встречаются иногда отношения, которые, хотя и покоятся главным образом на различного рода скрытых эгоистических мотивах, но все-таки содержат в себе крупицу истинной, неподдельной дружбы, облагораживающей их настолько, что в этом мире несовершенств они могут с некоторым правом называться дружбой. Они резко выделяются над обыденными отношениями, которые обыкновенно таковы, что с большинством наших добрых знакомых мы перестали бы разговаривать, если бы услышали, как они отзываются о нас за глаза. Лучшее -- после случаев, когда требуются серьезная помощь и значительные жертвы, -- средство испытать верность друга представляется в тот момент, когда рассказываешь ему о несчастии, только что поразившем нас. Или на его лице отразится истинное, глубокое огорчение, или же невозмутимое спокойствие его лица, а то и мелькнувшее на нем постороннее выражение подтвердят известное изречение Ларошфуко: "в несчастьи наших лучших друзей мы всегда находим что-нибудь такое, что нам не неприятно". Обычные, "так называемые" друзья еле могут подавить в таких случаях легкую довольную улыбку. -- Очень немногое может столь безошибочно привести людей в хорошее настроение, как рассказ о значительном несчастии, недавно нас постигшем, или откровенное признание в какой-либо личной слабости. -- Характерно! Как ни трудно в этом признаться, но разлука, долгое отсутствие наносят ущерб всякой дружбе. Люди, которых мы не видим, будь это хоть ближайшие друзья, "высыхают" с течением лет в нашей памяти в абстрактные понятия, в силу чего наше участие к ним все более и более становится только рассудочным, длящимся лишь в силу привычки; участие живое и глубокое остается на долю тех, кто у нас перед глазами, хотя бы то были любимые животные. Настолько подчинен человек внешним чувствам! Здесь оправдываются слова Гете (Tasso 4, с.4): "Настоящее -- могущественное божество". Друзья дома большею частью вполне заслуживают свое название, так как они действительно больше привязаны к дому, нежели к хозяину, в этом отношении они больше похожи на кошек, чем на собак. Искренно друзья только называют себя друзьями; враги же искренни и на деле; поэтому их хулу следует использовать в целях самопознания, так как мы принимаем горькое лекарство. Будто так трудно найти друга в нужде? Наоборот: едва мы успели подружиться с кем-нибудь, он тотчас же оказывается в нужде и уже целится перезанять у нас. 34) Как наивен тот, кто мнит, будто выказать ум и предрассудок -- это хорошее средство к тому, чтобы нравиться в обществе. Напротив, в подавляющем большинстве людей эти свойства возбуждают только ненависть и злобу, тем более горькую, что они не дерзают открыто указать на ее причину, которую они стараются скрыть даже от самих себя. Происходит это следующим образом. Если кто-либо замечает и чувствует значительное духовное превосходство в том, с кем он разговаривает, то он делает про себя и не вполне сознательно вывод, что его собеседник в такой же мере заметил и ощутил ограниченность его ума. Это предположение вызывает в нем горькую злобу и ненависть (см. Мир как воля и представление, т. II, цитированные слова д-ра Джонсона и Мерка -- друг юности Гете). Грациан справедливо заметил (oraculo manual у arte prudencia 240): "единственное средство достичь полного спокойствия