казывающийся возводить их во вселенский идеал, устраивать из национальной истории и народного быта идиллию и утопию. Но именно это было весьма свойственно Хлебникову. Заветный мир его мысли - социально-мистическая утопия в духе Николая Федорова, в которой идеи братства и труда возведены в степень мистических основ бытия. Это - ретроутопия, ориентированная к древности, к национальным и патриархальным корням: важнейшую роль в ней играют славянская архаика, мифология и фольклор - не городской, как у Джойса, а сельский и древний, воспринятый как хранилище и зеркало идеализированной соборной стихии народного бытия. Укорененность в этой стихии для него conditio sine qua поп, он человек соборного сознания, порицающий "уход от народа в гордое Я" и для своего творчества видящий опору в том, что "в деревне, около рек и лесов до сих пор язык творится". Но Джойс нимало не ощущал нужды в соборной санкции на свое художество и нисколько не думал, что оно ценно лишь как часть некоего общенародного дела. Вновь скажем то же: Россия и Запад... Создавая "интеллектуальный" кинематограф, Эйзенштейн шел путем, параллельным исканиям Джойса. Он ставил перед собой почти те же задачи: передачу содержания сознания, монтажные построения, продиктованные логикой внутреннего образно-мыслительного процесса, "монтажные тропы", игра-оппозиция внутреннего и внешнего планов, снижение героя, данное через его подъем (параллель Керенского в Октябре и Брайдена в "Эоле"), претворение идей в образы. Эйзенштейн не скрывал заимствований и параллелей: обдумывая проект экранизации марксова Капитала, хотел обосновать форму и язык приемами Джойса. Передавая впечатления от знакомства с новой Одиссеей, писал: "Улисс" пленителен... В языковой кухне литературы Джойс занимается тем же, чем я брежу в отношении лабораторных изысканий в области киноязыка. После Джойса следующий скачок - кино. 300 Эйзенштейн считал художественную технику Джойса образцом для киноискусства и прием потока сознания главным методом кино. Он сравнивал "Пенелопу" с драмой Николая Евреинова "Представление любви" как образцы воспроизведения непрерывного течения мысли. Вполне в духе Джойса Эйзенштейн видел в сознании наслоение дискурса, рационализации в древнем пласте нерасчленен-ной, текучей, иррациональной речи. В свою очередь, Джойс интересовался техникой монтажа в фильмах Эйзенштейна, внутренне чувствуя родство художественных средств. Близости двух художников не препятствовал разный менталитет, склад характера, даже отрицание русским камерного, индивидуалистического искусства и ратование за "искусство масс". Родственные эстетики исповедовали люди, взаимоисключительным образом подходящие к истории, революции, насилию, борьбе классов. Джойс - отрицание революции как мнимого обновления и реального кровопролития; Эйзенштейн - художник революции. Джойс - приватизация человека, Эйзенштейн - коллективизация человека, если требуется, насильственная. Насилие - это следующая резкая грань между ними. Мы уже говорили о тяге Эйзенштейна к жестокости. Он и сам об этом писал, однажды даже перечислив, с вызовом и со вкусом, длиннейший список кровавых сцен в своих фильмах. Противоположность Джойсу, рисующему насилие лишь в пародиях, питающему отвращение к любой жестокости, - диаметральна. Но нить отсюда ведет и к более крупным характеристикам личности. Критики до сих пор спорят, является ли любовь главной идеей "Улисса". Возможны разные мнения, однако бесспорно, что идея любви тут, по меньшей мере, одна из главных. У Эйзенштейна - снова обратное. Во всех вещах до единой, это - художник ненависти: классовой, национальной, кровной, примитивно-атавистической... - всех видов и вариаций. Мир Эйзенштейна поистине движим ненавистью - в прямую противоположность миру Божьему, где, по свидетельству Данте, Любовь движет Солнце и все светила. Люциферические тенденции в этом мире несравненно сильней, активней, чем в мире Джойса, где, в основном, дело ограничивается "текстуальным сатанизмом" (эп. 15). Улисса высоко ценила Анна Ахматова, шесть раз перечитавшая модернистский роман и считавшая, что Хемингуэй и Дос Пассос питаются крохами со стола Джойса. С. Хоружий проследил параллели с Джойсом других русских художников: Мандельштама, Платонова, Хармса, Филонова, рано погибшего прозаика и поэта Владимира Диксона, Ремизова, из современных - Саши Соколова. 301 В эмигрантской русской прессе о Джойсе писали Д. С. Мирский, Б. Поплавский, С. Шаршун, В. Набоков, А. Ремизов. В. С. Франк перевел на русский Портрет художника, опубликованный в Италии в 1968 г. Интерес к Джойсу в советской России - заслуга Е. Замятина. Переводами Улисса у нас занимались В. Житомирский, группа И. А. Кашкина, И. К. Романович, В. Стенич (псевдоним В. О. Сметанича), В. Хинкис, но публикация романа - величайшая заслуга двух замечательных людей - Е. Гениевой и С. Хо-ружего. Первая осмелилась "противу всех" отдать должное величайшему писателю в годы идеологических порок *, второй взял на себя подвижнический труд лучшего перевода Улисса, составления комментариев к роману и написания книги "Улисс" в русском зеркале. Первая книга о великом ирландце в бывшем СССР издана автором этих строк в многотомнике Пророки и поэты (1992г.). * Диссертацию о Джойсе Е. Гениева защитила в 1972 г. то есть в период разгара его травли нашими. Дублинцы вышли на русском в переводе Е. Н. Федотова (1927г.), Портрет художника - М. Богословской-Бобровой (1976г. - публикация, 30-е годы - перевод), Джакомо Джойс - Нико Киасашвили. С историей издания Улисса в России можно познакомиться по книге Нила Корнуэлла Джойс и Россия. Большинство переводчиков и популяризаторов Джойса в СССР испытали на себе дробящую силу идеологической мясорубки. Достаточно упомянуть арест и гибель И. К. Романовича, расстрел В. О. Сметанича, травлю большинства других. НАШИ Почему, принимая некоторых его последователей, наши были столь нетерпимы к нему? Почему они терпели Фолкнера, Т. Манна, Маркеса с их лишенными героизма мифами, но не Джойса? Почему в нашей стране полная публикация Улисса задержалась на время, равное возрасту государства? А вот почему: последователи оставляли спасительные лазейки, Джойс - нет. В начале 20-х отрывочные сведения в несколько строк о существовании писателя Джеймса Джойса появились в советской печати. О появлении Улисса впервые проинформировал читающую публику Евгений Замятин, а отрывки в русских переводах из Улисса были опубликованы в Новинках Запада в 1925 году. В 1927 г. опубликованы Дублинцы. К этому же вре- 302 мени относится публикация нескольких переводных статей о великом модернисте. Я не буду разглагольствовать здесь об историческом оптимизме, тем более что в вечном мире века мало что меняют. Но даже если мы исповедуем идею прогресса, трудно отрицать, что вся наша жизнь - чего бы в ней не коснуться - непрерывное свидетельство нашей деградации... Томас Вулф считал, что суть всякой веры в том, что жизнь человека станет лучше, что страх, ненависть, рабство, жестокость, нищету можно победить. Можно. Но как? когда? с помощью чего? Чего только мы не вменяли ему в вину: отрицание искусства, формализм, порнография, разрушение структуры слова, внутренний распад, поверхностность, хаотичность, злоба, отвращение к людям, пренебрежение к читателям, герметичность, отрыв от времени и реальности, навязчивость идей, дегуманизация, темнота, мизантропия, душевный распад, капитуляция пред ликом враждебных сил, воинствующий антигуманизм (по-моему, антигуманизм - это, глядя правде в глаза, лгать, лгать, лгать...), загнивание, вырождение, озверение, опустошение, кризисность, нехватка жизненных сил, расщепление человеческой личности искусством, интеллектуальный анархизм, доктринерство, ненависть к разуму и даже... углубленность в человека. О, будь он наш, с каким бы удовлетворением наши расстреляли бы его в 1917-м, 1921-м, 1937-м, 1953-м, вчера, сегодня. Как они расстреливали всех гениев, перечеркивающих великолепие наших утопий и реалий. Они и не скрывали этого, один из наших так и говорил: я бы спрятал его книги. Такие обычно не прячут - жгут... Это уморительно, когда павленки и зелинские начинают поучать Дос Пассосов: "вы попали под влияние Улисса; это не наш, это буржуазный подход к вещам". С начала 30-х Джойс попадает в советскую мясорубку культуры и с этих пор цитирование его имени становится возможным лишь с набором ругательств, виртуозность которых определялась лишь степенью цинизма и служивости "литературоведов" по совместительству. Тон шельмования задал Карл Радек: "Куча навоза, в которой копошатся черви, заснятая кинематографическим аппаратом через микроскоп, - вот Джойс". 303 В выступлении Радека на съезде советских писателей в августе 1934 года Джойс становится чуть ли не врагом No1, подрывающим дело революции и социализма в целом. ...в интересе к Джойсу бессознательно выражается желание уйти от великих дел нашей страны, убежать от бурного моря революции к застойным водам маленького озера и болота, в которых живут лягушки. Партия прикажет - выполним! Дальше работала система: жантиевых, михальских, ивашевых, урновых, затонских, слава богу, хватало... С 1937-го публикации переводов Джойса прекратились, зато заработала идеологическая машина "критики", "Универсальная Соцреалистическая Мясорубка". В чем только его не обвиняли, днепровы даже его новаторство ставили под сомнение - как же, писатель второго ряда. Додумались до того, что "никто из его героев не показан в процессе созидательного труда". Можно бросить еще один камень: он проглядел самых больших тружеников, трезвенников и правдолюбцев на свете - нас... "Творчество Джеймса Джойса явилось наиболее сильным проявлением неизлечимой болезни буржуазного сознания". "Его творческая судьба - один из немногих примеров полного отрыва писателя от родины, явного безразличия к ее судьбам и прочной изоляции духовной жизни художника от событий эпохи", "...расплывчатость и неуловимость образов сочеталась с нарочитой усложненностью формы и претенциозной изысканностью". "Разрыв с традициями породил чудовищную фантасмагорию "Улисса" и завершился тупиком "Поминок по Финнегану". "...он полностью порывал с лучшими традициями большого искусства прошлого". "Эффект музыкальности" ради самого эффекта убивает зрительный образ". "Свидетельство кризиса творческого метода...", "...представитель паразитической буржуазии эпохи загнивания капитализма". Расист, ненавистник гуманизма, апологет "доисторического варварства", создатель "реакционной утопии, направленной на... мировое господство Ирландии...". "Запутавшись в формальных ухищрениях, он исчерпал себя как художник". "Декадентская имитация монументального искусства". "В героях "Улисса" столько же жизни, сколько в нарядно убран- 304 ном трупе". "Ущербные замыслы". "Мелкотравчатый Блум". "Джойс гипертрофировал отдельные приемы великих романистов". "Вместо движения мысли - ее блуждание" и т.д., и т.п. до бесконечности. Некто Богданов - вполне в духе времени - пристегнул Джойса к "архискверному" Достоевскому: Тленное дыхание Достоевского, даже тот же самый Джойс не трогают молодого человека нашего времени. Еще несколько "перлов", показательных тем, как уродовал "социалистический реализм" даже русских князей - в данном случае я имею в виду "красного князя", Д. П. Святополка-Мир-ского "перекрасившегося" в начале тридцатых: "Я начал эту статью сближением Джойса с Прустом, как двух наиболее ярких литературных представителей паразитической буржуазии эпохи загнивания капитализма"; "открытый" Джойсом Шмиц и "открывший" Джойса (для французов) Ларбо - два сверхутонченных миллионера-эстета стоят как поручители за него у входа в литературу международной буржуазии". "Волюнтаристический кубизм, стиль упадочной буржуазии, желающей уложить реальность в формы своего выбора"; "наследник романтического натурализма, ищущий мучительного наслаждения в уродстве, тошноте и страдании, как Флобер - в пошлости господина Омэ и в гибели Эммы Бовари, как Мопассан - в унижении Пышки, и влечение к непечатному, которое у Рабле есть только часть его жизнерадостности, у Джойса деталь того же наслаждения грязью и унижением"; "метод внутреннего монолога слишком тесно связан с ультрасубъективизмом паразитической рантьерской буржуазии и совершенно несоединим с искусством строящегося социализма"; точность Джойса "коренится, с одной стороны, в болезненном, пораженческом влечении к уродливому и отталкивающему, с другой - в эстетско-собственническом влечении к обладанию "вещами" и т.д., и т.п. Однажды даже сам Джойс, пристально следивший за критикой в свой адрес, не выдержал: "Не знаю, чего они нападают на меня. У меня ни в одной книге ни одного героя, у которого бы нашлось добра больше, чем на тысячу фунтов". Мы даже талантливы в поношении: "худосочная мысль", "искатели джемчуга джойса", "ныряки в подсознание". Правда, выясняется, что громили его, не читая. 305 А если бы спросить у Вишневского, - "А ты Джойса читал? - то он ответит: "Да нет, я не читал, а вот Левидов видал, как Таиров читал". Да, смесь злопыхательства, ограниченности, тупости, неграмотности, служивости, цинизма. Образец грязных чувств, воплощенных в гнусных словах. Плюс "чего изволите-с?". Характеризуя отношение к Джойсу наших в эпоху "хрущевской оттепели", С. Хоружий язвительно писал: Граждан уже не убивали. Лояльных слуг Истинного Учения даже не сажали в тюрьму. Жизнь просвещенного общества утратила характер коллективной истерии и обрела характер хитрожопой покорности. Определите понятие "хитрожопой покорности". Повадка дворни престарелого, тронутого, но еще грозного барина. Охотная готовность лгать ради своего спокойствия и выгоды. Трусливый эгоизм с циничной ухмылкой. Учитывая сказанное, каковы должны были быть плоды работы советских критиков и ученых над творчеством Джойса? Они должны были быть исключительно говенными. Скверно поношение безмозглое, поношение безграмотных тупиц или тюремщиков от литературы, но вот поношение знатоков, эрудитов, поношение добровольное, поношение не ради хлеба насущного... Даже наших правоверных попутчиков коробила и возмущала реакция на Улисса. Имея в виду поток сознания Мэрион, Брехт писал: Упреки в адрес автора были те же, что в свое время обрушились на Фрейда. Сыпалось: порнография, болезненное удовольствие от грязи, переоценка процессов, происходящих ниже пупка, аморальность и так далее. Как техническое средство был отвергнут и внутренний монолог, его назвали формалистическим. То, что Толстой сделал бы это по-другому (?), еще не причина для того, чтобы отвергать способ, каким это сделал Джойс. Поток сознания? - Да, отвечают мотылевы. - Но наш, идейный, "положительного героя", активиста. Короче, поток сознания - политическая программа партии, программа, вбитая до степени внутреннего монолога... 306 В психологии существует эффект вытеснения, но не в подсознание, а в другого, на которого мы переносим свои собственные пороки. Когда антисемиты призывают бить жидов, потому что они..., то надо искать это ... в антисемитах. Джойсу мы приписали собственный догматизм, свою приверженность к какой-либо форме, музыке Шенберга-Веберна - подчиненность схеме-прообразу, и не только приписали, но еще и солгали, что эти формы и схемы основаны на запрете... Уж если что-то и держится на запрете, то только мы сами - они же раздвинули рамки искусства, будь то роман или музыка, расширили настолько, что в них вошли все жизненные стихии, все высокое и низменное, чистое и подлое, трагическое и фарсовое - жизнь. "Космополит", не знающий покоя при мысли о своей родине, "антипатриот и клеветник", за всю свою жизнь не написавший ни одной строчки о другой стране или народе, "аморальный декадент", выражающий самосознание своего народа: Приветствую тебя, жизнь! Я ухожу, чтобы в миллионный раз познать неподдельность опыта и выковать в кузнице моей души несотворенное сознание моего народа. "Мизантроп, очернитель и оболгатель человека"... Проклятия, отрицания, которыми полон Улисс, вызывают в памяти громы, которые расточал с кафедры собора святого Патрика и с наполненных ненавистью и презрением страниц Гулливера его великий соотечественник... Ненависть и того и другого, их мизантропия - это трагическая форма любви. Так было всегда: ошеломленные безумием мира вопили о своей боли среди равнодушных или лживых, прячущих безразличие и лицемерие за ура-патриотизмом. Мы - эти ура-патриоты, оболгавшие и очернившие его гуманизм. Мы, продажные академики и профессора, обвинившие его в воспевании низменных сторон личности, сами и есть эти стороны. И сколько нашлось среди нас смельчаков, чтобы в худые годы бросить в лицо этим самым профессорам правду о них: Гнев Джойса - гнев благородный, гнев писателя-гуманиста. Его обида - обида не на человека, а за человека, за то, что он мог быть цельным и прекрасным, а вместо этого он так часто низок и подл. За что же мы не принимаем Джойса? - За правду! За правду. За то, что он подрывал наши догмы, основы нашей религии. За 307 то, что был ересиархом и исчадием ада нашей церкви. Еще - за то, что всегда и везде проповедовал идею абсолютного превосходства и важности единичного человека по сравнению с государством, обществом, нацией: "Человек - все, общество - пустой звук". А ведь принимали многих формалистов. Значит не формы боялись - только идей. Блум, презренный йеху, объявляется единственным хозяином жизни, подлинным обладателем мудрости эпохи, современным Улиссом, учителем поэта и философа Стивена Дедалуса. Непонимание? - Нет, клевета. Все его мысли, ассоциации, ощущения, рефлексы регистрируются, приводятся в систему, увеличиваются. Все мифологии, все предания служат ему, героизируют его ничтожную жизнь, выражают его мысли и чувства. Создается катехизис новой "религии блумизма". Этот ничтожный человек превращается в центр мироздания, вокруг которого вращаются отдаленнейшие звездные системы. Мир, ставший пустынным после низвержения всех религий, получил новое божество, у которого каждый обрезок ногтя и каждый волосок подмышек трижды священен. Конторка клерка стала новым алтарем, мир сузился, сжался, чтобы поместиться в ладони, привыкшей отсчитывать мелкую монету. Искреннее возмущение? - Нет, социальный заказ, или "высшее познание" с позиции йеху, или сознательное лицемерие, в любом случае - нелюбовь к человеку, принесение его в жертву "широкому миру" архипелага... Неправда? Вот вам примеры, сколько надо - десять, сто, миллион? Джойс ненавидит мир и презирает человека, прославляет подсознательное, сексуальное начало, извращенные инстинкты в противовес враждебному разуму. Джойс поражен роковой социальной слепотой, он не видит войн, революций, классовой борьбы, экономических и политических катастроф. Мы - орлы - видим, а что он? - слепец... Пессимистическое мировоззрение Джойса влечет за собой то, что можно назвать дегуманизацией его творчества... 308 В "Улиссе", где все выводится из концепции порочной природы людей, нет места ни состраданию, ни осуждению. В "Улиссе" над всем превалирует чувство отвращения автора к жизни. Именно этим в большой степени объясняется натурализм Джойса, его тяга к изображению всего, вызывающего отвращение. Подобно многим модернистам, он фиксирует внимание на смерти, разложении. И, наконец, самое сокровенное: Отсутствие живительной идеи в качестве главной движущей силы определяет композицию романа. Да, куда уж Джойсу, ведь все живительные идеи - наши, наше великое говенное достояние. Только вот незадача: идеи-то есть, Джойсов нет... Что там идеи, даже язык Джойса не ндравился нашим про-хвессорам. Интерес Джойса к формальному экспериментированию, в которое он - особенно в конце "Улисса" - уходил с головой, был обусловлен все большим убыванием его интереса к живой жизни, ощущением мертвенности, тщетности бытия. Неологизмы большей частью не передают нового оттенка мысли, выражают случайные, субъективные ассоциации. В основном происходит механическое использование слова и его превращений. Многим критикам, как и самому Джеймсу Джойсу, представляется, что он преодолел устоявшиеся нормы английского языка и создал новые формы, расширил возможность языка, совершил магическое его превращение. Они прославляют виртуозность Джойса, его новаторство. Но именно виртуозность, которую проявляет Джойс в словотворчестве, словосочетании, в манипуляциях словами, оказывается губительной для него: она приводит к разрушению языка, толкает художника на ложный путь. Нужны ли комментарии? Можно бы и простить, если - от души, но ведь за сребреники... Доктор Коллинз говорил, что из Улисса он почерпнул больше, чем за десять лет работы психиатром. Комментарий наших, эта похвала лишь показывает, что эксперименты Джойса выходят за 309 пределы искусства и имеют клинический интерес. Странно: вроде бы и платят гроши, а такой энтузиазм осквернения! Или показное невежество? - чтоб, не дай бог, не выделиться. И вот последнее слово нашей сверхпластичной науки: Джойс как автор Улисса - не модернист, даже противоположность модерниста. Но, произнося эти двусмысленные и потому опасные слова, наши исполняют свой долг до конца, добавляя к ним еще и ложку дегтя: Проблемы, поставленные в "Улиссе", поражали своей грандиозностью, бесстрашие в обращении к ним вызывало уважение, способы решения восхищали мастерством. Само решение - бесповоротно отталкивало. Как отталкивает нас все, не процеженное сквозь сито нашей идеологии. Чем отталкивало? - А вот чем: наше здоровое нравственное чувство не желало признавать Гамлета предшественником современного каннибализма. Нельзя сказать, что все принимали Джойса там. Далеко не все! Например, не принимал его Герберт Уэллс, как, впрочем, и Джойс не принимал Уэллса. Но послушаем что и как писал Уэллс Джойсу в тяжкую для последнего годину нищеты, близящейся слепоты, одиночества и оторванности от родины. Уэллс знал, что Джойс не считает его писателем, его, мировую знаменитость, и, тем не менее, отвечая на призыв друзей, старавшихся помочь нуждающемуся Джойсу, писал: "Дорогой мой Джойс! Я изучал Вас и размышлял о Вас долго. Вывод мой: я не думаю, чтобы я мог что-нибудь сделать для распространения Ваших произведений. У меня к Вашему таланту огромное уважение, которое началось по прочтении еще ранних Ваших вещей, и сейчас я чувствую прочную линию связи с Вами, но Вы и я выбрали себе совершенно разные дороги. Ваше воспитание было католическим, ирландским, мятежно-протестующим; мое - каково бы оно ни было - конструктивным, позитивным и - полагаю - английским. Мой разум живет в мире, в котором для него возможен сложный гармонический и концентрический процесс (когда увеличивается энергия и расширяется поле действий, благодаря усилению концентрации и экономии средств); при этом прогресс не неизбежен, но он - и это интересно - возможен. Эта игра привлекает меня и держит крепко. Для выражения ее я ищу язык простой и ясный, какой только возможен. Вы начали с католи- 310 чества, то есть с системы ценностей, которая противоречит реальности. Ваше духовное существование подавлено уродливой системой, полной противоречий. Вы искренне верите в целомудрие, чистоту и личного Бога и по этой причине все время находитесь в состоянии протеста против... *, дерьма и черта. Так как я не верю в эти вещи, мой дух никогда не был смущен существованием ни нужников, ни менструальных бинтов, ни незаслуженных несчастий. И в то время, как Вы выросли в иллюзиях политического угнетения, я вырос в иллюзиях политической ответственности, для Вас восстать и отклониться звучит хорошо. Для меня - совсем не звучит. Теперь скажу Вам о Вашем литературном эксперименте. Это вещь значительная, потому что Вы человек значительный и у Вас, в Вашей запутанной композиции я вижу могучий гений, способный выразить многое, гений, который раз и навсегда решил избегать всяческой дисциплины. И я думаю, что все это никуда не ведет. Вы повернулись спиной к обыкновенному человеку, к его элементарным нуждам, к его нехватке свободного времени и ограниченному уму и Вы все это тщательно разработали. Какой получился результат? Огромные загадки. Писать Ваши две последние книги было, наверное, гораздо более интересно и забавно, чем когда-нибудь кому-нибудь их читать. Возьмите меня, типичного, обыкновенного читателя. Много я получаю удовольствия от чтения Ваших вещей? Нет. Чувствую я, что получаю что-то новое и открывающее мне новые перспективы, как когда, например, я читаю скверно написанную Павловым книгу об условных рефлексах в дрянном переводе X? Нет. И вот я спрашиваю себя: кто такой, черт его подери, этот самый Джойс, который требует такое количество моих дневных часов из тех нескольких тысяч, которые мне остались в жизни, для понимания всех его вывертов и причуд, и словесных вспышек? Это все с моей точки зрения. Может быть, Вы правы, а я совершенно не прав. Ваша работа - необычайный эксперимент, и я буду делать все, что в моих силах, чтобы спасти ее от прерывающих ее запретов и уничтожения. Ваши книги имеют своих учеников и поклонников. Для меня это тупик. Шлю Вам всякие теплые и добрые пожелания, Джойс. Я не могу шагать за Вашим знаменем, как и Вы не можете за моим. Но мир широк и в нем есть место для нас обоих, где мы можем продолжать быть неправыми. Ваш Г. Дж. Уэллс". К письму был приложен внушительный чек... Такая вот критика... * Так в тексте. 311 Трагическим симптомом умственной деградации нации стал факт неприятия исторического события - запоздавшего на много десятилетий издания русского перевода Улисса, очень многими, может быть, большинством читателей Иностранной л и т е р а т у р ы (!) встреченного враждебно (!). И дело здесь не в политизации "читателей газет" - дело в духовной атрофии, "прокатанности" мозгов, их размягченности, проявляемой сегодня не только в отношении к Джойсу, но буквально во всем - в поддержке самых одиозных лидеров, неискоренимости имперских настроений, агрессивной воинственности, защите сталинских принципов людоедства... Наоборот, упрекают журнал, который, опубликовав Джойса, восполнил зияющий пробел в нашем литературном образовании, за то, что он высокомерно пренебрегает читательскими запросами и рассчитывает на одних снобов. Бедная страна, несчастный, кастрированный народ... ... мы утратили - или почти утратили - давнюю и замечательную традицию русской интеллигенции, умевшей и в науке, и в философии, и в искусстве ценить новое слово... Утратили? А была ли она у нас, могла ли быть в стране, до которой европейское искусство доходило с опозданием в сотни лет, как в случаях с Данте или Шекспиром, где Гоголя, Достоевского, Толстого - травили, присылали намыленные веревки, звали архискверными?.. Нет, история с "русским Джойсом" - от начала и до конца - не исключение, а наитипичнейший пример, иллюстрирующий не политику государства, а, увы, степень деградации духовной элиты, плоды "культуры шариковых"... Джойс знал и это! Знал, когда устами Стивена произнес знаменитую фразу: "Этой страны нам не переменить, давайте переменим тему...". То, что наши называли крушением гуманизма (у Джойса, у Элиота, у Кафки), на самом деле было осознанием многомерности, неисчерпаемости, бесконечности человека. Место примитивного, благодушного, идеологического, утопического гуманизма полого человека, механического человека, марионетки занял гуманизм правды жизни, полномерности жизни, сверхреализма. Если хотите, крах коммунистической идеи - прямое следствие самообмана, строительства на песке, втискивания огромного 312 человеческого мира в прокрустово ложе убогой идеи, прекраснодушной фантазии. М. К. Мамардашвили: А вы знаете, что ту разновидность искусства, к которой принадлежат Пруст, Джойс, Вирджиния Вулф и т.д., обычно упрекают в том, что она отказалась от идеалов гуманизма. Или разочаровалась в них, считая их невозможными, или отказалась от них. Да, конечно, произошел отказ от традиционного гуманизма, то есть от традиционного образа человека как такого существа, которое следует каким-то высоким нормам и идеалам. Но это произошло по причине глубокого осознания, что в действительности человек человечен не путем следования идеалам и нормам, что норма или идеал, в той мере, в какой они выполняются, - потому что человек им подчиняется как чему-то, что приходит ему извне (скажем, нормы культуры), - тоненькая пленочка на вулкане, который очень легко может ее (пленку) разорвать. Об этом еще Ницше предупреждал европейскую культуру в конце XIX века. Это предупреждение осталось в силе и в XX веке. Что имелось в виду? А то, что если человек полый, то есть пустой внутри, и не из его корня, вот того, который я назвал невербальным корнем испытания, - если не из невербального корня выросли идеалы, то этим идеалам грош цена и они рухнут в бездну распада и хаоса. Как и случилось - была первая мировая война, потом вторая. Следовательно, человек оказался проблемой в этом смысле слова. А мы установили - даже просто анализируя восприятие, или то, что я условно называл топологией того, что мы можем видеть, понимать и т.д.; точка, к которой нельзя прийти, в нее ничего не входит и т.д., все эти квазиученые слова, - что в познании испытания или впечатления нет "царского пути". Никто никаким положением не избавлен от необходимости самому понимать, страдать, любить, ненавидеть и т.д. А если так, то страдание, любовь, ненависть и т.д. подчиняются определенным законам, которые мы, как неумолимую орбиту, должны проходить. И поэтому тот путь, который выбрали художники, в том числе Пруст, можно назвать так: он не есть антигуманистический путь, он - путь восстановления действительного облика возрожденческого человека. Человека, который - один на один с миром и который должен проделать испытание, для которого нет никаких внешних гарантий. И это испытание представляет уникальную ценность. Это испытание я называл внутренним словом или внутренним корнем. Оно (испытание) имеет уникальную ценность, или бесконечную ценность. 313 (Кант называл это бесконечной ценностью морального лица. А лицо ведь - только мое или ваше. Нет лиц, заданных нормой, идеалом и т.д.) Идея, мысль, книга есть то, до чего надлежит дорасти. Жизнь хороша или плоха в той степени, в какой идея, мысль, книга соответствуют реальной жизни. Идея не может быть великолепной, если рожденная ею жизнь ужасна. Плохая жизнь - плод мысли-недоноска, все мы, фигурально выражаясь, плоды абортивных идей. Но и сами идеи - выкидыши жизни: качество идей - функция того, как мы живем. Когда Малларме говорил, что мир создан для того, чтобы завершиться хорошей Книгой (идеей, мыслью), он подчеркивал генетическую связь между качеством мира и духовностью, им порождаемой. В конце концов, человек или социум способны понять только то, что они сами рождают: украсть мысль или идею невозможно - их можно лишь ощутить в себе. Конечно, можно произносить любые слова, но инструментами становятся лишь те из них, которые мы считаем своими. В России понаписаны или переведены мириады слов, но питается она теми, которые ужились в ее заскорузлом, скованном историческим холодом и голодом сознании, к тому же не шибко трезвом. Россия живет идеями, в лучшем случае, эпохи Макиавелли или Ивана Грозного и, даже "догоняя", кичится своим "старолюбием", "собственным путем" и "неповторимостью". Россия полагает, что мир стоит и ждет, пока с мыслями и идеями Гельвеция, Руссо, Кампанеллы, Бланки, Фурье или Сен Симона мы "догоним и перегоним" эпоху, питаемую Джойсом, Элиотом, Прустом, Йитсом, Кафкой, Фолкнером, Фришем, Дюрренматтом, Музилем, Арто, Гессе, их детьми и внуками... ВРЕМЯ Настоящее не существует, оно становится. Все было. Ж. П. Сартр Не существует никакого "было" - только "есть". Д. Джойс Минута: минущая: минешь Так мимо же, и страсть, и друг! Да будет выброшено ныне ж - Что завтра б - вырвано из рук! 314 Минута: мерящая! Малость Обмеривающая, слышь: То никогда не начиналось, Что кончилось. Так лги ж, так льсти ж. - Но ведь завтра когда-нибудь будет сегодня! - Нет, никогда! Завтра никогда не бывает сегодня! Разве можно проснуться поутру и сказать: "Ну вот, сейчас, наконец, завтра"? - Ничего не понимаю, - протянула Алиса. - - Все так запутано! - Просто ты не привыкла жить в обратную сторону, - добродушно объяснила Королева. - Поначалу у всех немного кружится голова... - Очень хорошо, - продолжала Королева. - Помнишь при этом и прошлое и будущее! - У меня память не такая, - сказала Алиса. - Я не могу вспомнить то, что еще не случилось. Да, все мы носим свое будущее с собой. Об этом - Улисс. А нередко - живем в обратную сторону как в странном происшествии с Бенджамином Баттоном. "Каждое мгновение - это плод сорока тысячелетий. Мимолетные дни, жужжа, как мухи устремляются в небытие, и каждый миг - окно, распахнутое во все времена" (Т. Вулф). Синхронизм времени Джойса отвечает истории У. Эко как сосуществования всех эпох: речь идет не о "перетасовывании" или "переигрывании" истории, а именно о "параллелизме" исторических событий и имен. Такого рода синхронизму естественным образом отвечает симультанизм - одновременное изображение разных сторон предмета (истины), которые невозможно увидеть одновременно. То и другое - синхронность и симультанизм - открывали модернистам возможность постичь сущность предмета при помощи множества аспектов, поскольку одна-единственная точка зрения дает лишь "обманчивую иллюзию". Историческому "расщеплению" времени модернизм противопоставил "синтез", многоаспектность, многоканальность, ценность многопозиционной перспективы "с точки зрения вечности". "Все моменты прошлого, настоящего и будущего всегда существовали и всегда будут существовать. Тральфамадорцы умеют видеть разные моменты совершенно так же, как мы можем видеть всю цепь Скалистых гор" (К. Воннегут). В конце концов существует бесчисленное множество миров, и каждое мгновение переносит нас в новую действительность. Не 315 отсюда ли Путешествие в Византию, этот опыт бесконечности времени во времени? Ведь дух вневременен. История иллюзорна. Искусство - антивремя. Не отсюда ли тяжба со временем, которую ведут все поэты? Кто со временем поспорит? Не пытайтесь! Переборет! Всех и вся в песок сотрет! Рухнет власть и та и эта. Но одно лишь: песнь поэта - Мысль поэта - не умрет! Как там у Бодлера? - "Искусство - вечность, время - миг"... Да, время как основной мотив лирической поэзии. Часов песочных мерное молчанье, И смерть Поэта - времени река. Возьмем к примеру эпическую грандиозность Мильтона: место действия - Вселенная, время действия - бесконечность. Космичность Потерянного рая... Часов свинцовостопных вереницу, Завистливое Время, подгоняй И тем, чего мы алчем до гробницы, В пути свою утробу наполняй; А так как все, что б ты не поглощало, - Лишь суета и ложь, Ты мало обретешь, Мы потеряем мало! Время как составляющая, как основа художественной ткани произведения, как задача и цель художника, как часть его философии. Читай Пуле, Руссе, Ришара, Стробинского. Со времени Лессинга время в искусстве - предмет обширной антилессингианы: борьбы против разграничения пространственных и временных искусств. Искусство как непрерывное преобразование времени и пространства, как обогащение времени, как выведение культуры из-под его власти. Время: не-свобода. Культура: свобода. Разве Томас Вулф не превратил роман в окно, распахнутое во все времена? А новые романисты?.. 316 А мистифицирующее, иронизирующее, всеопровергающее время, время Борхеса? Наша индивидуальная судьба устрашается не того, что она нереальна, а того, что она необратима и иронична. Время - субстанция, из которой я сделан. Время - река, уносящая меня, но эта река я сам. Время - тигр, вонзающий в меня челюсти, но этот тигр я сам. Время - огонь, пожирающий меня, но этот огонь я сам. Мир, к несчастью, реален, а я, к несчастью, Борхес. Мне двадцать три, и Время, этот вор, Неуловимый, дерзкий, быстрокрылый, носит дни моей весны унылой, Так и не давшей всходов до сих пор. Плюрализм времени в искусстве боли? Время, остановившееся в Упорстве памяти, и Время, не имеющее берегов, время Ожидания Годо и время Изменения, Поиск утраченного времени и отключение от времени Билли Пилигрима, сосуществование всех времен Тральфамадора и их распад и несоединимость Йокнапатофы, закрытое время Кафки и открытое время Бютора, поток времени и его коллапс, гипертрофия времени и его искалечивание... Одни лишили его прошлого и будущего и свели к чистой интуиции момента; другие, как Дос Пассос, превратили его в ограниченную и механическую память. Пруст и Фолкнер просто обезглавили время; они отобрали у него будущее... Эксперименты Джойса с категорией времени, может быть, и есть ключ к пониманию его искусства. Не отсюда ли брионовское: "...увидеть все мироздание, охватить космос взглядом Бога"? Величайший преобразователь времени - Джойс. Время и пространство то растянутые до бесконечности, то сжатые в точку силой духа, обратимые и незыблемые. Прошлое и будущее, живущие в настоящем, - таков Улисс. История без времени - таковы Поминки... Джойс ввел в оборот понятие "now and here", соединяющее в себе триаду "время - пространство - человек" и присущее модернизму в целом. Отталкиваясь от стагиритовой концепции времени, Джойс ощущает "теперь" как "плодотворный момент", включающий в себя все времена, как неразрывное единство прошлого, настоящего и будущего с человеческим пространством и сознанием, как слияние воедино World и Welt, мира и века людей. 317 Машина времени, Улисс, повинуется ее создателю абсолютно. Вперед, назад, как угодно и с любой скоростью. Трупы, встающие из могил, живые, обращающиеся в трупы. Движение как покой и покой как движение. Остановившееся время. Эмоциональная структура времени. Время как язык и время как лейтмотив. Время, просачивающееся в его героев, заполняющее их горечью, рвущее их сознание, отягощающее их память... В публичном доме, болтая с проституткой, дурачась, Блум произносит коротенький пародийный политический спич; за те несколько минут, что длится его речь, он успевает прожить бурную жизнь, стать лорд-майором Дублина, ольдерменом, социальным реформатором, национальным героем и освободителем Ирландии, основателем мировой империи - Леопольдом I, строителем небесного града, святым, чудотворцем, мессией из дома Давидова, жертвой искупления за все грехи мира, мучеником, еретиком, сжигаемым церковью на костре. И все то же происходит с материей: миры стягивающиеся в точку, песчинки, вырастающие до миров, бесконечность и ничтожность, слившиеся воедино. "Все лежит в пространстве, к чему я во времени должен прийти непреодолимо". Все во всем. За границами времен и пространств - все во всем. И когда Стивен отождествляет уродливого, тупоумного школяра с Гамлетом и Шекспиром, и когда у Блума полицейские ассоциируются с Вавилонской башней, Китайской стеной и пирамидами в Гизе - это свидетельствует не о непредсказуемости и извилистости сознания, а о нерасчлененной незыблемости мирового хаоса, о единой природе человеческого с позиции Бога. Время относительно, оно подчиняется вечному "теперь", "здесь и сейчас". Даже исторические циклы вышли из космической безвременности. Время циркулирует вокруг безвременного центра по образцу юнговых мандал. Хотя архаическое или мифологическое время почти всегда циклично - не поток, а качание между полюсами: жизнью и смертью, днем и ночью, временами года, эпохами и культурами, - мифическое прошлое - не просто предшествующее время, а сакральное, первичное, божественное пра-время, особое состояние первотворения, предшествующее началу отсчета. В наше сознание не укладывается это "до", для рационализма - это выход за пределы времени, а вот для мифологического сознания именно недвижимое время - реально. В теократическом сознании время и вечность сосуществуют, накладываются одно на другое: время богов и время людей, постоянство и проходимость. 318 В какой-то мере сам миф есть весть "оттуда", реликтовая информация времен творения. Отнесение действия к пра-времени - общая и важнейшая черта мифа, относящаяся ко всей архаической эпике - от мифов Вавилона и Шумера до Эдды. Сакрально-мифическое время, как и коллективная память, антиисторично, оно имеет платоно-ведийскую структуру и признает лишь первичные категории и архетипы, а не исторические события и изменения. "Чистое" время уничтожает текущее, цикличное, повторяемое. Это время ритуала, традиции, эсхатологических чаяний, надежд на корни, а не сбрасываемые листья. Это время спасения от истории и от страха перед историей. Даже мы, прогрессисты, не смогли избавиться от этого времени. Ибо эсхатологический миф, который мы исповедуем, - миф о грядущем золотом веке - есть способ ликвидации этого страха, ужасов нашего времени. В этом отношении наш миф исторического прогресса мало отличается от мифов цикличности, возникших в ведизме, пифагорийстве, стоицизме, развитых Лукрецием и Вико, возрожденных Бланки, Ле Боном, Ницше, Шпенглером, Тойнби, Сорокиным, Элиаде. Мифологическое время нечувствительно к истории, оно игнорирует ее поверхностность. Это - сущее время, время не-из-менений, сокровенное время постоянства, время-вечность. Мифологическое время суть время искусства в целом, искусства как такового, вечного или абсолютного искусства, имеющего дело с безвременными прототипами. Стихия и символика универсальной повторяемости-неизменности присуща эпической драме не в меньшей мере, чем античному мифу. Об этом свидетельствует даже не синдром вечного наследования персонажей - Эдип, Электра, Антигона, Федра, Одиссей, Фауст, - но неизменность обращения к глубинной психологии человека, освобожденной от социальных обстоятельств и временных признаков. Действие перенесено извне вовнутрь, то есть туда, где время остановилось. Все это очень сложно, это надо глубоко пережить, - нет, этим надо ЖИТЬ! Джойс жил этим, отсюда его подчиненность не временному, а вечному. Даже циклизм Улисса или Поминок-падение и воскресение, спуск и подъем ведут не к прогрессу, не к обновлению, но движутся по кругу. Не потому ли поток сознания Джойса вообще не подвластен хронологии? Эксперименты со временем, начатые Джойсом и доведенные до изощренной виртуозности Бютором, попытки создать цельный 319 образ Времени уже сегодня приносят свои мучительные плоды. Мучительные? Да, Глядящий-На-Свой-Дом * так и скажет: все эти годы меня постоянно терзал некий кошмар... идея временных соотношений. Проблема трехэлементного времени полностью подавила меня и стоила бесчисленных страданий. Время - тиран; его нужно уничтожить... Минута: мающая! Мнимость Вскачь - медлящая! В прах и в хлам Нас мелящая! Ты, что минешь: Минуты: милостыня псам! "Жизнь это много дней. Этот день кончился...". Как все великие художники, разве что на другом уровне знания и понимания, Джойс отказывал времени и истории в праве на существование в привычном для нас смысле. В истории нет времени, "все протекает в вечном настоящем", как выразился он однажды. С. Хоружий: "Вечное настоящее", однако, не один миг, а все миги, и притом не слившиеся вместе, а остающиеся раздельными, как в настоящей истории. Будучи раздельны, они образуют некое свое измерение - и в этом смысле время здесь существует; но его нет в другом смысле, не столь буквальном: оно ничем не отличается от пространства. Все миги, все события, прошлые, настоящие и будущие, наделены статусом настоящего, то есть становятся одновременными; а раз они тем не менее не сливаются, а остаются раздельны, значит, их разде-ленность - чисто пространственного рода. На месте исчезнувшего времени (которое Джойс, в отличие от Пруста, не станет искать, ибо уничтожил умышленно!) открывается новое, дополнительное пространственное измерение. Как скажет физик, Джойс изменил топологию вселенной, заменив ось времени еще одной пространственной осью. Но его цель не в этом. Счеты у Художника не с временем: не с его пропажею, как у Пруста, не с его "бегом", как у Ахматовой, - они именно с историей. Он издавна не любил ее такой, какой ее представляют все, и не верил в реальность ее такой. Уже в "Улиссе" Стивен и Блум, не сговариваясь, выносят истории вердикт недоверия: для первого "история - кошмар, от которого я пытаюсь проснуться", для второго - 'Т. Вулф. "все это бесполезно. Сила, ненависть, история, все эти штуки". И сейчас художник, наконец, рисует свою, истинную картину истории. Замена времени пространством изменяет отношения событий, характер связей меж ними и в результате нацело отменяет все, что было или считалось "законами истории" - причинно-следственные связи, "прогресс", "развитие", что хотите... - аннулирует историю как процесс. (Это и есть пресловутая аисторичность мифологического сознания, производимая им специализация, опространствление истории космоса, о котором премного писали). Но с устранением "процесса" остается не хаос. По циклической модели Вико, не расходящейся в этом и с собственными интуициями Джойса, мир конечен во "времени"; и, стало быть, существуют лишь офаниченные возможности для событий и их комбинаций. Во вселенской панораме всех "вечно настоящих" событий, что занимает место истории, непременны повторения, совпадения, соответствия, переклички. Они не имеют объяснений, не выводятся ни из каких законов, они просто - есть. Жизнь человека - тропка в лесу событий, nella selva oscura первых строк Данта; какие-то из повторов и соответствий он встретит на ней, какие-то нет. (Первый прообраз такой [оп-ространственной] картины жизни, когда человек не творит, а просто "встречает" ее события как путник - селения и пейзажи, сквозит уже в речах Стивена в "Улиссе"). Главная парадигма истории - падение, как это неопровержимо свидетельствуется балладой о Финнегане (впрочем, согласной со Св. Писанием). И роман Джойса усиленно развертывает эту парадигму, заданную падением бухого Тима с лестницы. Падение Адама в раю, падение со стены Хэмпти-Дампти, то бишь Шалтай-Болтая, падение Ниагарского водопада, нью-йоркских акций, Наполеона с вершины славы, Эрвиккера, натворившего что-то ужасное по сексуальной части... Но, согласно балладе, равно как и модели Вико, здесь должно быть и противоположное: парадигма восстания, воскресения. Ее основное выражение - конечно же, многоязычная игра слов. Во-первых, Finnegans-in negans, "конец (франц.) отрицающий (лат.)" - отрицание конца, новоначало. Во-вторых, уже по-английски Finnegan - Finn again, то есть "Финн снова", Финн воскрес. Мы находим это восклицание в конце романа, на последней странице; однако за ним идет еще фраза без конца, составляющая одно целое с фразою без начала, которой открывается книга. И мы понимаем, что так и должно быть. Все есть замкнутый круг - и мировая история, и роман, что ее содержит и выражает. И воскресение - только возвращение начала. 321 Мне в высшей степени импонирует идея влияния будущего на прошлое. Эволюция духа не просто нескончаемая переоценка ценностей, не вечный пересмотр и переосмысливание культуры, но непрерывное обновление самого прошлого, я бы даже сказал - создание нового измерения времени: будущего прошлого. После Джойса необходимо новое прочтение культуры былых времен. По словам Ф. Брокбэнка, Шекспир, Свифт, Стерн и Диккенс, как только их читатели откроют для себя "Улисс" и "Поминки по Фин-негану", уже перестанут быть теми же самыми писателями. Часть III. ВЕК ДЖОЙСА СИЛОВОЕ ПОЛЕ УЛИССА Детей имеет он повсюду. Д.Джойс Конечно, ни один значительный писатель не "выходит" из другого, но тем не менее из Джойса вышли все, и не только писатели - художники, теологи, философы, музыканты, ученые. Как бы не относились они к Джойсу и что бы не вынесли из него, - все они, подобно Беккету, Фолкнеру или Апдайку, - без него были бы иными. Даже не гнушавшиеся при случае плюнуть в него вторили ему. Олдингтон, выливший на Джойса не один ушат грязи, заимствовал у него не только интонации, но и целые фразы: "Дивная старая Англия. Да поразит тебя сифилис, старая Сука; ты отдала нас на съедение червям", - а украв, обвинил обворованного в тлетворности его духа. Чтобы знать Джойса, вовсе не обязательно его читать, достаточно после него жить. Такие художники настолько преображают жизнь, что мы знакомимся с ними, наблюдая эти изменения. Если мы знаем сегодняшнего - теперь уже джойсовского человека, - значит мы усвоили Джойса. Как показал Малькольм Каули, современное искусство знает слишком много примеров ритуальных убийств и ритуального же поедания детьми мяса собственных "отцов" - Шервуд Андерсон, Томас Вулф, Дос Пассос, Хемингуэй, если еще не умерли во второй раз - как великие, то уже побиты каменьями и изгнаны в пустыню. Фолкнер, Фицджеральд и Эдмунд Уилсон еще держатся, но настанет и их черед. Что сказать на это?.. Ясно, еще не пришло время для окончательных оценок. Но так же ясно, что слишком много звезд первой величины, светивших в свое время, в иное время погасло. Кто погаснет и кто зажжется в последующие века от нашего времени?.. Сегодня, когда недоумкам так легко погасить нас всех, кто скажет... за кого поручится... В романе О времени и реке Томас Вулф широко использует скрытое цитирование Джойса и уподобляет героя то Язону, то Оресту, то Фаусту. Епифании и поток сознания используют Деб- 323 лин и Фолкнер, создавшие целые романы потока сознания. Tenente Генри Хемингуэя, говоря о недоверии к словам типа "славный" и "жертва", повторяет Дедалуса: "Я боюсь этих громких слов". Дублин - прообраз Александерплац у Деблина и Альтамонта у Вулфа, нью-йоркского предместья у Фицджеральда и Лондона у Хаксли, в далекой перспективе - селеньица Макондо у Маркеса. А 16 июня 1904 года отзовется тремя календарными числами "Шума и ярости" (7 апреля 1928, 2 июня 1910, 6 апреля 1928) и тремя последними днями жизни Роберта Джордана. Д. Г. Лоуренс, начавший путь в литературе даже несколько ранее Джойса, совершенно независимо от него противопоставил инстинкт интеллекту. Но главные романы писателя - "Влюбленные женщины" и особенно "Любовник леди Чаттерлей" - создавались уже в зоне влияния "Улисса". Нетрудно также уловить развитие взглядов Джойса у Фолкнера - природное, женское начало, презирающее любые уловки мысли, воплощено в фигурах Лины Гроув и в особенности Юлы Уорнер, которая порой и вовсе кажется близким подобием Джойсовой Пенелопы: "Всей своей внешностью она напоминала о символике дионисийских времен - о меде в лучах солнца и о туго налитых виноградных гроздьях, о плодоносной лозе, кровоточащей густым соком под жадными и жестокими копытами козлоногих". А разве поток сознания Дороти (Иметь и не иметь) не есть парафраза внутреннего монолога Мэрион? Но Роберт Джордан - да! А Мисисс Дэллоуэй, Мэри Блум, Бенджи - нет, нет, нет! Да, мы принимаем Джойса в Хемингуэе: - Приходилось ли вам испытывать сильные литературные влияния в начале своего творческого пути?.. - Нет, с тех пор как Джойс написал Улисса. Он не был прямым влиянием, но в ту пору, когда все доступные нам слова завяли и приходилось бороться за каждое живое слово, воздействие его творчества изменило все сразу и дало нам возможность освободиться от ограничений. Да, мы принимаем Джойса в Томасе Манне, пусть неузнаваемого, пусть другого, - Иосифа, а не Блума. Да, мы принимаем Джойса в Фолкнере, в его "тихо течет вода по плоской равнине". 324 Как бы Фолкнер не отрицал этого, он вышел из Джойса, хотя и пошел в другую сторону: "Я отказываюсь принять конец человека... Я убежден, что человек не только выстоит, он восторжествует". Впрочем, не о том ли мечтал и мэтр? Наши лезли вон из кожи, дабы противопоставить их, - тщетно. Они разные, но не соперники - имеющие свою точку зрения творцы. Вера в человека, в его способность выстоять и восторжествовать над судьбой - за это мы прощали Фолкнеру его форму, не за знание - за веру. За якобы неверие поносили мы Джойса. Но, идя в разные стороны, разве они не приходят к одному и тому же - человеку? Что нам сейчас угрожает, так это страх. Не атомная бомба, даже не страх перед ней, потому что если бы бомба упала этой ночью, все, что она могла совершить, - это только убить нас, то есть не совершить ничего, так как, сделав это, она сама лишила бы себя того, что поддерживает над нами ее власть: страха, ужаса перед ней. Опасность, подстерегающая нас, не здесь. Это - могучие силы современного мира, которые стараются использовать страх человека, чтобы лишить его индивидуальности, души, стремятся довести его страхом и подкупом до уровня неразмышляющей массы - вся эта экономика идеологий или политических систем... - которые низводят человека до уровня единой покорной массы ради величия и власти или потому, что они сами перепуганы, зашли в тупик и боятся... Если не знать стиля, можно ли распознать, кто? Вера в разных богов не делает людей разными, если они честны перед собой. Вер и богов много, искренность - одна. Наши противопоставляли Фолкнера Джойсу, как противопоставляли все непротивопоставляемое, как противопоставляли все всему. - Откровение диалектики. Но единственное, что нам удалось, это противопоставить всему себя. Ибо культура всегда была, хотя и разной, но единой, - культурой. И даже мы, экстремисты, не выпадаем из нее полностью, как болезнь, зараза, чума не выпадают из жизни. Ведь у культуры не только множество путей, но и много тупиков... Влияние Джойса на Фолкнера - неисчерпаемая тема. Здесь оказывается справедливым все то, что сказал Феллини о воздействии на него Джойса, которого он не читал. Сам Фолкнер, еще не став Фолкнером, говорил: "Я знал Джойса, я знал о Джойсе, я был готов на некоторые усилия, чтобы дойти до кафе, в котором он обитал, чтобы посмотреть на него. Это был единственный литератор, которого я видел в Европе в те дни". 325 В чем-то Фолкнер пошел дальше: поток сознания Бенджи и Квентина; кое в чем Шум и ярость уступает Улиссу, но главное, наверное, в другом: в индивидуальностях двух великих мастеров, в их неповторимости и несводимости одного к другому. В сущности, романы Фолкнера - ответы на некие вопросы бытия. Ответы всегда сложное дело, но он обладал редкой способностью находить самые оригинальные. Проблема Шума и ярости выросла из навязчивой идеи "запачканных на попке штанишек маленькой девочки, которая, забравшись на грушу, смотрит через окно на похороны ее бабки, и рассказывает об увиденном своим братьям на земле". В конечном итоге, все его решения и ответы сводились к "живи проще" - принципу, которым он по мере возможности пользовался и в собственной жизни. Как и Джойс, Фолкнер герметичен и, возможно, по той же причине: одиночество требовало больших усилий, но было и необходимым компонентом их творчества. Изоляция была им нужна для охраны от мощных влияний времени и сохранения силы духа. Она было эмерсоновой мудростью и счастьем. Йокнапатофа, где Фолкнер был единовластным хозяином и повелителем, оказалась его раем, символом его свободы и покоя. Как и Элиот, он - воинствующий аристократ, обороняющийся против плебейства. Возможно, в его равнодушии к мнению сограждан проскальзывал наигрыш, но среда, в которой он жил, вынуждала его к такого рода эпатажу. Вообще же это вечная проблема - как уберечь свой Богом данный гений от влияний, от славы, от жажды наживы, от жизни в витрине. Фолкнеру для творчества была необходима "внутренняя тишина" - только она способствовала вынашиванию идей и их последующей записи, работе фантазии и воображения, без которых он переставал быть Фолкнером, - отсюда его бегство от большого мира и тщательная охрана фаниц своего существования, придававшие кажущуюся таинственность его жизни. Не будем судить о том, удалось ли ему найти верные ответы на вопросы, которые ставит жизнь - фолкнеровские ответы он бесспорно нашел. Естественно, с возрастом он иссякал, как иссякают поэты, его поздним произведениям недостает свежести, творческой энергии и накала Шума и ярости или Моисея, но он до конца сохранил главное: духовную неприкосновенность и неуступчивость вкусам публики. Как и для Джойса, для него самым оскорбительным было бы творить "напотребу" - поэтому он 326 и стал одним из немногих творцов духа XX века, кому удалось защититься от внешних посягательств. Шум и ярость - это уже целый роман потока сознания с самым искусным использованием бессознательного, вневременного и, главное, непередаваемого: беспорядочности и спутанности воспоминаний, разрушенного времени, абсурдного пространства. И что такое Йокнапатофа как не темная, извечная, иррациональная компонента человеческой природы? Он то показывал фантастический ракурс жизни (На смертном одре), то погружался в сферу непоправимого (Святилище), то уходил в миф (Притча), то увлекался исключительностью и жестокостью, подвергая читателя и себя безотчетному страху (Свет в августе). Везде - богатство реалистических деталей в сочетании с мифотворчеством. Во всех своих произведениях Фолкнер писал движение, остановленное во времени. У Фолкнера никогда нет прогресса, ничего, что может прийти из будущего... ничего не происходит, все уже произошло. "Я не есть. Я был". Фолкнеровское время явно берет свое начало от бергсонов-ского. Не существует никакого было - только есть. Если бы было существовало, не было бы ни тоски, ни печали. Я склонен рассматривать созданный мною мир как своего рода краеугольный камень вселенной: если его убрать, вселенная рухнет. Но и будущего не существует в Йокнапатофе. Одно настоящее, выплывая из неизвестности, влечет за собой другое настоящее. Это подобно нарастанию суммы, которую мы все дополняем и дополняем: "и... и... и потом". Из немецкоязычных писателей наиболее последовательно по стопам Джойса следовал А. Шмидт, использовавший в своем Сновидении записки ныне широко используемый "принцип сдвига". В романе также описываются события одних суток - 24 часа лета 1968 года, широко используется опыт словотворчества и "языковая философия". В романе использована особая словотехника. По ходу повествования автор неоднократно прибегает к своеобразным 327 "словотехническим периодам", которые должны показать "психологические глубины" героев, как бы "вытянуть" содержание этих глубин на поверхность. В "словотехнических периодах" Шмидт использует несколько языков, как бы подчеркивая общечеловеческий характер глубинного слоя нашей психики. Приведем фрагмент романа, полностью сохраняя форму написания по "принципу сдвига" и "синтаксической символизации"*: 1. "Возьми эти "часы", которые повсюду вокруг него тикают: "die, clock-clocks",что звучит как клоака, а "клоук", оболочка (В-) любви к христианской ближней: почему качается-шатается маятник без устали: "тик-так" значит иксовать; a "tickle" - это щекотать... а маятник вибрирует с такими глубоким смыслом". 2. "Снача-ла/ма Моего па Члены поспешно Соб-Рала. и все повсюду шепелявят - ;... -?-/подлинный Гоморр - мусор, a Darby and Joan: пья! - "протрехщал пакойник-завязанные узлы... вперед через ночь, как когда я уже "вышвырнут"! локо-мо-тивные... моих детей-Путешествия на каникулах пришли мне.../:зоо-филически в - голову!)". Словотехника Шмидта дополняется в его романе специфической "техникой повествования". Автор при соблюдении единства времени (24 часа) и места (действие романа происходит в степи, где супружеская пара и их юная дочь встречаются с писателем Пагенштехером, специалистом по творчеству По) развивает повествование в различных плоскостях: лекции о творчестве По, фрагментарные "зарисовки" действующих в романе лиц, описание психологии "жены-ребенка" По, "перескоки" старого писателя Пагенштехера к дочери своих друзей и т.д. Однако все "сюжетные срезы" романа пронизывает литературоведческий портрет По, анализом личности и творчества которого психоаналитики занимались неоднократно: "В результате чего выясняется якобы присущая По склонность к подглядыванию и эксгибиционизму, его "клозетные размышления". Сердцевиной его поэзии, всех помыслов и желаний оказывается "клозет в борделе". Он одержим комплексом сифилиса, а причина всего этого - импотенция". Отметим, что высказывания Шмидта о своих теоретических положениях так же фрагментарны и выдержаны в русле "словотехники", как и повествование романа: "Теория мифо- * Роман Шмидта написан на немецком языке с широким использованием не переведенных английских, французских, латинских слов, выражений, афоризмов. В цитируемых нами фрагментах на русский язык переведен немецкий текст. 328 логии как регистрирование, как историзм. Поэзия как каталогизация многоэтажных слов "верхней части неосознанного": этимоны * как литературные прототипы, которые уже не подвергаются сомнению. Приспособление к формальной эстетике сновидения, где формы увеличиваются и размножаются, где видения тривиального переходят в апокалипсическое или кошмарное, где разум использует корни слов для того, чтобы построить из них другие слова, которые дали бы возможность назвать его фантазмы, аллегории и намеки, потеряло всякую содержательную связь с действительностью". Среди русских писателей хотелось бы назвать А. Белого, С. Боброва и В. Набокова. При негативном отношении В. В. Набокова к модернизму, у него было несколько проб, весьма напоминающих джойсовские. Набоков написал нечто вроде своего "Улисса"" - роман "Ада". Здесь тоже все отражается во всем, действие охватывает целый земной шар, воплощенный в географических понятиях Терры и Анти-терры, герой книги Ван сочиняет исследование "Суть времени", в русском трактире читают "Гамлета", глинистая почва американского штата Юта хранит отпечаток ноги Льва Толстого и т.д. Но если Джойс попытался создать - до неузнаваемости деформировав его - образ мира, то Набокову такая задача кажется бессмысленной. И он откровенно подменяет ее, вдохновенно творя пародийный образ - не жизни, а самой литературы, включая, между прочим, и "Улисса". При этом нередко пользуется приемами ирландского писателя. Десятки страниц в "Улиссе" отданы злой карикатуре едва ли не на всю историю английской словесности - от древних саг и Мэлори до Карлейля и Диккенса. Набоков идет той же дорогой. Первая же фраза романа - перевернутое начало "Анны Карениной": "Все несчастливые семьи похожи друг на друга, каждая счастливая семья счастлива по-своему"... Хотя сам Набоков отрицал национальную принадлежность писателя, из писателей русских он, пожалуй, больше всех может претендовать на право занять в российской литературе то же место, которое Джойс занял в ирландской. Конечно, ярко выраженный индивидуализм и высокомерие нашего Сирина, не позволяли ему признаться в принадлежности к "партии Джойса", * Этимоны - от греч. etymon - истина, восстанавливаемая исходная форма данной единицы языка (корня, слова, фразеологизма), обычно самая ранняя из известных. 329 но, тем не менее, перекличка между Адой и Улиссом или Лужиным и Стивеном Дедалом ни у кого из серьезных критиков сомнений не вызывает. "Ненависть", "глумливое любопытство" соучеников, вообще школьные испытания Лужина, скажем, законно сопоставимы с ключевыми эпизодами "Портрета художника в молодости", где Стивен Дедалус... становится жертвой такой же духовной агрессии. А прекрасная фраза из "Приглашения на казнь": "...воспоминание скулило в уголку", хоть и бессознательно, скорее всего, но тем не менее очень явственно перекликается с фразой из "Улисса": "Мое детство, надо мною склоненное". Что такое "Портрет художника в молодости", как не страдание аристократической натуры, безнадежно разошедшейся с вульгарной действительностью, которая, видя в нем чужака, всячески издевается над ним, поносит, отталкивает?.. Что такое судьба Стивена, как не воплощение идеи, кровно близкой Джеймсу Джойсу и Владимиру Набокову, - идея бездомности, изгнанничества, духовной эмиграции? ...если, допустим, Роллан или Томас Манн истолковывали трагедию художника исторически, то Джойс и Набоков придали ей метафизически универсальные черты. А это и есть один из характернейших признаков модернистского восприятия явлений. И выход... обнаружили один и тот же: вслед за Стивеном Дедалом герои Набокова от Лужина до Джона Шейда, избирают своим уделом "молчание, изгнание, мастерство". ВИРДЖИНИЯ ВУЛФ Переходы и перемены - основа нашего существа; а подчинение - это смерть; будем же говорить, что в голову взбредет, повторяться, противоречить себе, городить полнейшую дичь и следовать за самыми фантастическими фантазиями, не озираясь на то, что делает, думает и говорит мир. Потому что все несущественно кроме жизни - и, конечно, порядка. В. Вулф Среди первых, кто постиг Джойса, была Вирджиния Вулф. Женщина, она тонко чувствовала исконное: внутренние переживания и движения души значили для нее куда больше тривиально- 330 стей общественных связей и отношений. Встреча Вирджинии Вулф с Джеймсом Джойсом не была простой: восхищение и страх, даже зависть. Страх и зависть, что "в это самое время мистер Джойс делает то же самое (что и она) - и делает лучше". Художественная смелость собрата по перу ошеломляла, повергала в сомнения даже других модернистов: принимая новаторство Джойса, Вулф пугалась разрушения системы ценностей, его глубинного ницшеанства, индивидуализма, моральной раскрепощенности, бессознательности. При всем эпигонстве Миссис Дэллоуэй, Вулф так и не усвоила джойсовскую модель человека, так и не преодолела остатки собственного викторианства. Ее двойственность в оценке Джойса несла на себе отпечаток тех литературных "табу", которые остались непреодоленными в ее модернизме. Как глава и теоретик группы Блумсбери (Литтон Стрэчи, Леонард Вулф, Клайв Белл, Роджер Фрай, Дж. Кейнс, Б. Рассел, Д. Маккарти), она видела непреодолимую пропасть, отделявшую Пруста и Джойса от их предшественников. Последние - все материалисты и поэтому озабочены материальной жизнью людей, а не жизнью духа, "они нас не только разочаровывают, но они тратят огромное мастерство и не меньше усилий на то, чтобы представить тривиальное и преходящее как истинное и вечное". А вот Пруст и Джойс - нет, для них на первом месте стоят человеческая подлинность, глубина, тонкие движения души. Давайте фиксировать каждый атом в том порядке, как он возникает в нашем сознании. Давайте чертить узоры, которые оставляют в сознании даже мимолетные впечатления... Творчество самой Вулф тоже было рассчитано на немногих. Ее не интересовал широкий читатель - только единомышленники. Ее не пугала эзотеричность, как не пугала она Марселя Пруста, Н. И. Черняк, Клода Мориака, Мишеля Бютора, Клода Симона, Рене Шара, Анри Мишо, Мишеля Лериса, Уильяма Гол-динга, Айрис Мердок. "Ибо мы обращаемся к исключительно узким кругам и у нас очень мало шансов дойти до широкой публики" (Н. Саррот). Именно поэтому ее эстетика и проза оказали такое влияние на величайшую из литератур. У Бергсона В. Вулф почерпнула безграничность времени и приоритет интуиции над памятью, у Пруста - непроизвольность памяти и неповторимость восприятий, у Фрейда и Джеймса - психологизм, у Джойса - открытость и правдивость внутренней жизни. В ее произведениях нет завязок и развязок, главного и второстепенного, как нет последовательности и действия. Зато мельчайшие движения души, moment of being, воспоминания, ощуще- 331 ния, тончайшие ассоциации изображены безошибочно и виртуозно. Женщина! Даже мы, правоверные, вынуждены признать то совершенство, которого она добивалась в изображении тончайших оттенков душевной жизни, нанизываемых в ажурные цепочки рефлексий. Таковы Миссис Дэллоуэй, Путешествие во внешний мир, Комната Джейкоб а, На маяк, Волны, Годы. Не без влияния Джойса ее идеалом стала проза, настоянная на языке поэзии, музыки, живописи. Печальная писательница. Одиночество человека - мотив многих ее книг. Я всегда одинок, одинок, одинок. Слышать, как молчание падает и протягивает свои кольца до самых отдаленных краев... Будь благословенно, небо, за это одиночество. Дайте мне побыть одному. Дайте мне разбить и отбросить эту завесу бытия, это облако, которое меняется при малейшем дуновении ночью и днем, всю ночь и весь день... Смерть - вот врач. Смерть - это то, против чего я скачу с копьем наперевес, с волосами, развевающимися, как у юноши... Я вонзаю шпоры в бока моего коня. На тебя, о смерть, устремляюсь я, непобедимый и наступающий. Она любила Монтеня и в блестящем эссе о нем создала целую философию жизни, а заодно и литературы, в основу которых - философии и эстетики - положена монтеневская мысль о простоте и многообразии жизни, о ее текучести и величии, о гибельности постоянства. Монтень писал: "Быть постоянно обреченным на одно и то же - это не жизнь, а только существование". Вирджиния Вулф дополнила: "Стоит только нам принять позу, выступить с заявлением, сформулировать доктрину, и мы погибли". Понаблюдайте за собой: только что вы парили на высотах духа, но вот уже разбитый стакан выводит вас из себя. Все крайности опасны. Всегда лучше держаться середины дороги, общей колеи, пусть и грязной. При письме следует выбирать слова попроще, избегать выспренности и велеречивости - хотя, с другой стороны, поэзия дарит нам наслаждение, и та проза лучше всего, которая содержит больше поэзии. Так, стало быть, нам следует стремиться к простоте. Можно любить свою комнату в башне, ее крашеные стены и глубокие книжные шкафы, но внизу, в саду, работает человек, который утром похоронил отца, так вот, настоящей жизнью живет, настоящим языком говорит именно этот человек и ему подобные, а вовсе не ты. Что ж, в таком утверждении есть доля 332 правды. На дальнем конце стола иной раз идет очень меткий разговор. У непросвещенных людей встречаются более ценные качества, чем у людей образованных. Но с другой стороны, опять же, как отвратительна чернь, "мать невежества, несправедливости и непостоянства. Мыслимо ли, чтобы жизнь мудреца зависела от суда глупцов?". Их ум слаб, мягок и не способен к сопротивлению, знания, которые им нужны, приходится им преподносить. Действительность, как она есть, им не по зубам. Знать истину может только высокорожденная душа - "Гате bien nee". Философия, эстетика, все в этой жизни должны сопровождаться вечным монтеневским "может быть", ограничивающим неразумную категорию человеческой самонадеянности и человеческого беззакония - этих самых страшных и разрушительных качеств, превращающих мир в кошмар. Человек должен всегда оставаться собой, не забывая, однако, придерживаться порядка, ибо "высшие существа - это люди, которые и наедине с собой придерживаются порядка", и, одновременно, должен искать и находить то тонкое, зыбкое равновесие, которое направляет, но не сковывает поиски и открытия свободной души. Не имея другого наставника и не оглядываясь на чужой опыт, хорошо прожить частную жизнь труднее, чем жизнь общественную. Каждому приходится осваивать это искусство в одиночку, хотя найдется, наверно, два или три человека, - из древних это Гомер, Александр Великий, Эпаминонд, из нашей эпохи, среди прочих, Этьен де ла Боэси, чей пример может быть нам полезен. Но искусство остается искусством, и материалом ему служит бесконечно таинственное, изменчивое и сложное вещество - человеческая природа. К человеческой природе надо держаться как можно ближе. "...Надо жить среди живых". И опасаться всякой эксцентричности и излишней утонченности, которые отгораживают от остальных людей. Блаженны те, кто умеют судачить с соседями о своих забавах, о своих домах и судебных тяжбах и рады разговору с садовником или столяром. Главная цель жизни - общение; первейшее удовольствие - дружеская близость и светские знакомства, а также чтение, но не для учения и не для заработка, а для того, чтобы продолжить общение за пределы нашего времени и ближайшего пространства. В мире столько удивительных чудес: безоблачные небеса и неоткрытые земли; люди с песьими головами и с глазами на груди, у них законы и обычаи, похоже, много лучше наших. И вообще, может быть, мы просто спим, и нам снится этот мир, а есть еще другой, о котором знают только существа, обладающие недостающим нам шестым чувством. 333 У искусства во все времена есть одна цель - выразить человеческую душу. И единственным мерилом величия является глубина выражения, способность поделиться частью души с другими. Страсть к самовыражению - единственная творческая страсть... ...мы наблюдаем с захватывающим интересом, как прямо у нас перед глазами открыто развертывается картина живой человеческой души, и сам собой возникает вопрос: неужели конечная цель всего - удовольствие? Зачем такой всепоглощающий интерес к мельчайшим движениям души? Откуда такая всеподавляющая страсть к самовыражению? Исчерпывается ли все красотой или где-то еще в мире есть другая разгадка тайны? Но какой ответ может быть дан на этот вопрос? Нет ответа. Есть только еще один вопрос: "Que sais-je?" (Откуда мне знать?). Как и большинство европейских модернистов, Вирджиния Вулф вышла из наикультурнейшей семьи и с самого детства была погружена в атмосферу платоновской духовности. Дом в Блумс-бери по праву считался средоточием духовной жизни Лондона начала века. Ее отец, Лесли Стивен, известный литературовед, историк, философ, автор десятков томов критических статей и биографий писателей, первым браком был женат на дочери Тек-керея Харриет Мириэм. После ее ранней смерти отец Вирджинии женился на родовитой Джулии Дакворт. Вирджиния была третьим ребенком Лесли Стивена и Джулии. Искусство для Вирджинии Стивен было такой же повседневностью, как для какого-нибудь другого ребенка - шалости или игры. Она выросла среди постоянных разговоров и споров о литературе, живописи, музыке. В доме ее отца получали благословение начинающие писатели, ниспровергались общепризнанные авторитеты. Поэтому, что удивительного - детской комнатой Вирджинии была библиотека, крестным отцом - поэт Джеймс Рассел Лоуэлл, товарищем по играм - писатель Генри Джеймс, греческому языку ее учила сестра Уолтера Пейтера, известного эссеиста, искусствоведа. Дух, царивший в доме Лесли Стивена, сохранился и в доме в Блум-сбери, куда семья переехала после смерти отца. Здесь по вечерам собирались молодые литераторы, которые до хрипоты, засиживаясь за полночь, спорили об искусстве. Частыми гостями тут были поэт Томас Стернз Элиот, философ Бертран Рассел, литературовед Роджер Фрай, критик и эссеист Литтон Стрэчи, романист Эдуард Морган Форстер, журналист левых взглядов Леонард Вулф, который в 1912 году стал мужем Вирджинии Стивен. 334 Как считает Фейерабенд, культура, знание - это океан альтернатив, взаимно усиливающих друг друга. Чем конкурентнее и свободнее знание, тем значительнее результаты. Единодушие годится для церкви и тирании, разнообразие идей - методология философии и культуры в целом. Согласно фейерабендовскому принципу пролиферации, надо строить теории, несовместимые с известными. Стабильность знания больше не гарантируется. Приближение к истине - увеличение числа ее срезов. Культура - мозаика, калейдоскоп, музей, пир духа. Пир духа - символ "блумсберийцев" - так со временем назвали цвет английской культуры, посетителей салона Вирджинии Вулф. Башня Йитса, салон дома в Блумсбери, башня Вяч. Иванова - таковы очаги культуры Европы начала XX века. В этом салоне знали назубок работы американского психолога Уильяма Джеймса, с легкой руки которого в литературный обиход вошло понятие "поток сознания", зачитывались Зигмундом Фрейдом, которого почитали пророком, изучали швейцарского культуролога Карла Юнга и его теорию архетипов. По этим новым теориям получалось, что область подсознательного не менее важна, чем сфера сознательного, - здесь скрыты импульсы, неосуществленные желания, здесь бытуют некие неизменные структуры и модели поведения и мышления, роднящие человека XX века с его древними предками. Другим властителем дум был французский философ Анри Бергсон, отвергший механическо-рационалистический подход к бытию и к категории времени. С неменьшим старанием читали "блумсберийцы" и двенадцатитомный труд "Золотая ветвь" английского антрополога Джеймса Фрейзера, который пытался обосновать глубинную связь между сознанием древнего и современного человека. "Блумсберийцы" любили Стерна и Монтеня, но их губы складывались в ироническую улыбку, когда кто-нибудь при них с похвалой отзывался об Арнольде Беннете, Герберте Уэллсе или Голсуорси. В "группу Блумсбери" - "психологическую школу" - входил будущий "цвет культуры" Великобритании: критик и эссеист Литтон Стрэчи, художник Клив Белл, журналист Леонард Вулф, писатель Эдвард Морган Форстер, искусствовед Роджер Фрай, художник Дункан Грант, позже к ним примкнули Т. С. Элиот, Стивен Спендер, писательница Элизабет Бауэн. Эстетические принципы высоколобых пересекались с философией Д. Э. Мура и психологией Генри Джеймса: истинно то, что прекрасно; только искусство творит жизнь; искусство - замк- 335 нутый в себе мир - глубоких эмоций, богатого воображения, бесконечных ассоциаций и разнообразных ощущений. Эстетика "блумсберийцев" - не корзина экзотических цветов, но тончайший психологизм, передача настроения мгновения, мимолетность чувства, симфония звуков, острое чувство времени. "Оно [их искусство] ни о чем, оно само - нечто...". Высшая и главная реальность писателя - его душа, потому-то он и ближе к реальности, что тоньше чувствует ее, ищет форму для выражения чувств. Блумсберийцы восторгаются импрессионистами, Прустом, Джейн Остин, Томасом Гарди, ибо все они - мастера передачи всей гаммы движений души, ибо для них передать реальность - значит передать мир чувств и настроений, глубину переживаний человека. Для Вирджинии Вулф XIX век - век Остин, а не Диккенса. Романы Диккенса лишены душевного движения: "Все лежит на поверхности... Не над чем задуматься, отложив книгу в сторону". А вот Джейн Остин мастерски передает глубочайшие переживания человека, за внешне тривиальным и незначительным она видит бушующий внутри человека океан. Если бы ее жизнь не оборвалась так рано, она "могла бы стать предшественницей Джеймса и Пруста". Как и для Т. Гарди, для Вирджинии Вулф роман - "впечатление, а не доказательство". Сильная сторона творчества Мередита, Гарди, Стерна - стремление к "бессознательному", "интуитивному" изображению мира, слабая сторона творчества Голсуорси, Уэллса, Беннета - в том, что они "имеют дело не с духом, а с телом". Изучение неизведанных глубин психологии, "атомов сознания" - вот цель писателя XX века! Отстаивая ценность переживания, приоритет духовного начала над материальным, Вирджиния Вулф считала образцом для подражания утонченный психологизм Марселя Пруста: "Меня интересует, достигла ли я чего-нибудь за это время? Нет, ничего сравнительно с Прустом, в книги которого я теперь погружена... Я полагаю, что он окажет на меня свое влияние и заставит относиться более критически к каждому написанному мною предложению". "Блумсбери" - символ модернизма, освоения неисследованных мест, художественной свободы, отрицания романтизации, машинизации и тоталитаризации жизни. "Блумсбери" - это крупный порт на магистральном направлении течения культуры, которая, протекая через абсурд существования и трагедию бытия, не ныря- 336 ет в пески, не сворачивает перед "слишком человеческим", не уходит в эмпиреи, недоступные "сатирам козлоногим", а впитывает "все, что течет", настаивается на правде жизни и смерти, концентрируется до состояния эссенции и в один прекрасный день исторгается в виде литер, звуков, красок из вопящей души художника, дабы мир мог излечиться от слепоты, глухоты и невежества. Продолжу цитирование русской Вирджинии - Екатерины Юрьевны Гениевой, которая среди стаи "верных Русланов" и "литературоведов в штатском" в грозные годы уничтожения духа не убоялась говорить правду о Джойсе и Вирджинии Вулф, понимая, что вчерашний модернизм - сегодняшняя классика и что культура, отказавшаяся от модернизма, убога... Молодым людям не могли простить раскованности поведения, легкости, с которой они играли философскими, нравственными, эстетическими категориями, обсуждали, в том числе и женщины, вопросы интимной жизни, все еще остававшиеся под запретом. Им не прощали пренебрежительного отношения к современному английскому искусству, уничижительной, часто "высоколобой" критики, которой они подвергали любое проявление меркантилизма, пошлости, ограниченности. Им отказывали в серьезности, называли "пустомелями" и "пустоцветами". И только самые проницательные смогли разгадать за эпатажем позу, а за ней, в свою очередь, протест. "Блумсберийцы" были настоящими детьми рубежа веков: сложившиеся на разломе эпох, лишенные социальных и нравственных ориентиров, современники, а иногда и участники социальных потрясений эпохи, они мучительно расставались с ценностями поколения отцов, с тревогой вглядывались в новую, рождающуюся у них на глазах действительность. Отринув старые религии, они жаждали новых. Хулители и ниспровергатели традиций, глашатаи - иногда слишком громкие - всего нового, "блумсберийцы" ратовали за свободное, беспрепятственное самовыражение личности, были убеждены в том, что нет ничего более нравственного, чем эстетические соображения, и что "деспотизм по своей природе ни плох, ни хорош". Мне не хотелось бы представлять Вирджинию Вулф как нигилистку и революционерку - ее новаторство слишком укоренено в культуре и жизни. Все, чего хотели "блумсберийцы", - это вслед за Фрейдом, Юнгом, Бергсоном - преодолеть внешнюю оболочку жизни, понять "Великую Сложность" бытия, изобразить не действия и поступки, а внутренние движения души. Ж. Л. Кертис не случайно назвал манеру В. Вулф "поэтической интуицией внутренней жизни". 337 Приблизительно в то же время, когда в литературу входила Вирджиния Вулф, Бальмонт бросил свою знаменитую фразу: "Реалисты всегда наблюдатели, символисты всегда мыслители". Познать суть мира, который перед нами! - этот призыв отражал суть модернизма. Заменяя поверхностную "объективность" субъективным проникновением, требуя убежденности, а не логичности, незаинтересованности, а не служивости, модернисты стремились застать "жизнь врасплох", уловить то глубинное и призрачное, которое не выразимо ни речью, ни образом, ни жестом, - ускользающе-эфе-мерное, теряющееся у порога сознания. Мой роман - попытка преодолеть некоторые формы сознания и посмотреть за его пределы. Создавая его, я ощутила, что перестала верить во многое из того, во что, как мне казалось, я верю. Точнее сказать: в моем сознании живут такие представления и убеждения, которые, по всей очевидности, противоречат друг другу. Но почему бы и нет? В конце концов, все мы охвачены бурей! Искусство - ландшафт человеческой души, постижение ее сущности. Его интересуют не столько внешние проявления, сколько скрытые эйдосы. Его эволюция - все более глубокое проникновение во внутренний мир человека, исследование недр, постижение первоистоков, поиск себя в себе. "Быть писателем - это поверять свою душу людям". Короткие рассказы Вирджинии Вулф и есть зарисовки настроения, процесса мышления, точнее - мимолетностей внутренней жизни, самого состояния духа человеческого. Вихрь, шквал, напор, взрыв! Грушевое дерево наверху горы. Бьют фонтаны; сыплются капли. А волны Роны мчат глубоко и полно, летят под мостами, разметывая пряди водорослей, полощут тени над рыбой, серебряной рябью бегущей ко дну, затянутой - это трудное место, - засасываемой водоворотом, - плеск, брызги, ранят воду острые плавники: поток дымится, кипит, сбивает желтую гальку, крутит, крутит, вот отпустил, падает, падает, вниз, вниз, но нет, взвивается кверху нежной спиралькой; тонкой стружкой, как из-под аэроплана; выше, выше... Сто раз прекрасны добрые, веселыми шагами, с улыбкой идущие по земле; и шалые, бывалые рыбачки, присевшие под мостками, греховодницы, как дивно гогочут они, и галдят, и ступают враскачку, враскачку... аа-ах, гм, кха! - Ранний Моцарт, конечно... - Да, но мелодия, как все его мелодии вообще, приводит в отчаяние, я хочу сказать, вселяет надежду... 338 Зеленый сад, лунный пруд и лимоны, влюбленные, рыбы - все растворяется в дымчатом небе, покуда валторны, уже поддержанные трубами, попираемые кларнетами, возводят там белые своды, прочно зиждущиеся на колоннах из мрамора... Гром победы. Лязг и звон. Прочное положение. Твердые основы. Марш миллионов. Смятенье и хаос повержены в прах. Но город, к которому мы идем, - не из камня, и он не из мрамора; висит незыблемо, стоит неколебимо; и ни улыбки, ни флага навстречу. Пусть же сгинет ваша надежда; моя радость вянет в пустыне; открытое наступление. Голы колонны; безжалостны; они не отбрасывают тени; сверкают, темнеют. И я ретируюсь, я вообще не хочу ничего, я только мечтаю уйти, найти свою улицу, узнавать дома, кивнуть зеленщице, сказать горничной, когда она откроет мне дверь: Какая звездная ночь. - Доброй Ночи, доброй ночи. Вам сюда? - Увы. Мне туда. Е. Ю. Гениева: Истина, дает понять Вирджиния Вулф, в силу своей изменчивой, зыбкой, неуловимой природы противится рациональному анализу. Быть может, музыка владеет этой тайной? И Вирджиния Вулф в своем программном рассказе "Струнный квартет" пытается сделать невозможное - передать словом музыку. Надо заметить, что в эти годы не только Вирджиния Вулф ставила перед собой столь дерзкую задачу. Один из эпизодов романа Джеймса Джойса "Улисс" "Сирены" написан по законам фуги. И в творчестве самой Вирджинии Вулф "музыкальная проза" не случайность. Ее поздний роман "Волны" создавался как "роман-соната", и в его композиции, стиле действительно сделана попытка учесть законы этой музыкальной формы. Вообще многих писателей, музыкантов, художников первых десятилетий XX века неудержимо влечет идея синтеза. Рождается синкретическое искусство, например, Скрябин и его эксперимент со световой музыкой, Стринд-берг и его "Соната призраков". Жизнь, жизнь духа особенно зыбки, подвижны: как волны, как звуки музыки, как фантазия творца. Стриндберг писал Гогену: "Я видел деревья, которых не нашел еще ни один ботаник; животных, о существовании которых Кювье даже не подозревал; и людей, создать которых могли только вы". Жизнь невозможно передать адекватно, даже выписав абсолютно все ее внешние детали. Жизнь, "обожаемый мир" - загадочна и непредсказуема, жизнь - это сон, фантазия, фантасмогория, ночной кошмар. "Это царство страстей, потрясений, смятения, комплексов, гре- 339 хов, здесь срываются благопристойные маски, здесь на нас смотрят настоящие лица". "Верь себе!" - единственный принцип искусства, ибо художник, если он художник, - это человек обостренной чувствительности, способный выразить жизнь души. Мюллер-Фрейенфельс считал, что Эдгар По был художником не потому, что в его голове возникали причудливые видения, а потому, что умел отразить видения многих людей, создав единый пластический образ. Кто-то сказал, что родина - это он сам. Так мог сказать только художник. Мы слишком натерпелись от массовости, коллективности, соборности, всемирности, богоносности, чтобы доверять патриотам, радетелям человечества, народоугодникам. Из чрезмерной любви к внешней жизни возникает опасность для нее. Мы слишком мало думаем о собственной душе. Потом она спросила себя - какой же взгляд истинный. Можно взглянуть ведь на дом и на ковш и так и эдак. Она поставила этот вопрос перед Такими-то, которых по скромности наделяла силой и мудростью других людей. Ответы, бывает, приходят случайно; так отвечал на вопросы ее старик спаниель, движеньем хвоста. И вот вяз, лишаясь позолоты и великолепия, как будто снабдил ее ответом; стал деревом вне оград, на просторе, единственным на болоте деревом. Она его видела часто; видела красные опаленные облака, перечеркнутые его ветвями, и ломкие серебристые лунные стрелы. Да, но что же ответ? Ах да, что душа - Саша чувствовала, как какое-то существо бьется внутри, ищет выхода, и тотчас его назвала душою, - что душа по природе одиночка, вдовая птица; птица, отрешенно и высоко угнездившаяся на вязе... Е. Ю. Гениева: Душа - вот главное, вот итог размышлений Вирджинии Вулф. Недаром именно слово "Итог" вынесено в заглавие рассказа, где героиня рассуждает, что такое душа. Творчество - сотворение мира. Художник - соавтор Бога. Поэту нужно углубиться в себя и запечатлеть увиданное. Драма должна раскрывать глубинную часть нас самих: "В драме важно не столько то, что нам рассказали о других, сколько то, что нам показали в нас самих - смутный мир неопределенных чувств...". Все романы Вирджинии Вулф - поток самой жизни, событий, чувств, переживаний, поток мыслей героев. Яркие импрессионистские пейзажи, игра света на оконных стеклах, солнечное 340 тепло, ласкающее кожу, хруст ветчины или запах фонарного масла, острое ощущение уходящего времени, но - главное - поток настроения, само состояние духа, мимолетность мысли... Свободной чередой, легко и непроизвольно сменяя друг друга движется в романе поток эпизодов, сцен, причудливо изменяющихся настроений. Различен характер их звучания - от острой сатиры - до мягкой иронии, от злой насмешки - до элегических полутонов. Яркие по своей красочности зарисовки сменяются туманными намеками, пафос - пародией. В. Вулф: "Любой повествовательный способ хорош, всякий способ верен постольку, поскольку выражает то, что хотим мы сказать, если мы в самом деле писатели, и постольку, поскольку приближает он нас к авторскому замыслу, если мы читатели". Своеобразие прозы Вулф проявилось в романе "Комната Джекоба". Это была первая попытка писательницы передать в художественном произведении бесконечный поток тех мельчайших частиц ("атомов"), которые, по словам Вулф, "бомбардируют" сознание человека, составляя круг его представлений о жизни. Характерно, что она сама, обдумывая свой роман и делясь своими планами с Томасом Элиотом, отмечала близость своего замысла и предполагаемой манеры его осуществления манере Джеймса Джойса: "...размышляла над тем, что все то, что я делаю сейчас, вероятно, гораздо лучше могло бы быть осуществлено мистером Джойсом", - записывает Вулф в своем дневнике. Но она использует не только характерные приемы Джойса; в своих творческих исканиях Вулф опирается на Бергсона и Пруста, стремясь передать читателю ощущение бесконечного движения времени и заставить его увидеть настоящее сквозь призму прошлого. Наши обвинили В. Вулф в расплывчатости характера ее героев, в отсутствии интереса к четкости, последовательности, цельности, однозначности и т.д., и т.п. Но ведь декларируемой целью писательницы была экспрессия, а не фотография, поток, а не лед, яркий штрих, а не резкая линия. Стремясь наглядно проиллюстрировать свою мысль о разных принципах создания характера, В. Вулф написала программную статью Мистер Бен-нет и миссис Браун. В вагоне поезда едет скромная пожилая женщина, - Вулф называет ее миссис Браун, - внешность и костюм которой свидетельствуют о том, что она несчастна. Каким 341 образом ее судьба и ее характер могли бы быть описаны Уэллсом, Голсуорси и Беннетом? Отвечая на этот вопрос Вулф имитирует манеру каждого из этих писателей. Уэллс, подчеркивает она, отметил бы очевидные признаки бедности миссис Браун, а затем стал бы писать о ней как о жительнице страны будущего - Утопии. Голсуорси, разразившись гневной тирадой относительно пороков современного общества, изобразил бы миссис Браун как существо отвергнутое и выброшенное за борт жизни. Беннет увлекся бы бесконечными подробностями. Но ни один из этих писателей не смог бы, по мнению Вулф, передать "дух" миссис Браун, самую суть ее характера. Они смогли бы рассказать о ее происхождении, о ее семье, о доме, в котором она живет, об обстоятельствах ее жизни, но не о ней самой. Гораздо легче, замечает Вулф, написать трехтомный роман о миссис Браун, чем в нескольких фразах запечатлеть своеобразие ее натуры, передав тот поток впечатлений, которые возбуждает у зрителя ее внешность или ее голос. Начиная с Миссис Дэллоуэй, В. Вулф широко пользуется богатством символики, импрессионистическими приемами художественного слова, методом "потока сознания". Огромный внутренний мир самой писательницы, богатство этого мира и стремление выразить его не отпускали ее от письменного стола. Писала она постоянно, фиксируя все движения собственной души. Принимаясь за Миссис Дэллоуэй, писательница заметила в дневнике: Я принялась за эту книгу, надеясь, что смогу выразить в ней свое отношение к творчеству... Надо писать из самых глубин чувства - так учит Достоевский. А я? Может быть, я, так любящая слова, лишь играю ими? Нет, не думаю. В этой книге у меня слишком много задач - хочу описать жизнь и смерть, здоровье и безумие, хочу критически изобразить существующую социальную систему, показать ее в действии... И все же пишу ли я из глубины своих чувств?.. Смогу ли передать реальность?.. Думаю о писателях восемнадцатого века. Они были открытыми, а не застегнутыми, как мы теперь. МиссисДэллоуэй - тоже "поиск утраченного времени". Событий здесь, как и в других романах Вулф, почти нет - зато много воспоминаний, снов, разговоров, при этом только кажется, будто герои много говорят. Нет, они чаще всего молчат, "а все настоящие беседы, диалоги, монологи, споры происходят за завесой Молчания - в памяти, воображении. Память капризна, 342 она не подчиняется законам логики, память часто бунтует против порядка, хронологии. И хотя удары Биг-Бена постоянно напоминают нам, что время движется, не астрономическое время властвует в книге, но время внутреннее...". Какая радость - видеть бьющийся на ветру листок. В вышине ласточки виляют, ныряют, взмывают, но с неимоверной правильностью, будто качаются на невидимой резинке; а как вверх-вниз носятся мухи; и солнце пятнает то тот листок, то этот, заливая жидким золотом, исключительно от избытка счастья. И такой идет, идет по траве колдовской перезвон (возможно, это часто-часто гудит машина) - и все, как бы ни было просто, как бы ни составлялось из пустяков, но стало отныне истиной. Красота - вот что есть истина. И красота - всюду. - Уже время, - сказала Реция. Со слова "время" сошла шелуха; оно излило на него свои блага; и с губ, как стружка с рубанка, сами собой, белые, твердые, нетленные, побежали слова, скорей, скорей занять место в оде Времени - в бессмертной оде Времени. Он пел. Эванс отзывался ему из-за вяза. Мертвые в Фессалии, пел Эванс, средь орхидей. Там они выжидали конца войны. И вот теперь мертвецы, и сам Эванс... - Бога ради, не подходите! - вскрикнул Септимус. Он не мог смотреть на покойников. Но раздвинулись ветки. Человек в сером действительно шел прямо да них... Эванс! Но ни грязи, ни ран - он такой же, как был. Я возвещу это всем народам, кричал Септимус, подняв руку (а покойник в сером к нему приближался), подняв руку, как черный колосс, который веками одиноко горевал в пустыне о судьбах людей, зажав в ладонях лицо, все в бороздах скорби, но вот он увидал полосу света над краем пустыни, и она длилась вдали, и свет ударил в колосса (Септимус приподнялся со стула), и в прахе простерлись пред ним легионы, и в лицо безмерного плакальщика тотчас... - Мне до того плохо, Септимус, - говорила Реция, пытаясь его усадить. Миллионы стенали; веками скорбели они. Надо повернуться, сказать им, сейчас он скажет про эту радость и благодать, про беспримернейшее открытие... - Время, Септимус, - повторяла Реция. - Сколько сейчас? Он бормотал, он весь дергался, тот господин, наверное, заметил. Он смотрел прямо на них. - Сейчас я скажу тебе время, - произнес Септимус очень медленно, очень сонно и загадочно улыбнулся покой- 343 нику в сером. И тут пробило четверть - было без четверти двенадцать. Восприятие времени В. Вулф сродни джойсовскому: момент* динамичен и воспринимается как постоянно развивающееся драматическое событие, включающее в себя существование лирического героя: центром момента является "узел сознания", разрешающийся через слово, речь героя. Участие человека, его самоутверждение в моменте способствуют тому, что момент приобретает значимость, а у человека появляется соблазн "остановить мгновение". Однако значимость момента не делает его неподвижным, а, наоборот, заставляет развиваться. В. Вульф, следовательно, говорит прежде всего о познаваемости вечно становящегося момента. "Теперь" в ее концепции приобретает жизнь, проявляясь через сознание и деятельность индивидуума. У Вирджинии Вулф много джойсовского, возможно даже, что она превзошла мэтра в воплощении "моментов бытия", в способности передать обычным (не синтезированным) словом течение жизни... Лондон в "Миссис Дэллоуэй" то же самое, что Дублин в "Улиссе": город цементирует фрагментарное