тему символов новыми таинственными образами, которые активно функционируют в сборнике "Ветер в камышах". Основные символы книги: ветер, роза, огонь, стороны света - сквозные символы йитсовской поэзии. "Ветер в камышах" - такова подлинная суть поэзии, овевающей души-камыши. Ветер, как у Шелли, означает неуспокоенность, движение. Йитс говорит о ветре как об органе природы, как о "символе смутных желаний и надежд". Огонь, с которым связаны имена Робартса, Ахерна, Ханрахана (персонажи, часто становящиеся "масками"), открывает такой ряд символов: огонь - весна - утро - восток. Воздух (ветер) ассоциируется с летом, полднем и югом. Вода - с осенью, вечером и западом; земля - с зимой, ночью и севером. 85 В стихах "Настроения", "Песнь странствующего Энгуста", "Тайная роза" принципы символистской типизации сказываются как в использовании многомерных образов (символов), так и в философском идеализме, в вере в потустороннюю жизнь души. Обращаясь к далекой розе, издавна обозначающей Ирландию "героического века", поэт делает ее одновременно символом вечности, "цветком святой Гробницы". Роза и крест, сочетаясь, образуют сложный символ любви и смерти, символ восходящий к каббале. Изучая теософию и оккульную символику, штудируя "Эзотерический буддизм" А. П. Синнета, ирландский поэт пришел к мысли о единой "Душе мира", о жизни души после смерти. Эту мысль он пытался передать загадочностью образности, завораживающим "органическим" (термин У. Б. Йитса) ритмом. Наши изыскивали у него негативные отзывы о великих французах и современниках. Он же пытался пойти дальше их, считал символистов недостаточными: "Здесь, в Ирландии, мы живем в молодом веке, полном надежд и обещаний". Сознавая новаторство французов, он искал непроторенные пути и принципы новой эстетики, символику иного. 1900-1920-е годы можно считать вторым периодом творчества Йитса-символиста. Именно в эти годы поэт перешел от символизма интуитивно-эмоционального, мистически-загадочного и "орнаментального" к символизму эмблематически-схематическому, мифологическому... Начало века стало для У. Б. Йитса началом новых поисков в жизни и в искусстве. Пытаясь понять "реальность и справедливость", он вновь, как в начале 1890-х годов, окунулся в общественную жизнь, чему способствовала его многогранная театральная деятельность. Йитс был не только великим национальным поэтом, но и родоначальником ирландской поэтической драмы, нового театра, приспособленного "для выражения всего богатства современной лирики, для искусства, близкого чистой музыке, для тех сил, которые освободят искусство от имитации, соединят актерскую игру с декорацией и танцем". Творческие искания Йитса-драматурга, теоретика театра во многом определили уровень драматургии и театроведения века (здесь следует напомнить, что многие выдающиеся драматурги Великобритании, начиная с конца XVII века, родились в Ирландии). 86 Т. С. Элиот считал, что воздействие Йитса на мировую драматургию сравнимо с шекспировским: Невозможно указать границы влияния Йитса как драматурга, но его роль будет огромна, пока вообще жив театр. Идея Йитса создания национального интеллектуального театра, воплощающего единение "высоких целей" с кельтской и ирландской культурой мифа, получила воплощение в 1896 году, когда в Дублине произошла незапланированная встреча с Эдвардом Мартиным и Августой Грегори. Из этого почти случайного знакомства годом позже родился первый в истории Ирландии национальный театр, просуществовавший три года, но давший жизнь вошедшему в мировую культуру Театру Аббатства. Со временем триумвират основателей пополнился двоюродным братом Мартина, выдающимся драматургом и мыслителем Джорджем Муром. Манифест задуманного предприятия, адресованный преимущественно инвесторам, составил У. Б. Йитс: Мы предлагаем ставить в Дублине весной каждого года некоторые кельтские и ирландские пьесы, которые, какой бы ни была степень их совершенства, будут написаны с высокими целями, и таким образом создать кельтскую и ирландскую школу драматической литературы. Мы надеемся найти в Ирландии неиспорченную и одаренную воображением публику, привыкшую слушать, благодаря ее страсти к ораторскому искусству, и верим, что наше желание представить на сцене сокровенные мысли и чувства Ирландии обеспечит нам достаточно благожелательный прием и ту свободу эксперимента, которой не существует в театрах Англии и без которой не может быть успешным ни одно движение в искусстве или литературе. Мы покажем, что Ирландия - не край шутовства и сентиментальности, как ее изображали до сих пор, но страна, в которой жив древний идеализм. Мы уверены, что все ирландцы, которым надоело такое искажение, поддержат это начинание, выходящее за рамки всех наших политических разногласий. В замысел учредителей, таким образом, входило: создание интеллектуального некоммерческого театра, обеспеченного высоким духовным уровнем драматургии, и подъем национального престижа ирландской национальной культуры. Благородным устремлениям учредителей, увы, препятствовали эстетические разногласия и несовместимость характеров, особенно братьев, Эдварда и Джорджа. "Духовные сущности" Йитса были чужды "реалисту" Муру, скептически относящемуся и к "глубокой драме" Метерлинка. Лишь Августа Грегори, не имевшая литератур- 87 ного и театрального опыта, но стремившаяся "мыслить, как мудрецы, но говорить, как простые люди", женщина необыкновенного обаяния и аристократизма, на всю жизнь сохранила преданность идее национального театра, и, как Йитс, связала свою жизнь с духовной культурой Ирландии. Предприятие, затеянное четырьмя ирландцами, было чрезвычайно трудно, даже если бы между ними существовало идеальное единство взглядов (чего на самом деле не было). То, что все они были литераторами (а Августа Грегори таковым еще и не стала), а не людьми театра, уже было проблемой. У них не было труппы - с самого начала предполагалось, что спектакли будут поставлены с английскими актерами. У них не было режиссера, более того: они не осознавали, насколько катастрофическим может оказаться его отсутствие. У них не было сценической площадки - ее предстояло найти. Наконец, не было той самой ирландской и кельтской драматургии, для пропаганды которой предназначался театр. Йитс давал для постановки "Графиню Кэтлин" и еще только писал "Туманные воды". Мартин был автором двух пьес. Мур не предлагал вообще никакой пьесы. Августа Грегори пока только занималась сбором фольклора. Но и за пределами тесного кружка основателей Ирландского Литературного театра не было людей, которых можно было бы назвать ирландскими драматургами. Ирландский Литературный театр возникал фактически на пустом месте. Театр затевался на страх и риск нескольких человек, в расчете на драматургию, которой не было, и спустя несколько лет драматургия явилась, - не в последнюю очередь потому, что был создан театр. Йитс стал "двигателем", "сердцем" всего предприятия: во многом благодаря его литературному авторитету и способности творческого организатора, предприятие не просто удалось, но со временем стало явлением мировой культуры. Вокруг театра объединилась художественная элита страны, друзья и единомышленники поэта. Йитс верил в священную миссию и жреческое служение художника, в его способность "повсеместно распространить свою религию, сделать свое Искусство Искусством нации". Ирландия в максимальной степени приуготована для этого, так как не порвала с древним фольклором, мифологией, поскольку в ней жив тот же поэтический дух, что у публики Эсхила, Софокла, Шекспира, Кальдерона. Главный упор Йитс сделал на углубленность, философичность, мифологичность, духовность нового, модернистского театра, в котором главными элементами станут глубокое поэтическое слово и символы человеческой души. Театр возник из ритуала, и он не достигнет снова величия, пока не вернет словам их былую верховную власть. И для того, чтобы наши зрители могли избегнуть отупляющего воздействия памяти о коммерческом театре, которая преследует даже их, наши пьесы, по большей части, будут иметь характер, удаленный от повседневности, духовный и идеальный. Используя то, что я считал традиционными символами, я забыл, что в Ирландии они не символы, а реальность. Последнюю мысль можно интерпретировать как тождество между глубинной жизнью человека, нации и сложенными ими мифами, выражающими архетипы сознания. Первые пьесы, поставленные Ирландским Литературным театром, вызвали неоднозначную реакцию публики: восторги одних и бурное негодование других, выступивших против духа внутренней свободы и духовной раскованности авторов Графини Кэтлин и Диармайда и Гранин, написанной в соавторстве с Муром. На первом представлении Графини Кэтлин присутствовал семнадцатилетний Джеймс Джойс, который, по свидетельству очевидца, энергично аплодировал, демонстрируя поддержку новаторства Йитса. Юный Джойс отказался подписать письмо студентов дублинского университета, в котором пьеса Йитса предавалась анафеме. Позже молодой Джойс в статье под названием Победа черни вновь консолидировался с Йитсом в критике уровня драматургии, пошедшей на поводу у черни и тем самым подрывающей принципы новаторства, сформулированные учредителями литературного театра. "Оценка Джойсом драматургии Мартина и Мура как слабой и эпигонской по отношению к европейской "новой драме" была абсолютно справедливой". У Йитса были и другие причины отмежеваться от Мура, в конце концов утратившего интерес к театру. Затем от участия в работе театра отказался Мартин, осудивший постановку Диармайда и Гранин. После распада группы основателей Литературный театр вынужденно прекратил свое существование. Однако, творчески исчерпав себя, он положил начало новому, более высокому и жизненному предприятию Йитса - организации Ирландского национального театра, или Театра Аббатства, вошедшему в театральную историю XX века. 89 Ирландский Национальный театр начал свою многолетнюю жизнь. Она была трудной, бурной, противоречивой, но при этом яркой и интересной. В первое же десятилетие своего существования [1902-1912 гг.] театр дал сценическую жизнь пьесам двух драматургов мирового значения, Йитса и Синга, - одно это уже делает его выдающимся явлением. Почти все пьесы У. Б. Йитса - драмы не характеров, людей, но духовных принципов, идей, развернутые метафоры философии жизни, эксперименты, направленные на поиски истины и проведенные над разными сферами духа и бытия. Как и Джойс, Йитс непрерывно наращивал мастерство и одновременно усложнял символику своих пьес. Продолжая непрерывно работать над ранее написанными драмами-мифами, он отдает дань эзотерике, делая их доступными лишь избранной публике, посвященной в его символику. Создавая пьесу Где нет ничего, Йитс бросал вызов Фаусту и Пер Гюнту, ставя пред собой задачу в пятиакт-ной масштабной драме противопоставить ложной мудрости рационализированного мира подлинную мудрость жизни, поэзии, чуда - всего того, где нет Системы и Числа ("потому, что Бог там, где нет ничего"). Тема зловещего "железного века" красной строкой проходит через многие пьесы вместе с образами-идеями Слепого и Дурака - холодного расчета и простодушного безумия, двух ущербных, уродливых половин человеческой личности, не способных обойтись друг без друга и пребывающих в вечном конфликте друг с другом*. * Слепой и Дурак Йитса - предвестники беккетовских Поццо и Лакки, хозяина и слуги, воли и воображения, слепого и поводыря в Годо. В свою очередь, их родословная восходит к шекспировским шутам. Театральные и драматургические искания Йитса, носившие новаторский, модернистский характер, неотрывны от художественных экспериментов Малларме, Метерлинка, Ибсена, Крэга (в России начала XX века этим занимались Станиславский и Немирович-Данченко). В круг Малларме его ввел Артур Симоне, критик и поэт, блестяще знавший театральные новации Европы. Симоне знакомит Йитса с маллармистскими идеями синтетического театра и с "идеальной Мелисандой" Метерлинка - актрисой Жоржетт Леблан, одухотворенно читавшей стихи Малларме, Верлена и Метерлинка под музыку Форе. Естественно, молодой Йитс не мог пройти мимо драматургии Ибсена. В отличие от Джойса, Йитс не стал поклонником "новой драмы", социальная и публичная ориентация которой вызывала в нем чувство, близкое к ненависти. Называя пьесы Ибсена журна- 90 лизмом, ставя их чуть ли не в один ряд с натурализмом Гексли, раз за разом повторяя, что "искусство есть искусство, потому, что оно не есть природа"*, Йитс, естественно, сознавал новаторство Ибсена, однако в собственных поисках старался идти иным путем, предельно далеким от "поверхностности" и социальных проблем. Йитс нашел многое из того, что оказалось ему созвучно, во французском театре. Он видит там поэтические и условные пьесы Метерлинка, "Саломею" Уайльда, "Акселя" Вилье де Лиль-Адана, опыты поэтического "театра одного актера". Естественно, что Метерлинк и Вилье де Лиль-Адан, а не "журналисты" Ибсен и Шоу, привлекают симпатии и интерес поэта Йитса. Он и воспринимает их прежде всего как поэтов (хотя их пьесы написаны прозой) - в одном ряду с Малларме, Верденом, Рембо. Он приветствует драму, не воспроизводящую обыденный современный быт и "тривиальную и лишенную красоты фразеологию улицы и гостиной". Стихотворная драма на традиционные (мифологические или сказочные) сюжеты представляется ему проявлением подлинной глубины и серьезности в искусстве. Поэтому он, например, с увлечением рассказывает о пьесе поэта Роберта Бриджеса "Возвращение Улисса" (из описания явствует, что повод для восхищения Йитса - собственно, сам гомеровский сюжет, трактованный хрестоматийно, и тот факт, что пьеса написана в стихах). Мы видим, что Йитса влекут не социальные проблемы, но "глубокая драма", внутренняя жизнь, духовная сущность человека. Ему близко новаторство Метерлинка, но не его оптимистическая вера во всеобщее братство и гармонию, не его утопическая надежда на торжество духовного. Дело даже не в мощи человеческого подполья или зла жизни - дело в ее движущих силах, в упадке витальности без борьбы зла и добра, находящей яркое художественное воплощение в трагедиях Эсхила, Антигоне и Эдипе в Колоне Софокла, высокую оценку которых Йитс разделял с Метерлинком. Отношение Йитса и Метерлинка к Шекспиру также компланарно. Обоих потрясает жизненность и глубина побуждений натуры Гамлета и Отелло, но не устраивает примат действия, характера: герои Шекспира тем ближе к истинному величию, чем меньше они действуют. * Этот афоризм Йитса, определивший направленность его творчества, нуждается в правильной интерпретации: Йитс не просто противопоставляет искусство природе, но видит в искусстве глубинное, сокровенное, сакральное измерение жизни. 91 Метерлинк: Я восхищаюсь Отелло, но мне не кажется, что он живет высшей повседневной жизнью, как Гамлет, у которого есть время жить, потому что он не действует. Йитс: [Гамлет] увидел везде слишком великие вопросы, чтобы принимать участие в пошлой игре жизни. Иными словами, глубина - в созерцании, мистике глубин, а не в пошлости действия. Духовное автономно от материального, внутренняя жизнь Гамлета приоритетнее примитивных действий Отелло. Согласно Йитсу, большинство - огромное большинство - душ еще не пробудилось. Тщетно искать за обыденностью глубокую внутреннюю жизнь. Те, кто занят повседневными дрязгами, не могут иметь глубокую, нетронутую душу. Отметив и заострив до предела отчуждение духовного от материального, Йитс все большее внимание направляет на духовное, на внутренний мир своего героя. Событийная сторона его пьес гораздо менее интересна, чем у Метерлинка-сказочника. Метерлинк всегда держит зрителя в напряжении: что будет дальше, избежит ли герой гибели? В драмах Йитса так вопрос не ставится. Самое интересное у него связано с сюжетом лишь по касательной. Сказочная условность Метерлинка иная, чем интеллектуальная условность Йитса. Метерлинк входит в созданныйим мир, веря в него, как ребенок, и ведет за собой зрителя... Йитс - художник интеллектуальный, оперируклций идеями, а не образами зримого мира... Дарование лирика Йитса - не в способности перевоплощения, а в самовыражении. Театральное новаторство Йитса получило мощный стимул после встречи драматурга с другим гениальным модернистом, Гордоном Крэгом, радикально трансформировавшим театр. С первыми режиссерскими экспериментами Крэга Йитс познакомился в Лондоне в 1901 году. Тогда же он написал Крэгу восторженное письмо, положившее начало дружбе и творческому сотрудничеству. Их объединили новаторские идеи трансформации царившего на сцене бытового правдоподобия в выражение "духовных сущностей", замены "реализма" театральной условностью и выразительностью, "правды жизни" - ее глубиной. У Крэга Йитс позаимствовал и воплотил в собственном театре идеи "масок", "сверхмарионеток", декораций-ширм, новых принципов театрального освещения... 92 Йитс мог бы повторить принадлежащие Крэгу определения идеального актера-сверхмарионетки: "не плоть и кровь, а скорее тело в состоянии транса", "сверхмарионетка - это актер плюс огонь минус эгоизм; огонь богов и демонов, без дыма и пара смертной плоти", - он сам употребляет именно эти слова: "огонь", "транс". В статье "Трагический театр" Йитс также выдвигает (в применении к изобразительному искусству) концепцию маски, близкую к крэговской: маска как символ, как выражение вечного, переходящего из поколения в поколение, художественная и законченная форма, свободная от физического или духовного несовершенства, которое всегда присуще человеческому лицу. На Йитса, как и на других театральных мыслителей Европы, произвело большое впечатление знаменитое эссе Крэга "Актер и сверхмарионетка", но важно подчеркнуть, что идеи, высказанные Крэгом в 1907 г., всегда были близки Йитсу. Модернистские искания и новаторство Йитса и Крэга совпадали в главном - в философии жизни, в отношении к культуре, в переоценке ценностей, в переосмыслении текстов. Это нашло яркое выражение в совместной постановке Песочных часов в Театре Аббатства (1910 г.). На эскизе Крэга к "Песочным часам" нет никакой бытовой реальности: ни дома, ни кабинета, ни дверей. Изображено пространство-метафора, раскрывающее дух произведения. Оно резко разделено на две неравные части вертикалью. Фокус композиции смещен вправо и вперед, к зрителю: здесь в низкой, сводчатой нише, словно придавленной мощной стеной, видна изображенная в профиль фигура человека, сидящего за столом и читающего книгу. Стол и стул изображены предельно обобщенно, их массивные, прямоугольные объемы кажутся неотделимыми от каменной громады стен. Контрасты тени и света, тесноты и простора очень много говорили воображению Йитса. Поместив Мудреца в подобие фота, Крэг нашел точный и многозначный символ, усиливший то, что заложено в пьесе. У Йитса Мудрец - кабинетный ученый, фанатик науки. Крэг выражает его суть зрительной метафорой; ученый-фанатик сродни схимнику, затворившемуся в уединении и полумраке пещеры. К тому же учение Мудреца ложно, оно - не свет, а тьма. Грот, изображенный Крэгом, рождает ассоциации и с символической платоновской пещерой, в которой томятся узники, не видящие ничего, кроме теней, скользящих по стене. Мудрец из "Песочных часов" - тот же узник, прикованный к своему столу, отвернувшийся от света; его философское кредо: "верить лишь 93 в свидетельства чувств" - то же, что у обитателей платоновской пещеры - "мира чувственных вещей". Критик свидетельствует: "В этом спектакле... оформление сцены сведено к простейшим элементам, так что фигуры исполнителей резче выделяются на этом примитивном фоне и внимание концентрируется на человеческих и подлинно выразительных элементах драмы". Рецензент также отметил художественную цельность зрительного впечатления, вполне оценив то, что достичь ее было совсем не просто. Ястребиный колодец - мистическая теософия, выраженная в форме обрядов и верований друидов, или система символов, принятых в Ордене Золотой Зари, или архетипы "памяти человечества", усиленные голосами, спорящими в человеческой душе. Модернистскими изобразительными средствами Йитс воспроизводит главную коллизию ибсеновского Б р а н -да - выбор человека между героическим самоутверждением и духовным прозябанием: Кухулин и Старик - два голоса, звучащие внутри человека и не способные прийти к согласию: Folly alone I cherish, I choose it for my share; Being but a mouthful of air, I am content to perish; I am but a mouthful of sweet air. O lamentable shadows, Obscurity of strife! I choose a pleasant life Among indolent meadows; Wisdom must live a bitter life. * В. А. Ряполова: * Я ценю только безрассудство,/Я выбираю его своим уделом; /Я - только вздох./Я готов погибнуть;/Я - только легкий вздох. //О жалкие тени,/Призрачность борьбы!/Я выбираю приятную лень/В безмятежных лугах:/Мудрости суждена горькая жизнь. Дилемма человеческой жизни, как ее представляет Йитс, неразрешима. Достичь бессмертия не дано ни единым героическим усилием, ни многолетним ожиданием. Старик предсказывает Юноше, что тот никогда не узнает простых человеческих радостей, взаимности в любви, счастья у семейного очага, но и сам Старик лишил себя всего, что есть в жизни, ради бесплодного ожидания. Обманна и губительна не только пляска теней, ревниво оберегающих источник бессмертия, но и само это бессмертие, которое глядит "немигающим и нече- 94 ловеческим" взором Ястреба. Стать бессмертным, как Ястреб, - не значит ли это для человека отринуть земную жизнь? И не прав ли голос заключительного хора, поющий хвалу обыденному существованию, в собственном доме, у очага, в кругу семьи - Who but an idiot would praise Dry stones in a well? Who but an idiot would praise A withered tree? * * Кто, кроме идиота, будет хвалить/Сухие камни в колодце?/...Кто, кроме идиота, будет хвалить/Высохшее дерево? Неразрешимость жизненных противоречий, отсутствие решений для Йитса неотъемлемое свойство жизни, средство активизации ее. В одном из писем Йитса присутствует глубокая мысль, свидетельствующая об экзистенциальной аналитичности его ума: "У Востока на все есть решения, и потому он не знает трагедии [раздвоения, а не истории]. Мы, а не Восток, должны бросить героический клич". Новаторство Йитса, усиливающееся от пьесы к пьесе или в процессе переработки ранее написанных произведений, настолько усложняло задачу артистов, что даже самые выдающиеся оказывались неспособными передать идеи, заложенные в сценическом материале. Так, например, случилось с Генри Эйнли, не обладавшем необходимым Йитсу чувством ритма и изображавшем страсти человеческие традиционными актерскими приемами. Другим мощным источником влияний на драматургию и режиссуру Йитса стали японские пьесы в стиле Но, с которыми его познакомил Эзра Паунд (бывший в 1913 - 1916 гг. секретарем Йитса). ...С помощью японских пьес... я изобрел утонченную, лишенную буквальности и символическую форму драмы, которая не нуждается в толпе или Прессе, чтобы окупить постановку, - аристократическую форму. Первым опытом "пьес для танцовщиков" стал Ястребиный колодец, в свою очередь оказавший большое воздействие на авангардизм Беккета. Ее [пьесы] персонажи безымянны, их лица закрыты масками или загримированы так, что похожи на маски; движения напоминают театр марионеток и совершаются под ак- 95 компанемент цитры, гонга и барабана; музыканты, также в гриме-маске, присутствуют на сцене и не только аккомпанируют, но и выполняют функцию хора; сама сцена - "любое свободное пространство у стены", единственная декорация - ширма со стилизованным рисунком, стоящая у стены. Кульминация действия в "Ястребином колодце" и последующих пьесах - танец, обычно исполняемый персонажем, "не имеющим земного облика". Величие драматического искусства не в поверхностном следовании жизни, но в мистическом проникновении в глубины человеческой души, в освещении идущей там борьбы, в выражении высшего духовного напряжения человека, игрища страстей, в котором индивидуальное тождественно равно общечеловеческому, бытийному. ...Искусство, которого я жажду... - это борьба, но она происходит в глубинах души, и один из антагонистов не имеет земного облика и не говорит на языке смертных. Трагическое искусство, страстное искусство, затопляющее плотины, которые разделяют людей, разрушающее обычные представления, воздействует на нас тем, что заставляет грезить, почти что ввергает нас в транс. Люди, действующие на сцене, как бы вырастают, и мы вдруг видим перед собой само человечество. Йитса мало интересовали внешние, поверхностные конфликты персонажей-антагонистов, драма характеров и поступков - только конфликтное, дисгармоничное состояние человеческой души, кризисность духа времени. Интерес Йитса к маскам театра Но, к сверхмарионетке Крэга (см. моего Шекспира) восходит к архетипическим представлениям, к глубинам бессознательного в психоанализе, к мистике транса и одновременно к освоению новых изобразительных приемов, усвоенных из мировой культуры. Маска позволит мне заменить лицо какого-нибудь посредственного актера или то же самое лицо, но перекрашенное в соответствии с его вульгарной фантазией, прекрасным творением скульптора... Маска никогда не покажется всего лишь грязным лицом, и как близко ни подойти к ней, она все равно останется произведением искусства. В поэтической живописи и скульптуре лицо кажется тем благороднее, чем в нем меньше любопытства, оживленного внимания, всего того, что заключено в знаменитом понятии реалистов "жизненная энергия". Возможно даже, что полнотой бытия обладают только 96 мертвые и что мы каким-то образом понимаем это, когда так неотрывно и с таким чувством смотрим на лицо сфинкса или Будды. ...Мы ничего не потеряем, сделав черты лица застывшими, потому что глубокое чувство выражается в движении всего тела. Преломляя свои идеи обнажения души через образ любимой женщины и актрисы Мод Гонн, Йитс писал: Ее лицо, подобно лицам греческих статуй, выказывало мало мысли - все ее тело казалось шедевром долгой мыслительной работы. В. А. Ряполова: Того же Йитс хотел и от актеров идеального театра, каким он мыслил его себе в 1916 г. Модель театра Но оказалась великолепной находкой, потому что дала возможность свя-зать маску с выразительностью тела в движении. И снова Йитс не столько шел от теории, сколько вдохновлялся живыми впечатлениями. Он видел танцы театра Но в исполнении японских актеров: его поразило сочетание статуарности и мускульного напряжения, интенсивность ритма и его теснейшая связь с содержанием, мыслью. Именно эти качества, а не ориентальный колорит пластики стали образцом для Йитса, когда он начал писать свои "пьесы для танцовщиков". В последних пьесах Йитса усиливается скепсис в отношении благостных надежд человека и мотив бессмысленности существования. Миром правит слепая случайность, в конце концов над человеческими страстями и стремлениями торжествует осел: "Столько треволнений - и все зазря: /В результате - всего еще один скот". Трагические ноты, чувство безнадежности и кризисное мироощущение доминируют в Голгофе, драме на тему Страстей Христовых. В "Голгофе" все происходит в воображении Христа, который в годовщину своей смерти на кресте вновь грезит о событиях страстной пятницы. У Йитса кроме насмешек и брани толпы Христос подвергается тяжким душевным мукам сначала в диалоге с Лазарем, затем с Иудой и, наконец, с тремя римскими солдатами. Лазарь, вместо сочувствия и благодарности за воскресение, проклинает Христа и желает ему смерти, потому что сам хотел укрыться от мира в смерти, как в норе, и возвращение к жизни стало для него насилием и не- 97 померным бременем. Иуда, в трактовке Йитса, предал Христа из-за непомерного честолюбия - ради того, чтобы возвыситься даже над Богом: он гордится и своим предательством, и тем, что спаситель человечества его, Иуду, спасти не может. Но самое горькое ожидает Христа уже на пороге смерти. Солдаты-римляне объясняют ему, что им нечего просить у Бога, так как они всем довольны: когда распятый умрет, они разыграют в кости его плащ, а тем двум, кто проиграет, повезет в следующий раз. Пока они даже готовы развлечь Христа своей пляской - пляской игроков вокруг креста с умирающим. Перед лицом этой непроницаемо самодовольной и торжествующей пошлости Христос впервые по-настоящему ужасается: "Отче, почему ты меня оставил?". В "Голгофе" весь мир оставлен Богом, и зло торжествует. Подвиг любви или ненавистен, или осмеян, или - самое страшное - просто не нужен. В душе Христа возникает один светлый образ - воспоминание о женах-мироносицах, но это видение тает: собравшиеся вокруг Христа в ужасе бегут, слыша приближение Иуды. Голгофа - драматическая поэма о подлинной сущности Христа, отличающаяся жгучей злободневностью, глубокой тревогой за судьбы мира. В ней сталкиваются вечно тревожащие человечество голоса трезвомыслия и веры, схоластики и философии духа, повседневного мира и высшей духовной реальности: Распятие и смерть - реальные факты, поколебавшие веру в его божественность даже у ближайших учеников. Иудей, мыслитель трезвого и реалистического склада, также считает, что их учитель - просто человек: "Он обманывал себя и нас, и я думаю, это все потому, что он любил человечество... Возможно, он с такой скорбью размышлял о наших несчастьях, что страстно желал стать Богом ради нас; возможно, он постоянно думал, что если станет нашим судьей, то сможет оказать нам снисхождение...". По мнению Иудея, обман Христа, пусть благородный и невольный, был разоблачен Иудой, и тот, лишившись веры, отомстил за это предательством. Противоположная, метафизическая, точка зрения выражена устами Египтянина: "Я считаю, что Иисус - только видимость или фантом ... Как только я впервые услышал речь Христа, я понял, что Бог "превратился в фокусника и создал видимость, которую я называл Христом. Мы думаем, что его судили, казнили и похоронили, но все это, может быть, лишь одна видимость... Сердце, кружение крови отделяют человечество от божества. Что такое сердце, если не изменчивость, разложение, смерть? Оно мрачно, глубоко невежественно и ужасно". 98 Весть о чудесном воскресении Христа, которую приносит Сириец, позитивист Иудей встречает недоверием, а схоласт Египтянин видит в ней подтверждение своей теории иллюзии. Один Сириец верит в соединение божественного и человеческого, в реальность смерти и воскресения Христа. Кульминация действия - чудесное появление Христа в запертой комнате - разрешает спор, представляя неоспоримое доказательство. Египтянин, самонадеянно полагавший, что, дотронувшись до тела Христа, он ощутит лишь воздух, в ужасе восклицает: "Сердце фантома бьется, сердце фантома бьется!". Йитс сказал о главной идее "Воскресения": "Последнее время я стал считать, что ощущение духовной реальности приходит к отдельным людям и к толпам благодаря какому-то резкому шоку, и эта мысль имеет опору в традиции". Новатор в поэзии, Йитс стал новатором в театре, творцом пьес-масок с глубочайшим внутренним подтекстом, пьес-мифов, в возвышенных символах которых объединены прошлое и настоящее, саги и легенды, с одной стороны, и животрепещущие события дня, - с другой. Это был театр мысли, театр танца, театр поэзии для избранных. Стремлению понять и увидеть Йитс противопоставляет умение почувствовать и вообразить. По его мнению, на сцену должно прийти изображение "жизни сердца" - внутреннего бытия. Стертому, безжизненному языку натуралистической драмы Йитс противопоставляет поэтически звучащее слово, которому должны быть подчинены и текст пьесы, и игра актера. Чтобы не отвлекать от слова, декорации и костюмы должны быть простыми по форме и цвету. Свой поэтический язык Йитс называет "традиционным языком страстей". В основу пьес-масок Йитс клал ирландские мифы, в образности которых искал выражение жизненной и поэтической самоуглубленности. В его интерпретации маска и миф - одно: углубленное обобщение, мифологема, философема, единичный символ бытия. У Йитса есть что-то общее с Метерлинком, но он сам искал предтеч в театре Софокла и Шекспира. В письме к Августе Грегори он признавался: "Вы, я и Синг, наперекор времени, намеревались возродить театр Шекспира или даже Софокла". Герои греческой и елизаветинской трагедии привлекают его чистым выражением человеческих страстей, поединком с судьбой. Один из главных героев ирландского эпоса, которого мы не раз встретим в его стихах и пьесах, Кухулин, вступает в борьбу с мистической 99 силой, хранящей источник мудрости. В другой пьесе ослепленный горем сыноубийства Кухулин сражается с волнами, символизирующими неумолимые законы жизни. Он терпит поражение, но борьба страстей продолжается и в загробном мире, и эта борьба пробуждает Кухулина от вечного сна. Напластование, может быть, даже нагромождение символов характерно для последней пьесы Йитса Смерть Кухулина, в которой трагедия соседствует с иронией, пафос - с фарсом. Раненый герой гибнет не от боевого оружия знатного воина, как в положенной в основу пьесы саге, а от кухонного ножа слепого бродяги, символизирующего здравый смысл, исходя из которого творятся все убийства и все оправдания убийств: Кухулин. Я думаю, что тебе все известно, Слепой. От матери или няньки я слышал, что слепым все известно. Слепой. Им не все известно, но у них есть здравый смысл. Как бы я получил эти двенадцать пенсов за твою голову, если бы у меня не было здравого смысла? В пьесах о мифологическом герое Ирландии Кухулине Йитс демонстрирует судьбу сильной и благородной личности в мире "нового порядка", торжества хилой посредственности, безликой и вездесущей пошлости, в мире слепцов и дураков, где царствуют Конхобары. Слепой и Дурак, грядущие Поццо и Лакки Беккета, являются одновременно гротескными пародиями Кухулина и Кон-хобара, силы и красоты, с одной стороны, и властвующей ничтожности, с другой (здесь речь идет о пьесе На Берегу Байле). Рядом с трагедией существует фарс, дающий ей дополнительный мрачный подсвет. Трагедия опошлена таким соседством и остается непонятой людьми массы. Кухулин - не ущербная, как Дурак, а гармонично и полно развитая натура, но в глазах новых хозяев жизни он столь же инфантилен, столь же нелеп и безумен, столь же нуждается в твердом руководстве. Кухулин видит все в подлинном, неискаженном свете, но Конхобар (тот же Слепой) навязывает ему, зрячему, свои неистинные представления о мире. Утопии, мировой гармонии Йитс противопоствляет суровую правду расколотого, ущербного мира: торжество пошлости, массовости, бессознательности, хитрости, лжи (Дейрдре; Кэтлин, дочь Хулиэна; На Берегу Байле). В Смерти Кухулина речь идет отнюдь не о скорбной и мрачной судьбе Ирландии - о состоянии мира, катящегося к безумию под сурдинку утопических пошлостей. 100 О том, насколько серьезно поэт относился к силе собственного искусства, свидетельствует стихотворение Человек и эхо, в котором, имея в виду свою пьесу Кэтлин, дочь Хулиэна, вопрошал: Неужели это моя пьеса бросила Ирландцев под английские дула? В пьесах Йитса доминировал трагический аспект бытия, причем не в конкретном, а в самом обобщенном его выражении. Йитс потому и отказывался от характеров и событий, что считал задачей художника изображение атмосферы бытия, моментов наивысшего напряжения чувств. Страсти, как правило, сильнее доводов разума, фантазия - реальности, эмоции - идей. Он стремился не потрясти зрителя, а передать движущие силы жизни и бытия, человеческого существования. В основу философии Йитса положена идея "единства бытия", все более теряемого со времени Данте и древнекельтского искусства. Свою миссию как поэта Рыжий Ханрахан видел в возвращении к этому идеальному всеединству. Философия Йитса - смесь оккультизма и интуитивизма: индуистская символика, буддийское колесо судьбы, философемы Беркли, Канта, Бергсона, Кроче. Особенно велик интерес к бессознательному (отсюда увлечение "автоматическим письмом", с помощью которого поэт мечтал воссоздать дремлющий в глубинах души мир воспоминаний и видений). Герой первой части Видения, Майкл Робар-тис, - маг, визионер, которому доступны откровения и тайны человеческих душ. Йитс предостерегает творца от анализа причин, как и почему он пишет. Он называл это "загрязнением источника" и цитировал Браунинга: Длань к яблоку познанья Не простирай, Не то мы в наказанье Утратим рай. Первую попытку построить философско-поэтическую систему Йитс предпринял в 1917 году (книга "Per Arnica Silentia Lunae"). Ей предшествовало эссе "Сведенборг, медиумы и позабытые места" (1914), содержавшее размышления о личном бессмертии, о душах, достигающих совершенства при прохождении через очистительный огонь, и об отношениях между Anima Mundi и природой. Законченное выражение его мысли получили в "Видении", первая редакция которого относится к 1925 году, а вторая - к 1937. В первой редакции "Видение" состояло из четырех, а во второй - из пяти эссе, в которых Йитс намечал панораму истории, предлагал свой вариант психологии и излагал теорию посмертного существования души. 101 Замысел книги поэт вынашивал долгие годы, веря, что его система "приведет в порядок хаос, царящий в современном сознании". В основу ее были положены идеи "вечного возвращения", спонтанных превращений, вечных трансформаций, позаимствованные из гэльских мифов, элевсинских мистерий и упанишад. Как и Джойс, Йитс был сторонником "вечного возвращения" - идеи, восходящей к архаичным мифам, Гесиоду, Платону и возрожденной и развитой Вико, Шопенгауэром и Ницше. Циклическая концепция истории и жизни, определяемая мифологемой "рождение - смерть - рождение", была положена в основу модернистского взгляда на мир и шпенглеровской парадигмы развития, воплощенной в Закате Европы. Специфика "вечного круговорота" у Йитса - в признании возможности обновления и совершенствования, в допущении внутренней целесообразности. Идея развития, движения... не исключалась Йитсом из циклической схемы. Она получила фафическое выражение в геометрических символах конусов, соприкасающихся вершинами и взаимопроникающих один в другой (a gyre) и Великого Колеса или Круга, поделенного на 28 равных сегментов, соответствующих 28 фазам Луны (gread wheel). Каждая цивилизация совершает свой двухтысячелетий круг, проходя через 28 циклов, двигаясь от стадии роста к зрелости (зенит - фаза XV) и упадку. Движение по Великому Кругу символизирует и развитие каждого человека: от детства - к зрелости, затем - к старости. Каждая цивилизация - одна из фаз более великого круга, он в свою очередь - не более чем фаза одного из последующих кругов, более широких (всего их 12). Протяженность 12 циклов равна 26000 годам (перекличка с платоновским Золотым веком). Циклическая концепция истории Йитса во многом напоминает шпенглеровскую. Специфически йитсовским в ней было то, что исторические циклы оказывались предопределенными самогенерирующим циклом мира сверхъестественного - Тринадцатой сферой. Мир духа и мир феноменальный противостоят друг другу и взаимопроникают один в другой. Всем правит Anima Mundi (Великая Память). Идея психологического дуализма, владевшая Йитсом в период написания "Per Arnica Silentia Lunae" (личность состоит из "я" и "анти-я"), в "Видении" трансформируется. Вместо двух появляются четыре начала, соединенные в антиномические пары на Великом Круге: Воля и Маска (Will - Mask), Творческое Сознание и Предопределение (Creative Mind - Body of Fate). 102 История предстает у Йитса как бытие памяти, как смыкание прошлого и будущего, как целостный проект перехода от прошлого к будущему. Историк - маг и жрец, выступающий в качестве медиума, провидящий грядущее. В трактате Видения, реагируя на остро ощущаемую трагическую неупорядоченность бытия, Йитс осмысливает важнейшие категории жизни - молодость, любовь, красоту, рождение, смерть. Философия поэта плюральна и экзистенциальна: бытию противостоит личность, миру - мысль поэта о нем, драма сознания человека, голоса души, очарованию жизни - отчаяние духа. И философия, и лирика Йитса - диалоги-диспуты, диалоги-конфликты (Диалог Я и души - типичен для его отношения к миру). Объективности и однозначности противостоят перспективы, конфликты, византийскому "единству" и "целости" - европейское движение духа. Важнейшие символы поэзии Йитса - "челнок" и "спираль". Винтовая лестница (сборник 1933 г.) - многозначная фигура движения-восхождения (в башне), противостоящая постоянству, незыблемости, традиции. Alexandria's was a beacon tower, and Babylon's An image of the moving heavens, a log-book of the sun's journey and the moon's; And Shelley had his towers, thought's crowned powers he called them once. I declare this tower is my symbol; I declare This winding, gyring, spiring treadmill of a stair is my ancestral stair That Goldsmith and the Dean, Berkeley and Burke have travelled there.* * В Александрии башня была маяком, а в Вавилоне/ Образом движущихся небес, вахтенным журналом путешествия солнца и луны;/ И у Шелли были свои башни - он назвал их однажды коронованными державами мысли.// Я объявляю эту башню моим символом; я объявляю,/ Что эта винтовая, спиральная, крутящаяся, подобная вороту лестница - лестница моих предков,/ Что по ней ходили Гольдсмит и Настоятель, Беркли и Берк. "Кровь и луна". Систематизация и увековечение, однако, постоянно соседствуют с противоположным импульсом: ощущением единственности, неповторимости и драгоценности каждого мгновения жизни и каждого отдельного человека. Вряд ли многочисленные стихотворения Йитса, посвященные тем, кого нет в живых, обладали бы высокой силой воздействия, если бы в них не было такой боли невозвратимых утрат и такой любви - не к символам, а к конкретным, названным по именам людям. Все образы Йитса, связанные с идеальной красотой и гармонией, амбивалентны: они таят угрозу неподвижности, смерти. Мечта о бессмертных, вечно пре красных формах, о вечной молодости может сбыться только по ту сторону земной жизни ("Плавание в Византию"). 103 Поэзия Йитса лишена однозначности - как правило, это странствия духа, лабиринты сознания, противостояние начал. Идеальным душевным устремлениям противостоит вульгарная жизнь, восхождению духа - земная скверна, "нечистота" человеческого существования, которую поэт отнюдь не отвергает: "Я готов снова и снова пережить все это"... Давно подмечено множество параллелей в мифологических концепциях Йитса и Юнга, Фрейзера, Леви-Брюля, Шпенглера, к которым необходимо добавить нашего Даниила Андреева. Любопытно, что Йитс, работая над концепцией Великой Памяти, не знал этих имен и потом сам удивлялся сходству с их идеями. С Юнгом его роднит не только коллективное бессознательное ("Великая Память"), но и идея Маски - отношения между подсознанием и сознанием, между йитсовской теорией психологических типов и юнговской теорией интровертной и экстравертной личностей. Близко к юнговскому и йитсовское понимание мифа как откровения досознательной души, как философии архаического человечества. Воля - это ego, сущность личности. По фазе, к которой относится данная Воля, и классифицируется тот или иной человек (Шекспир, к примеру, был отнесен к 16-й фазе, сам Йитс - к 17-й, Синг - к 22-й). Маска - антипод Воли. Это образ того, "чем бы мы хотели стать". Йитс говорит о двух Масках - Истинной и Ложной. Причем Воля свободна выбирать любую. Сама же Воля подчиняется неизбежной психологической необходимости, точно так же, как Творческое Сознание определяется фатальной космической необходимостью - Anima Myndi. Таким образом, воля оказывается детерминирована. Йитс долго бился над проблемой свободного выбора и детерминизма и в конце концов (во второй редакции "Видения") сконструированная им система убедила его в том, что мир - это величайшая драма, предопределенная во многих своих аспектах, и только в стоическом противостоянии судьбе люди могут достигнуть величия героической безнадежности. Мы видим, что "поэтическая философия" Йитса выходит за пределы творческого процесса, а отношения между Волей и Маской - за концепцию поэтического искусства. "Маска" - не только способ достижения гармонии, но прежде всего способ выражения сущности, напряженность духа, драма жизни. Поэзия для Йитса не "созерцание чистой красоты", а живописание "сущностей", "личное выражение", personal utterance, но 104 также - многоликость мира, множественность связей с ним. "Я вознес Маску и Образ превыше логики XVIII века, опыт счел выше наблюдения, а эмоцию - выше факта". Йитсовская "маска" родственна и элиотовскому "объективному корреляту", и блоковским "лирическим маскам", и принципам Паунда (его сборник "Маски"), и маскам японского театра Но. Однако если Элиот выдвигал требованиебез-личности как заслон романтическому субъективизму, то Йитс был движим верой в субъективность как в основу творчества. Он полагал, что вся великая поэзия рождается из глубокого эмоционального конфликта: "Из ссоры с другими рождается риторика, но из ссоры с самим собой - поэзия". Большой поэзии должен быть присущ драматический элемент. Йитс находил его у таких несходных поэтов, как Данте и Вийон, а вот Вордсворт, по его мнению, был лишен "театрального элемента", и в этом причина его неудачи. Считая, что "без маски нет дисциплины", Йитс использовал излюбленный прием не только для сокрытия "я", но и для самораскрытия, требующего снятия маски, обнажения чувств. В столкновении с реальностью человеку свойственно прятаться под маской, но в стороне от "карнавала" он обретает собственное "я", противостоящее объективному миру "анти-я". Творчеству Йитса присуще напластование мифов: ирландских на античные, западных - на восточные, современных - на древние. Образ Дейрдре связан с Еленой Гомера и Гете и одновременно ассоциируется с реальным лицом, собственной возлюбленной. В стихотворениях "Женщина, которую воспел Гомер", "Нет второй Трои", "Когда жила Елена" любимая оправдана и воспета поэтом, несмотря на горечь неразделенного чувства. Ее красота, как и красота Елены, - залог его страстной верности. Проводя параллель между мифом и действительностью, поэт восклицает: О, что могла она сделать, будучи сама собой И где вторая Троя, чтоб сжечь из-за нее? Подобно непостижимо таинственной героине древнего мифа, любимая поэта выше пересудов и обвинений; пытаясь скрыть душевную боль (отчего она еще заметнее), он говорит о красоте ее, "подобной тетиве натянутой", об уме, что "был благородством превращен в ясность огня". Классическая четкость ритма, патетика риторических вопросов, делающая вопросительную интонацию восклицательно-ут- 105 вердительной, полнозвучная перекрестная рифма способствуют созданию в этом стихотворении возвышенной атмосферы, йитсовского "аристократизма". Мифологическая схема делает переживание обобщенно-символическим. Как и Шелли, как и Мильтон, Йитс - "поэт космогонии", космических обобщений и образов, запредельных сущностей. Но космическое и вечное у него удивительным образом сочетается с земным и мимолетным, солнце и небо - с любовью и росой. Сердце, забудь о добре и зле - Освободись от вечных оков; Смейся в закатной мгле вечеров, Свежесть росы вдохни на заре. Твоя матерь Эйре всегда молода, Сумерки мглисты, и росы чисты, Хоть любовь твою жгут языки клеветы И надежда сгинула навсегда. Сердце, уйдем к лесистым холмам, Туда, где тайное братство луны, Солнца, и неба, и крутизны Волю свою завещают нам. И Господь трубит на пустынной горе, И вечен полет времен и миров, И любви нежнее - мгла вечеров, И дороже надежды - роса на заре. По масштабности проблематики поэзия Йитса сопоставима с поэзией Элиота: та же философская глубина, тот же размах исторического мышления, то же ощущение трагизма человеческих судеб и острая ненависть к мещанству. Но их поэтический мир во многом различен. Если Элиот стремился к максимальной сухости, к концентрации чувства, к поэзии, которая, говоря его словами, "была бы поэтична по существу, без всякой внешней поэтичности... и обнаженной до костей, настолько прозрачной, чтобы при чтении воспринимались бы не сами стихи, а лишь то, на что они указывают, то Йитс подходил к решению поэтических задач с иных позиций. Его лирика отличается яркостью и сочностью красок и форм, в создании которых ирландский поэт опирался на мифологию, уходящую корнями в его родной фольклор, на опыт философской поэзии Блейка и Шелли, на поэтику французского символизма. В отличие от традиционных поэтов прошлых веков, Йитс постоянно наращивает мастерство и новаторство: старость и болезнь не властны над ним. С годами интенсивность творчества и его 106 художественная глубина только возрастают. Как у поэтов-интеллектуалов - Элиота, Паунда, Бродского - самые совершенные и смелые по художественному замыслу произведения рождаются у него в конце жизни... Т.С. Элиот оценивал позднего (после 1919 г.) Йитса много выше, чем Йитса молодого, то есть видел в нем своего современника, а не предшественника, и считал увлечение молодежи Йитсом исключительно для нее благотворным: Его стиль столь оригинален, что исключает опасность подражания, а его суждения так неожиданны, что не могут ни польстить им, ни утвердить в их предрассудках. По мнению Элиота, импульсом к развитию выдающегося таланта Йитса стала страстная приверженность поэта своему искусству, которое он ставил выше собственной репутациии или своего образа как поэта. Искусство больше, чем поэт, - этим отношением он заражал других, и поэтому молодым всегда было легко общаться с ним. Секрет новаторства и модернизма Йитса Элиот видел в непрерывном саморазвитии, полной самоотдаче и подвижническом труде. Йитс был личностью огромного масштаба - и это его главный "секрет". Йитс никогда не стоял на месте, он постоянно менялся и добился уникальной для художника ситуации: стал "гигантом" для самого себя. В Йитсе важна его эволюция, его самовосхождение к интеллектуальному величию или человеческой мудрости - как хотите. Он никогда не цеплялся за предыдущий опыт, но стремился к "вечному омоложению", сам писал по этому поводу: Ты скажешь, как страшно, что страсть и гнев Не остывают в сердце старика; Сильней, чем прежде, их огонь горит: Но чем еще могу Пегаса взгорячить? Поэтика Йитса немыслима без новых ритмических форм, без ритмических перебоев и рефренов, без "динамичного синтаксиса". Я пришел к выводу, что должен искать не того, чего добивался Вордсворт - слов в их обыденном употреблении, а яркий динамичный синтаксис. Отказавшись от верлибра, Йитс много работал над ритмической структурой стихотворений. Он - великий мастер транс- 107 формации ритма: то замедленного, то прерывистого, но всегда до предела напряженного, эмоционального, полного трагических интонаций. Поэзия должна быть "криком сердца". При всей своей обращенности к "магии", мифу, символу, Йитс декларировал свое стремление "покончить не только с риторикой, но и с напыщенной условностью... отбросить все искусственное, выработать в поэзии стиль, подобный обыденной речи, простой, как самая простая проза, как крик сердца". Он медлил на базаре в Дромахере, читал себя в чужой толпе родным, Мечтал любить, пока земля за ним Не запахнула каменные двери; Но кто-то груду рыб невдалеке, Как серебро, рассыпал на прилавке, И те, задрав холодные головки, Запели о нездешнем островке, Где люди над расшитою волною Под тканой сенью неподвижных крон Любовью укрощают бег времен. И он лишился счастья и покоя. Он долго брел песками в Лиссаделле И в грезах видел, как он заживет, Добыв себе богатство и почет, Пока в могиле кости не истлели; Но из случайной лужицы червяк Пропел ему болотной серой глоткой, Что где-то вдалеке на воле сладкой От звонкого веселья пляшет всяк Под золотом и серебром небесным; Когда же вдруг настанет тишина, В плодах лучатся солнце и луна. Он понял, что мечтал о бесполезном. Он думал у колодца в Сканавйне, Что ярость сердца на глумливый свет Войдет в молву окрест на много лет, Когда потонет плоть в земной пучине; Но тут сорняк пропел ему о том, Что станет с избранным его народом Над ветхою волной, под небосводом, Где золото разъято серебром И тьма окутывает мир победно; Пропел ему о том, какая ночь Влюбленным может навсегда помочь. И гнев его рассеялся бесследно. Он спал под дымной кручей в Лугнаголле; Казалось бы, теперь, в юдоли сна, Когда земля взяла свое сполна, Он мог забыть о бесприютной доле. Но разве черви перестанут выть, Вокруг костей его сплетая кольца, Что Бог на небо возлагает пальцы, Чтоб ласковым дыханием обвить Танцоров над бездумною волною? К чему мечты, пока Господень пыл Счастливую любовь не опалил? Он и в могиле не обрел покоя. В стихотворении "Строки, написанные в дурном расположении духа" (сб. "Дикие лебеди в Куле") символы почти не требуют расшифровки. Отношение лирического субъекта (героя) к череде годов, что "словно черные быки", уходят прочь, выражает горечь поэта. В образной системе "горькие" эмоции воплощены в структурообразующей антитезе "луна-солнце": Когда смотрел я в последний раз На круглые зеленые глаза и длинные волнообразные тела Темных леопардов луны? И дикие ведьмы-леди из благороднейших - Несмотря на метлы и слезы, исчезли. Святые кентавры холмов исчезли. И нет ничего, кроме горького солнца, И мать-луна ушла. Теперь мне пятьдесят. Я должен терпеть кроткое солнце. В космогонической системе символов Йитса луна - знак ночной (юношеской) субъективности, солнце - символ дневного (старческого) утилитаризма, прозаической объективности. Дихотомическое разделение двух миров подчеркивается уже тем, что образ луны раскрывается в контексте возвышающих сопоставлений, поэтических эпитетов и т.п. ("темные леопарды" ее пятен, ее свет - "зеленые глаза", излучающие сказочную таинственность), в то время как у солнца - только два эпитета ("горькое и кроткое"). Йитс считал, что поэзия Ирландии "всегда была чудесным образом связана с магией". Культура и земля Ирландии питали его собственный "магический реализм", давали "содержание его поэзии". Тема Ирландии доминирует в творчестве Йитса последнего десятилетия его жизни. Не случайно конец ирландского литературного возрождения обычно датируют 1939 годом - годом смерти У. Б. Йитса. За несколько месяцев до кончины Йитс написал стихотворение Под сенью Бен Балбена, завершавшееся автоэпитафией: 109 Under bare Ben Bulben's head In Drumcliff churchyard Yeats is laid. An ancestor was rector there Long years ago, a church stands near, By the road an ancient cross. No marble, no conventional phrase; On limestone quarried near the spot By his command these words are cut: Cast a cold eye On life, on death. Horseman, pass by!* * Под сенью голой вершины Бен Балбена,/ На кладбище в Драмклиффе похоронен Йитс/ Здесь был священником его предок/ В далекие времена, рядом стоит церковь,/ У дороги - древний крест./ Никакого мрамора, никаких общепринятых фраз. -/ На известняке, добытом неподалеку,/ По его приказу, высечены слова:/ "Бросьте холодный взгляд/ На жизнь, на смерть./ Всадник, следуй мимо!". Великий ирландский поэт Йитс, как и великий ирландский писатель Джойс, остро чувствовал свою связь с родной землей, придававшей ему силу, точно мифическому Антею. Его дружба с Дж. Сингом и Августой Грегори крепилась тем же - укорененностью в почве Слайго. В юбилейной лекции о Йитсе, прочитанной Т. С. Элиотом в 1940-м, один великий поэт говорил о другом: "Он был одним из тех немногих поэтов, чья история есть история их собственной эпохи, кто сам является частью общественной мысли, которая не может быть понята без них". Ирландияне только дала мировой поэзии XX века Уильяма Батлера Йитса - в определенном смысле она его поэтом сделала. Йитс понимал это, отмечая преимущество ирландских писателей, живущих в обстановке исторического кризиса, "который вызывает к жизни литературу, так как вызывает страсть". Йитс открыл миру ирландскую поэзию, и на протяжении почти шести десятилетий она воспринималась под его знаком. Найденные им образы, звучание его голоса, брошенные фразы вошли в плоть Ирландской литературы в не меньшей степени, чем шекспировские - в литературу Англии. В плеяде Йитса, отца "Ирландского литературного возрождения", было много известных поэтов, но ни один не поднялся на соседнюю с ним ступень почетного пьедестала. Мне было рукой подать до него в Риверсдейле; Я знал, что старик по-прежнему ежечасно В поисках совершенства и в муках рожденья Стихов, хотя каждое слово ему подвластно; Я видел, как его катают по саду в кресле, В мучительном ожидании рифмы, звучащей Для завершенья строфы. Я медлил, не крался К дому, к его кабинету, к стене его спальни - В нее по утрам он стучался, требуя чашку Чая. Я был беспорточный бродяга, спавший Под кустами, рассказ о Великой Холере, черный И скорбный, как Рафтери под растерзанным терном. По тропинкам Слайго я ездил на осликах - разве Он не слышал их в детстве, упрямых, как время, - так же Разве годы спустя в гостиной в Куле не слышал, Как от чародейства на леднике скисли сливки? Он сам рассказал, как смылись чрезмерно юркие, Когда Полоумная Джейн замарала юбки, И как почтенные подмастерья пальто Под нее стелили в обочине, и как бедный Том Заплясал от восторга, когда на рассвете в Крукене Мили света с птицами закукарекали: Всего лучше на вольном воздухе, - пишет Вордсворт. Я застал в орлином гнезде последнюю гордость. Так писал в стихотворении К столетию Йитса Остин Кларк, преклонявшийся перед мэтром, чувствовавший на себе глубокую тень, отбрасываемую фигурой великого ирландца. Закончу другим стихотворением - реквием Одена, посвященным памяти Йитса: Поэзия ничто не изменяет, поэзия живет В долинах слов своих... И далее: Пой, поэт, с тобой, поэт, В бездну ночи сходит свет, Голос дерзко возвышай, Утверди и утешай... Пусть иссохшие сердца, Напоит родник творца, Ты в темнице их же дней Обучай хвале людей. С Джойсом творчество Йитса объединяет смелое новаторство, восприимчивость к авангардным, модернистским идеям, тяга к мифологизации и усложненности символов, погруженность в бессознательное, психоаналитичность, автобиографичность образов, претворение в символы людей и событий собственной жизни, многослойный подтекст. Оба испытали мощную иррадиацию мировой и ирландской культуры, высоко чтили Шекспира и подвергали его ироническому "снижению", травестии. 111 У обоих я обнаруживаю образ склонного к философии и рефлексии героя, творящего философию духа и жизни и живущего в древней башне, вознесенной над земной пошлостью черни*. * Йитс и Джойс одно время жили в старинных башнях (Мартелло и Бэл-лили), как бы символизирующих "башню из слоновой кости" - вознесенное над землей убежище мудрецов, размышляющих о судьбах человечества и культуры. Оба с возрастом наращивают творческую энергию и активность, непрерывно совершенствуясь в поиске новых выразительных средств для выражения глубинно человеческого. У обоих совершенное, прекрасное, возвышенное не самодостаточно - жаждет земного, "дикого леса и свиного навоза", "осквернения и ночи любви". Однако, между ними существовали и различия. Индивидуализм не воспрепятствовал вере Йитса в демократию, а самоуглубленность - общественной активности, включавшей сенаторство, совершенно немыслимое и не вяжущееся с характером Джеймса Джойса. Джойса привлекало словотворчество, напластование смыслов, требующее дешифровки и томов ученых комментариев, Йитса - условный театральный язык, поза, движение тела. Как Джойс относился к Йитсу? Восхищаясь его поэзией, присуждая ему лавры первого лирика современности, Джойс с убежденностью авангардиста и гордостью Люцифера** (на деле же следуя манере и стилю юного Рембо) при встрече с мэтром ирландской поэзии не выказал подобострастия. Впрочем, Рассел засвидетельствовал презрительные отзывы двадцатилетнего, еще ничего не написавшего художника, о творчестве всех литераторов страны, искусство которых ему, Джойсу, дано превзойти. ** Джордж Рассел, характеризуя в одном из писем поведение молодого Джойса, бросил фразу: "Он горд, как Люцифер". По свидетельству самого Йитса о встрече с Джеймсом Джойсом, произошедшей в октябре 1902-го, юноша держался вызывающе... ...рассказы Йитса о встрече доносят немало его ярких фраз: "Вы слишком стары, чтобы я мог чем-нибудь вам помочь" (Йитсу было 37 лет); "Я прочту вам свои стихи, раз вы просите, но мнение ваше мне совершенно безразлично"; и наконец, в связи с обращеньем Йитса к народным темам и диалекту: "Вы быстро опускаетесь". Не изменил он этой манеры и в дальнейшем. Часть П. ДЖОЙС ШТРИХИ К ПОРТРЕТУ ХУДОЖНИКА - Какого вы мнения об ирландском национальном характере? - Самого отрицательного, я этот характер знаю по себе. Из интервью Д. Джойса ДЖОЙС- НОРЕ БАРНАКЛЬ Мой ум отвергает все существующее социальное устройство и христианство; мне в равной мере претят моя семья, принятые добродетели, социальная иерархия и религиозные доктрины. Как, посуди сама, могу я любить свою семью, заурядные мещанские устои которой были подорваны пагубными привычками транжиры-отца, мною унаследованными. Теперь я понимаю, что мою мать медленно убивало дурное обращение отца, годы нужды, мой откровенный цинизм. Я смотрел на ее лицо, когда она лежала в гробу, - серое, изможденное от рака лицо, - и думал, что передо мною лицо жертвы, и я проклинал ту систему, которая сделала из нее жертву. Нас было семнадцать человек в семье*. Но мои братья и сестры - ничто для меня. Только один брат способен меня понять. * Из пятнадцати детей Джона Джойса и Мэй Мерри выжило десять. Я обрек себя на нищенское существование, зато не уронил себя в собственных глазах. По иерархическим меркам я всего лишь бездельник. Я уже трижды принимался за медицину, пытался заниматься правом, музыкой. В жизни я испытываю невероятные трудности, но они меня нисколько не заботят. Я враг людской угодливости и низости. Неужели ты не видишь, что за всеми моими уловками скрывается простодушие? ИЗ ДНЕВНИКА Мать укладывает мои новые, купленные у старьевщика вещи. Она говорит: молюсь, чтобы вдали от родного дома и друзей ты понял, что такое сердце и что оно чувствует. Аминь! Да будет так. Приветствую тебя, жизнь! Я ухожу, чтобы в миллионный раз 113 познать неподдельность опыта и выковать в кузнице моей души несотворенное сознание моего народа. Он ушел по гораздо более прозаическим причинам: отец пропивал доставшееся ему солидное состояние в дублинских пивных, семья беднела и часто переезжала во все более бедные квартиры, счета не оплачивались месяцами... Он ушел, чтобы не видеть это медленное опускание на дно... Он ушел, чтобы совершить свою собственную "одиссею" - и совершил ее: за недолгую жизнь поменял 200 адресов, номеров захудалых гостиниц. "В своем добровольном изгнании он метался по Европе - Лондон, Париж, Триест, Цюрих, Пола, Рим, снова Цюрих... Но и за дублинский период своей жизни - с 1882 по 1912 г., когда он последний раз посетил родной город, Джойс сменил около 20 адресов". В детстве Джойс восхищался отцом, которого знал буквально весь Дублин. Повзрослев, он стал тяготиться им, а позже и стесняться. Однако его смерть пережил мучительно. Не меньшей сложностью отличались его отношения со старшим братом, который был отчасти его литературным секретарем. У Станислава было литературное дарование, конечно, не сопоставимое с талантом брата. Естественно, что он всегда находился в тени Джеймса, или, как он называл брата, Джима. Переносить это Станиславу было не очень легко. Если он и не завидовал славе брата, то все же ревновал его к успеху, к друзьям. Вопреки воле Джойса, Станислав не раз выступал его критиком, причем отнюдь не всегда лицеприятным. Так, он не принял некоторые эпизоды "Улисса", а "Поминки по Финнегану" считал книгой не просто неудачной, но свидетельствующей о "размягчении мозгов брата". Станислав оставил бесценные дневники, в которых запечатлел образ Джеймса Джойса. Вот одно из его наблюдений: "Думаю, что со временем Джим станет для Ирландии тем же, чем Руссо для Франции... Джим умел располагать к себе людей, но по сути своей не был милым и приятным человеком... Вот он сидит на коврике у камина, обхватив руками колени, чуть закинув голову назад, на его вытянутом лице пляшут отблески пламени, а потому оно кажется лицом индейца - жестоким, непреклонным. Если вы сделаете Джиму любезность, не ждите любезности в ответ...". Вряд ли Джеймс страдал комплексом Эдипа - при всей амбивалентности отношений с отцом он любил его, находя в себе таланты и недостатки кутилы и бражника: "Я ведь и сам грешник, даже недостатки его мне нравились". "Сотни страниц, дюжины персонажей в моих книгах пришли от него". 114 Благодаря отцу, еще не успевшему пропить состояние, Джеймс получил приличное образование, вначале в закрытом пансионе Клонгоуз Вуд, затем в лучшей иезуитской школе страны Бельведер-Колледж, в которой окончательно оформил свой лойоловский склад ума и из которой вынес нонконформистское отношение к христианству. С. Хоружий: Джеймс учился блестяще, завоевав прочную славу первого ученика... Помимо славы, он регулярно завоевывал и нечто более весомое - награды на ежегодных национальных экзаменах. Наградами служили солидные суммы, равные пенсии отца за несколько месяцев (ко времени учебы его в Бельведере состояние отца успело растаять); и очень понятно, что дома, еще больше, чем в школе, за ним утвердилось особое, исключительное положение. Это неизбежно влияло на формирование характера, хотя неизвестно, что было причиною и что следствием: похоже, ему всегда были свойственны сильные, выраженные черты личности. И очень рано в этих чертах замечалось, по словам его брата, "нечто холодное и эгоистическое", ноты высокомерия и превосходства, а порой дерзости и вызова, желание - и умение - манипулировать обстоятельствами и людьми в свою пользу. В его отношении ко всем институтам, уставам, правилам, к общепринятым взглядам преобладали негативные мотивы: несогласие, неприятие, отчуждение... Но, разумеется, психологический портрет не был столь однозначен. Джойс всегда проявлял способность к доброте и участию, не был скуп и расчетлив, тянулся к дружбе, к доверительным отношениям и унаследовал от отца классическую ирландскую общительность и говорливость (а вскоре и склонность сопровождать беседу рюмкою). Однако его говорливость редко выносила наружу наиболее важное, личное, глубинное. Главные отличительные черты личности Джеймса Джойса: нонконформизм, нигилизм, эпатажность. Личность Джойса интересна не только сама по себе, но как главный ключ к его творчеству: Улисс и Поминки - зеркала психики их автора, его мироощущения, отношения к жизни, причудливости, эксцентричности, странности, инакости, уникальности. Можно сказать, что особенности творчества Джойса - точные отражения его внутреннего мира, устройства его сознания, его интровертированности, маниакальности, пограничности, творческого экстремизма. Джойс не экспериментировал - Джойс самореализовывался, изображал свое внутреннее устройство! 115 Даже смех Джойса подобен "черной дыре", огромная масса которой не дает прорваться наружу фандиозной эксцентрически-смеховой стихии. То, что именуют отсутствием общности со своим читателем, правильнее назвать психическим несовпадением фаз. Люди, подобные С. Хоружему, потому и являются фанатиками Джойса, что их фазы совпадают, как совпадают фазы Джойса, Хлебникова, Белого и т.д. Видимо, сам Джойс не до конца осознавал собственную уникальность, удивляясь недоступности своих текстов, словообразований, шуток; он даже обижался на читателей и критиков, не улавливающих его юмора. С. Хоружий: Перед нами явно не нарочитый эффект, а органическая черта авторской личности: инаковость смеха, смеховая отъединенность. Такою же чертой, быть может, еще резче, заметней выраженной, был наделен и Хлебников: оба художника - люди с иным смехом, смеющиеся не так и не тому же что все... Естественно вспоминаются здесь и другие фигуры, оставившие в искусстве слова заметный след и тоже отличавшиеся - уже не обязательно в смехе - инаковостью и странностью, как бы печатью иного мира. Андрей Белый, казавшийся пришельцем из космоса, о ком после уж долгих лет близости Александр Блок, не самый тоже обыкновенный из смертных, записал: "все такой же - гениальный, странный". Ремизов - как и Джойс, парижский изгнанник и полуослепший фанатик слова, - с густой причудой, с комплексами обиды и изгойства, не так уж далекими от джойсовых комплексов предательства и измены. А дальше вглубь - Гоголь, "кикимора с инфернальным смехом", как выразился тот же Ремизов, Свифт, "бежавший в чащу безумия", как сказал Стивен Дедал... Но весь сей синклит "это-логически инаковых" - это ведь джойсова родня и в другом - в литературе, в поэтике, в отношении к слову! Все это субъекты со странностями - они суть речетворцы, маги и пленники языка... Джойс до такой степени ощущал собственный модернизм, что относился к древностям только как к праху истории, в лучшем случае - строительному материалу, "сору" по Ахматовой. Собственно, его эстетика - это эстетика такого "сора": даже пирамиды разрушаются, "сор" же вечен. "Сор" и есть жизнь. "Рим мне напоминает человека, промышляющего тем, что показывает желающим труп своей бабушки" - в этом афоризме суть категорического императива модернизма, вечная переоценка всех ценностей, вечное движение и обновление, ничтожество Рима пред "сором". 116 Джойс отличался ядовитым, язвительным, предельно ироничным умом, превращавшим в скандал мельчайшие события собственной жизни и отношения с людьми. В сочетании с крайней степенью откровенности и безоглядности в отношении приличий эти качества превращали людей, попадавших в его духовную окрестность, в фотески, свифтовские по силе карикатуры, в раблезианские пародии. Важнейшим ключом к творчеству Джойса является фотескная гипертрофия, свойство видеть мир в его балаганном, сатирическом ракурсе, усиливающем изъяны и тайные пороки обычных людей. Внутренний мир под фандиозным микроскопом со специфически деформирующей оптикой - вот что такое новаторство Джойса-художника. Все свое окружение великий подвижник превратил в "фабрику Джойса", занятую его делами. "Сойди сам Господь на землю, ты Ему тут же дашь поручение", - язвила Нора, видя как муж раздает поручения любым, даже случайным, посетителям. Да, как у большинства гениев, у него был "тяжелый" характер: он был невнимателен, неблагодарен, ревнив. Хотя Нора никогда не давала ему поводов, он надрывно ревновал ее. Он был одинок в семье, необщителен в обществе, трудно сходился с людьми, не хранил дружбы, мог проявить оскорбительную заносчивость. Своих героев он наделил чертами собственного характера - не оттого ли порой они внушают неприязнь?.. Сомневаясь во всем, он не сомневался только в собственной гениальности. Для того, чтобы доказать ее, работал до полного изнеможения, до истощения нервов, зрения, физиологических функций организма. Всю жизнь он нуждался и потому пробовал поправить дела бизнесом, но бизнесменом был никудышным... Он не был ни заботливым мужем, ни внимательным отцом. То ли недостаток времени, то ли отсутствие глубокой привязанности, то ли маниакальность писателя... Да и с детьми ему не больно повезло: Джорджо унаследовал замечательный голос отца и мечтал стать певцом, но ничего путного из этого не получилось. Душевная болезнь Лючии проявилась очень рано и лишь усилилась после ее неудачного романа с Сэмюэлом Беккетом, который был одно время секретарем Джойса. Джойс очень тяжело переживал недуг дочери, изъездил всю Европу, показывал Лючию даже "швейцарскому Шалтаю" и "австрийскому Болтаю", как он полушутя-полусерьезно называл Юнга и Фрейда, которых не слишком баловал. Лючия Джойс умерла в 1987 г. в психиатрической лечебнице на юге Ирландии, а на книгах ее отца до недавнего времени было обозначено 117 "Авторские права Лючии Джойс". "Может быть, ее болезнь, - часто задавался вопросом Джойс, - это наказание за моего "Улисса"?". В редкие минуты откровенности он говорил о себе: "Я слабый человек, не слишком добродетельный, к тому же весьма склонный к алкоголизму". Алкоголизм и свел Джойса в могилу - он умер в одночасье от внутреннего кровотечения при прободении язвы. К чему мне жалеть свой талант? Его у меня нет. Пишу ужасно тяжело и медленно. Все, что мне нужно, дает случай. Я - как человек, который спотыкается, идя по дороге: нога на что-то наткнется, нагнусь - и вижу: это как раз то, что мне нужно. Это чувство знакомо каждому писателю: то, что нужно, приходит как-то нежданно, само по себе. ИЗ ДНЕВНИКА Древний отче, древний мастер, будь мне опорой ныне и присно и во веки веков. А эта правдивейшая из самоироний? - Кузен Стивен, вы никогда не будете святым. Ты был ужасно набожным, не правда ли? Ты молился пресвятой деве, чтобы твой нос не был красным. Ты молился дьяволу на Серпенден-авеню, чтобы толстая вдовушка впереди тебя еще выше подняла юбки, переходя через лужу... СВИДЕТЕЛЬСТВО КАУЛИ Интеллектуальные ресурсы, которыми он обладал, не были сверхчеловеческими, что же до материальных, то их не было вовсе. Он родился в семье, которая распадалась вместе с Ирландией; на протяжении всей юности он был беден, безнадежно беден и неизвестен. Он был необычайно чувствителен, но не более, чем полдюжины других ирландских поэтов; он обладал умом, чья живость сводилась на нет одним из его наставников-иезуитов; он обладал глубокими знаниями, доступными, однако, любому прилежному студенту. Но он был терпелив, настойчив - раз поставив себе цель, он не собирался считаться ни с какими трудностями; он был чу- 118 жаком, без гроша в кармане, слаб здоровьем, Европа рушилась на его глазах, тринадцать миллионов людей погибло в окопах, империи летели вверх тормашками; он же закрывал окно и продолжал трудиться, шестнадцать часов в день, семь дней в неделю - он писал, отделывал, отрабатывал. И мы не усматриваем ничего таинственного в том, чего он достиг. У него были гордость, презрение, цель - и все эти черты явно выпирали из Улисса. Снова тут были гордыня Стивена Дедала, которая вознеслась над дублинской толпой, а особенно над толпой дублинских интеллектуалов, воплощенных в фигуре Бака Маллигана; тут было презрение автора к миру и своим читателям - подобно хозяину, который намеренно груб со своими гостями, он не делал никаких скидок ни на стойкость их внимания, ни на способность к восприятию, наконец, здесь было тщеславие, заключавшееся не в том, чтобы осознать себе цену в сравнении с любым романистом своего возраста, но в том, чтобы стать отцом западных литератур, архипоэтом народов Европы. Теряя веру в свою страну, семью и религию, он искал новую - веру в искусство. Джойс стал одним из первых англоязычных писателей, которые считали литературное творчество своего рода религиозной деятельностью. Поэт или писатель для него - своеобразный служитель культа. Его задача в том, чтобы превратить обычное повседневное явление в светоч искусства, подобно тому как священник, совершая главный обряд отправления католической мессы, обращает хлеб и вино в плоть и кровь Христа. Кем был Джойс? Ясно, не тем мрачным и замкнутым мизантропом, новым Тимоном Афинским, каким наши хотели бы изобразить его. Ясно, что великим гуманистом и страстным ниспровергателем общественного лицемерия. Но человеком? Близко знавшие Джойса люди отмечали его веселость в компании, занимательность, желание стать центром внимания. Во время застолья он никогда не говорил о высоких материях - любимыми темами разговоров были забавные житейские истории, путешествия, кулинарные секреты, музыка. Обсуждение голосов известных певцов - одна из излюбленных тем Джойса. Наговорившись, он умолкал и пристально разглядывал собеседников. В компании ел мало, но с удовольствием пил белое вино, не стесняясь постоянно наполнять бокал. Надо признать, что слабости Джеймса Августина Алоизия Джойса не ограничивались дружбой с зеленым змием: он рано узнал человеческое подполье - не из чужих слов: рано приобщился к смачно описанному в "Цирцее" миру - отнюдь не не- 119 бесной любви. Уже после женитьбы на Норе Барнакль, судя по некоторым данным, он подхватил венерическую болезнь, обладал целым букетом не вполне естественных наклонностей. В молодости он отличался эпатажной манерой поведения в духе авангардных художников. Юный Джойс очень набожен был, Он прислуживать в церкви любил. Он во всех бардаках Пел псалмы как монах И со шлюхами в рай восходил. Мне представляется неверным представлять духовную эволюцию Джойса как резкий поворот от религиозного благочестия к сатанинскому по накалу служению искусству: зрелый Джойс стал не вероотступником, но богоискателем-нонконформистом, энергично отстаивающим свободу художника в поисках личного Бога - Художника с большой буквы. Я уже много писал о присутствии беса в искусстве. Люциферизм Джойса именно такого, художественного происхождения, ибо нет произведения искусства без сотрудничества дьявола. Что мне природа? Чем она ни будь, Но черт ее соавтор, вот в чем суть. Мы с жилкой творческой, мы род могучий, Безумцы, бунтари... Люцифер именно потому рисовался Джойсу героической фигурой, что он сознавал плодотворность, необходимость, живительную силу зла и трагедию художника, обреченного противостоять "добру" соборного мира, изничтожающего не таких как все. Как у Ницше, мы обнаружим в его наследии немало богохульств, но сам дух его творчества глубоко религиозен. В известной мере допустимо утверждать, что он строил Улисса так же, как Св. Фома свою теологию или Данте - Божественную Комедию. На глубинную религиозность величайшего модерниста указывает его мистицизм, выраженный в незыблемой вере в епифании - художественные прозрения, позволяющие "схватить" душу вещей. Еще - предельная насыщенность его искусства религиозной тематикой, францисканская любовь к твари, особенно к твари двуногой, отождествление художественного творчества с христианскими таинствами, так сказать "евхаристия" творческого акта*, тончайшее понимание духовной музыки, красоты католической философии, грандиозности христианской фитеологии и этики, вклада церкви в умственную культуру. Мне представляется, что * Свои рассказы "Дублинцы" Джойс называл эпиклезисами, пребыванием духа Святого при пресуществлении хлеба и вина в тело и кровь Христа. 120 Б. Поплавский имел основания говорить о "великом христианском явлении", каким был Джойс. Сам Джойс образом своего героя Стивена, порвавшего с церковью, подтверждает высочайшую оценку автором христианской веры, истории христианства, красоты религиозного искусства, мудрости теологии. Стивену претит шутовское и глумливое богохульство его антипода, Быка Маллигена. Джойс противился не религии, но церкви, ее догматизму, консерватизму, скуке. Очень хорошо по этому доводу выразился Г. Белль: До меня, во всяком случае, никак не доходит, почему это ради какого бы то ни было умонастроения я должен быть скучным. Скучным не должно быть ничто, в том числе и религия: Киркегор дал доказательства этому, как до него Августин; Кафка - еще новые, как Фолкнер и Толстой. Джойс и Грасс останутся безнадежно непонятными для тех, кому неизвестно, что это значит быть католиком или бывшим католиком; какое чудовищное напряжение возникает, какие эстетические и демонические силы развязываются, когда человек их масштаба утрачивает или оплакивает такую веру, как эта. Немыслимо, невозможно понять их обоих, если не понята эта предпосылка. Но, разумеется, никто ничего не поймет, пока церкви прискорбнейшим образом хлопочут о научности. И нет ничего случайного в том, что атеисты и те люди церкви, которые позволили себе опуститься до роли представителей определенных интересов, самым идиотским образом оказываются заодно. Людей, подобных Джойсу, Ницше, Прусту, я бы назвал "верующими без веры". Интеллект препятствует им ставить чувство выше ума, зов чувства кажется им обманчивым, но это не умаляет их глубинную страсть. Они не могут осознанно допустить, что сверхъестественное в какой-то мере реально, зато реальность, лишенная сверхъестественного элемента, кажется им неполной. В их существе есть пустота, которую заполнила бы вера, но они не чувствуют себя вправе наполнить ее какой бы то ни было уверенностью или даже самой робкой надеждой. Но подобная пустота - полная форма такой надежды, матрица несуществующей уверенности, и трудно себе представить, что в ней не заложено никакого смысла. Вера, религия - это одно, а церковь - это другое. Как и Ницше, Джойс видел в католичестве источник ирландской деградации, и это естественно для человека, исповедующего вечное обновле- 121 ние. Он видел в себе художника-одиночку, ведущего нескончаемую борьбу с ретроградным обществом и церковным застоем, возведенным в принцип. О Джойсе говорили, что не измени он церкви, он создал бы новую теологию, стал бы Аквинатом XX века. Мне кажется, сослагательное наклонение здесь излишне, ибо творчество величайшего модерниста суть художественная теология, достойная века величайших изменений: эстетика Улисса, эстетика глубинной правды жизни тела и духа, модернизировала не только искусство, но и религию, облик которой в конце второго тысячелетия несет на себе гораздо больший отпечаток Джойса, Фрейда, Юнга, Феллини, Бергмана, нежели всех глав христианских церквей вместе взятых. Мой личный вклад в теологию - осознание того факта, что религия, вера, понятие "Бог" эволюционизируют, как и все в этом мире, даже если в том остаются неизменными. Сегодня нельзя верить в Бога так, как это делали наши предки, и порой за атеизм принимают религиозный нонконформизм. В конце концов, если Иисус Христос радикально модернизировал веру отцов, то почему лишать такого права художника? Будучи величайшим модернистом, Джойс не мог принять конформизм католичества. Мне он видится могучим религиозным реформатором лютеровского масштаба, великим экуменистом (не случайно Р. М. Адаме писал о "зарождающемся буддизме" позднего Джойса). Если хотите, в себе самом я обнаруживаю первого прихожанина грядущей экуменической церкви Джеймса Джойса. Джойс был ярким образцом типично ирландского характера с присущими ему общительностью и говорливостью, страстью к остротам и шуткам, нередко хлестким и ядовитым, художественной и религиозной одаренностью, сочетаемыми со склонностью к суевериям, терпимостью и страстностью одновременно. Человеком он был всяким, как всякий человек: добрым и эгоистичным, молчаливым, замкнутым и компанейски остроумным, бескомпромиссным и терпимым, высокомудрым и земным - разным, самым зрячим из слепцов. Когда вечер и общество были ему приятны, он покорял всех, его разговор бывал равно и остроумен, и глубок, он был изысканно любезен, щедр, и от души весел. В такие часы он любил читать стихи на всех языках (обожая особенно Верле-на), иногда пел. У него был отличный фамильный тенор, он немного учился, даже пел, случалось, с эстрады, и все био- 122 графы не упускают возможности оживить свой рассказ мечтательной репликой жены: "Эх, если бы Джим стал певцом, а не копался бы со своей писаниной!". А в случаях особенного веселья исполнялся и "танец Джойса" - мужское соло наподобие Стивенова в "Цирцее", о котором жена выражалась суровее, чем о пении: "Если ты это называешь танец - закидывать ноги за голову и крушить мебель!". У литературной дамы зрелище вызвало, впрочем, более утонченный образ: "Сатир на античной вазе!". Но эскапады художника всегда оставались в скромных пределах; вся его любовь к дружеской компании и хорошему белому вину не могла сравниться с его привязанностью к семье. С годами эта привязанность выросла до культа. Он был самым любящим, заботливым и потачливым отцом Лючии и Джорджо, а применительно к Норе "культ" можно понимать почти в прямом смысле: по "закону замещения", отношение к ней вобрало в себя заметную долю его детского и юношеского культа Мадонны. Вся его способность принимать к сердцу дела других уходила без остатка на членов семьи; за ее пределами для него были только приятные собеседники, полезные знакомые - и, разумеется, объекты зоркого писательского интереса. Его интересовало все: искусство, религия, философия, история, лингвистика, но больше всего - человек. И все это он изучал основательно и до последних пределов. Один из образованнейших людей эпохи. Энциклопедист. Полиглот. Тончайший знаток культуры. Как это ни парадоксально для человека его склада - это моралист, утопист, иконоборец. Настоящий Прометей духа. Он копил факты, письма, события, истории, газеты. Он буквально погребал себя в информации. Он полагал, что для изображения жизни, всей ее полноты, всего ее обилия необходимо абсолютно все - ничто, никакая мелочь не может быть пропущена... Напряженная сосредоточенность, усталость с оттенком горечи, растерянность - таковы последние портреты. Высокий лоб, маленькие голубые глаза, очки с толстыми стеклами, пиратская повязка... Он работал в белой рубашке и белых брюках: "Мне так светлее" - еще одно свидетельство качества его жизни... Джойс, никогда не "раскрывался" с малознакомыми людьми, считая прием поклонников и визитеров неизбежным злом. Сухая и пустая беседа нередко разочаровывала незадачливых интервьюеров, ожидавших услышать от мэтра откровения или литературные курьезы. 123 Джойс был очень суеверен и еще более труслив: "Странно, что можно быть морально храбрым - каким я, безусловно, являюсь - и низким трусом физически", - писал он брату в 1905-м. По словам биографа, он знал приметы и суеверия большинства народов Европы, и верил во все из них. Надо признать, что интуиции художника редко подводили его: страхи большей частью имели под собой основания. Впрочем, Джойс старался не плыть по течению обстоятельств, понимая, что они всегда против новатора. Со сноровкой рекламного агента и имиджмейкера одновременно он "лепил образ": мобилизовал литературную общественность на защиту собственных интересов, организовывал рецензии и поддержки, обрабатывал критиков всей Европы, всеми доступными средствами привлекал внимание общественности к своей личности и творчеству. Только один пример: по пустяковому, в общем, поводу - пиратских публикаций отрывков Улисса в США, выгодных автору, - автор организовал письмо протеста со 167 подписями величайших людей мира, включая Эйнштейна, Кроче, Унамуно, Пиранделло, Метерлинка, Валери, Гофмансталя, Мережковского... Я не исключаю, что даже "безумная" для 1922 года идея выдвинуть Улисса на соискание Нобелевской премии была внушена одному из ирландских министров самим автором... Самозабвенно преданный собственному призванию, Джеймс Джойс не обременял себя приличиями и рефлексиями: не чурался занимать деньги и вещи до зубного порошка включительно, когда это ему требовалось, пользовался возможностью вспомоществования по любому мельчайшему поводу до "сбегать на почту" или "купить чернил". Житейская безалаберность, эксцентризм и эгоцентризм художника объяснимы его "призванностью", "избранностью", "не-отмирностью". Обратите внимание, они свойственны не только "проклятым" поэтам. Своеволие, нонконформизм, неортодоксальность, если хотите, юродивость - знаете ли вы великих творцов, не обладавших этими качествами? Говоря о характере Джойса, С. Хоружий обратил внимание на его роль "сына", "вечного сына", на которую определил самого себя художник в жизни и своих романах: как сказано в "Быках Гелиоса", "он был вечный сын!". Во всех размышленьях и разработках на свою вечную тему отцовства-сыновства, во всех соответствиях между своею жизнью и своим творчеством он всегда видел себя в роли сына. Если по умственной и духовной структуре Джойс - Одиссей, то по душевной структуре он - вечный Телемак... Обладая сильным, предельно самостоятельным умом и даже богобор- 124 ческим, люциферовским духом, он в то же время психологически всегда чувствовал нужду в сильной, доминирующей фигуре, а точнее, пожалуй, в двух фигурах: нужда его была не только в фигуре Отца, но и в фигуре Госпожи. Его отношения с Норой и его выраженный мазохизм явно корреля-тивны с его ролью Сына: общее в том, что в обеих сферах - подчиненные роли, в которых реализуются, соответственно, подчиненность или вторичность сущностная, бытийная и подчиненность сексуальная. Мотивы переплеталась; в одном и том же письме к Норе из сакраментальной декабрьской серии 1909 г. мы можем прочесть: "Я твой ребенок, как я тебе говорил... моя мамочка", а дальше - классические мазохистские пассажи о бичеваниях. Наши все еще исповедуют ложь о его реакционности, космополитизме, ретроградстве, всю свою низость мы приписываем ему - таков уж наш стиль. "Консерватор" же и охальник - настоящий, в высоком смысле этого слова, революционер, подлинный патриот, человек грядущего. Да, политика мало интересовала его, ибо он обитал совсем в иных сферах. Для живущих здесь социум - тлен. (Суета, пыль, прах, - скажет Станислав Джойс. - Его гораздо больше интересовали люди, которых общество считало изгоями. - Первый признак принадлежности к гуманизму). Но это не вся правда. Самое социальное, что есть в мире, - человек, душа человека. Уже Дублинцы свидетельствуют о его интересе к природе общественного. Но общественное - мертвое. И оживить его способно только разоблачение общественного - это и есть высшая гражданственность. Патриотизм - не согбенность перед родиной, пожирающей своих сыновей, патриотизм - распрямленность, глаза в глаза с правдой и с жизнью. Да, у него не было иных политических убеждений, кроме веры в человека. И если он суров, как срыватель масок, то потому, что человечен. У людей, живущих духом, бытие не определяет сознание, скорее наоборот. "Молчание, изгнание, мастерство" - результат состояния мирового духа и крушения идеалов, а не ирландской действительности. Ибо действительность всегда одинакова, дух же... Расщепленность духа, сосуществование несосуществующе-го - идеала мадонны и идеала содомского - сущность личности гения и способ гениального восприятия мира. ДЖОЙС - НОРЕ БАРНАКЛЬ Я вижу тебя то девой, мадонной, то дерзкой, бесстыжей, полуобнаженной и непристойной. Ты то возносишься к звездам, то падаешь ниже, чем самые последние шлюхи. 125 Да, такова его суть: полное слияние противоположностей. В Камерной музыке он воспевает светлую бестелесную любовь, в Джакомо Джойсе - недоступную земную, в Улиссе - секс, животность. Был ли он счастлив в любви, если сделал временем Улисса 16 июня 1904 года - день встречи со своей Норой? Улисс - эпиталама, скажет Р. Эллманн. Улисс - реквием, скажу я. Но ни то, ни другое, ни третье - трудная жизнь, - не помешали этому человеку до конца дней быть преданным Норе Барнакль. Нора Барнакль говорила о нем: "Вы не можете даже себе представить, что означает для меня оказаться брошенной в жизнь этого человека". Она была дочерью кондитера, служила в дублинской гостинице, не знала ни одного языка, кроме английского. Но ей хватило мужества стать спутницей, подругой и женой человека, с которым она только что познакомилась. Одни влюбленные пишут симфонии, другие возводят храмы. Джойс написал "Улисса" и тем самым увековечил день своей любви. С Норой Джеймс встретился на улице, когда рыжеволосая девушка, служившая горничной в дешевом отеле, возвращалась на свой чердак. Судя по всему, она оказалась ему ровней: острый, бритвенный ум, отсутствие комплексов, независимость, прямолинейность. К тому же Нора была красива и позволила себе, при явном сословном различии, не явиться на первое свидание. Впрочем, при втором она взяла инициативу в свои руки. С присущей Джойсу прямолинейностью пятью годами позже он написал ей из Европы: Ведь это ты, бесстыдница, вредная девчонка, сама первая пошла на все. Не я начал первый трогать тебя тогда в Ринг-сенде. Это ты скользнула рукой мне в брюки ниже все ниже потом отвела тихонько рубашку дотронулась до моего кола щекочущими длинными пальцами и постепенно взяла в руку целиком, он был толстый, твердый, и начала не торопясь действовать пока я не кончил тебе сквозь пальцы, и все это время глядела на меня, наклонясь, невинным и безмятежным взглядом. Такого рода эксгибиционизм объяснялся не только пристальным интересом художника к человеческому "низу", но и личными обстоятельствами. "Безумные" эротические послания, которыми Джеймс обменивался с Норой во время своих визитов в Ирландию в 1909-1912 гг., биографы объясняют тонким и оригинальным расчетом: "...в отъезде классик подхватил дурную болезнь от уличной девицы - и после этого супруги решили предохраняться от подоб- 126 ных опасностей и измены: слать неприличности друг другу и, получив, с их помощью заниматься самоудовлетворением". Легкость собственного поведения не помешала Джеймсу дико ревновать Нору, остававшуюся преданной женой. Движущий конфликт Улисса - супружеская измена - заимствован из собственного воображения: отвергнутый Норой друг Джеймса Винцент Косгрейв оклеветал ее мужу, сообщив ему, что переспал с Норой через день после первой ночи их любви. Хотя Нора скорее всего не изменяла мужу, в его болезненном сознании навсегда остался шрам от "измены", ревности, предательства - ярчайшее свидетельство тому Улисс, до краев наполненный фрустрациями и комплексами уязвленного "рогоносца". Р. Адамс: Портрет Молли Блум [героини Улисса] написан мужчиной, которого пожирала ревность и который использовал в качестве модели предмет своей ревности. С. Хоружий: Проекцией ревности трудно не счесть, к примеру, настойчиво утверждаемую изотропность благосклонности Молли: хотя она зорко видит все различия между своими кавалерами, но, тем не менее, подходят ей все, в каждом она заинтересована и с каждым готова что-то начать и докуда-нибудь дойти. Сакраментальное убеждение "каждая готова с любым" проходит сквозь весь роман как кредо Блума [мужа Молли] и его автора, и в знаменитом лирическом финале, целуя суженого и решая связать с ним свою судьбу, девушка вовсе не думает: "Я не могу без него", она думает: "Не все ли равно - он или другой". И уж тут Нора никак не могла служить автору примером. Она говорила так: "Не знаю, гений у меня муж или нет, но уж в одном я точно убеждена - такого, как он, больше нету на белом свете". Жизнь у Норы была нелегкой. Ей приводилось жить в странах, языка которых она не знала, и постоянно отбиваться от кредиторов; к тому же долгие годы она была "неофициальной" женой Джойса - их брак был зарегистрирован лишь в начале 30-годов, когда дети уже выросли. Но эта женщина любила Джойса, хотя ревниво, даже когда ее муж стал мировой знаменитостью, оберегала свой собственный мир. Ей мало было дела до "его литературы": она любила Джойса-человека. Следила за его здоровьем, ограждала от назойливых посетителей, ухаживала за ним после мучительных глазных операций. 127 Она же похоронила его на Флунтернском кладбище в Цюрихе в январе 1941 г., перед этим выполнив его волю - не разрешив католическому священнику отслужить по мужу заупокойную мессу. Но порадовалась, что кладбище примыкает к зоопарку: "Он ведь очень любил львов. Ему будет приятно слышать их рычание". Нора Барнакль пережила мужа на десять лет. Она не покинула Цюрих, жила уединенно, мало обращая внимания на то, что происходит в мире и тем более в литературе. "Когда ты замужем за самым крупным писателем мира, разве будешь обращать внимание на всякую мелочь?". Он прошел через все то, через что суждено проходить всем еретикам: через запреты, отлучения, поношения, скандалы, через смехотворные тиражи, через "вето" на книги изданные, через полуголодное существование и тотальный остракизм. Как все гении, он имел дело с джентльменами, неустанно пекущимися о нравственности и свято блюдущими умершие традиции. Все как всегда: гений - оскорбитель святынь и нарушитель законов. Сколько этих изгнанных и осужденных во все времена, особенно - в наше? Его подвижническая жизнь была сплошной чередой отказов, но он не был бы Джойсом, если бы, отрекаясь, не хранил верность себе. Он отказался от сана священника, отрекся от догм католицизма, но сохранил образ мышления правоверного католика. Он покинул родину, но остался самым преданным ее сыном. Он обличал человека и человечество, но сильнее присяжных гуманистов верил и надеялся... ДЖОЙС - ГРЕГОРИ И хотя меня по-видимому изгнали из моей страны как безбожника, я еще не встречал человека, вера которого была бы так сильна как моя. Изгнанник, он стал духовным лидером и совестью нации. История его жизни, скажет Вибрак, - это неуст