сильны эти явления, почти воплощенные символы? Почему мы дрожим, когда Боркман берет палку и идет бороться с жизнью? И, наоборот, не потрясают у Достоевского страшные слова Кириллова: "Бывают ли у вас, Шатов, минуты вечной гармонии?". Творчество Ибсена не только призыв к ледникам или изображение падений в пропасть, но и наука о горном пути: инженерное искусство строить мосты и взрывать граниты. Пусть забыта цель восхождения. Когда будут изучены средства, цель откроется и разорвется туман блужданий. Сравнивая Ибсена с Достоевским, Андрей Белый считал, что двух колоссов роднит видение будущего, прокладывание путей в него. Достоевский - мечтатель-провидец. Ибсен - искусный инженер и механик; по мере возможности он приводит в исполнение хотя бы часть гениального, но пока беспочвенного плана Достоевского и впервые намечает в душе низины и горы, и тем дает воздушную перспективу безвоздушным широким плоскостям Достоевского. Ибсен регулирует хаос души. Вот почему он дает пространство, регулируя хаос. И, как горный инженер не терпит широты кругозора, он намеренно упрощает и суживает окружающее, приводя его к определенному, данному построению. Вот почему он ограниченней Достоевского. Ибсен благороднее, но уже Достоевского, Достоевский - низменнее, но шире Ибсена. Ибсен - аристократ, Достоевский - мещанин. Герои Ибсена, как и герои Достоевского, устремлены к небу, но одновременно следят, как бы не провалиться в пропасть. 43 Творчество Ибсена - горный подъем, занавешенный туманом... Герои Ибсена всегда уходят в горы. Это значит - они стремятся к солнцу. Герои Достоевского говорят о солнечном городе так, как будто побывали в нем, и при этом не выходят из комнат. Герои Ибсена твердо гибнут в горах, не разболтав того, о чем иные кричат в дрянненьких трактирах. Счастье волнует их сердце, но, взволнованные, они не забывают о трудностях подвига; они знают, что экстаз не зальет своим пламенем горные пути благородных восхождений. Характер Ибсена складывался из "северных льдов" и тяжелых драм детства и юности, оставивших множество рубцов на болезненно впечатлительной душе. Внезапное банкротство и ранняя смерть отца, оставшаяся без средств к существованию семья, жестокость, злопамятство матери, горечь нищенства, лишений, унижений, неудачи всех начинаний - все это, хотя и не сделало его "человеком с искалеченной психикой", но наложило определенный отпечаток на его характер и всю последующую жизнь. Здесь истоки болезненной чувствительности, замкнутости и холодности, нелюдимости и несдержанности, но вместе с тем - предельной обостренности чувств, несгибаемой воли и огромной трудоспособности, крайней степени индивидуализма. Доходящее до тщеславия честолюбие, вспыльчивость, граничащая с сумасбродством, высокомерие, мало совместимое с нелюдимостью, - все это было результатом не столько успеха Бранда и Пер Гюнта, внезапно нагрянувшей славы, сколько все той же реакцией на вынесенные унижения первой половины жизни. В год учения у аптекаря Реймана плата ограничивалась обедами, юноша совсем обносился и его костюм, вытершись, стал блестеть, как "кафельная печь". У него не было ни носок, ни ботинок, и жители Гримстада долго вспоминали, что зимой он ходил в одних резиновых калошах. С годами положение Генрика становилось все плачевнее: его друг Кристофер Дюэ вспоминал, как был поражен закаленностью молодого человека, не носившего зимой нижнего белья и ходившего на босу ногу. "Если вспомнить, что Генрик родился в зажиточной семье, если иметь в виду его суетное тщеславие в более поздние годы, можно представить, чего ему это стоило". Ибсену не удалось получить высшего образования, он с трудом сдал выпускные экзамены в школе Хельтберга. Вся жизнь до эмиграции в 1864 году представляла сплошную цепочку жизненных катастроф, издевательств, ударов по болезненному честолюбию. Бесконечные кредиторы, крах театра, банкротство, продажа жалкого скарба с молотка, отказ стортинга в материальной поддержке, отчаяние после изгнания из театра, сборы подаяния для 44 попавшей в нищенство семьи - все это, по словам Герхарда Грана, напоминало мучительное прохождение штрафника "сквозь строй". Как позже Джойс, Ибсен пытался найти забвение в вине... Тесный столичный мирок усердно фиксировал в своих дневниках, что внешне драматург становился все более неряшливым, он запустил свою работу, не являлся на заседания дирекции. Случалось, до чопорных господ из правления театра доходили вести о том, что подвыпивший Ибсен сидит в одном из кабачков в то самое время, когда ему надлежало выступать с отчетом на заседании правления. Тогда, прихватив котелки и палки с серебряными набалдашниками, они направлялись в кабачок, где в одиночестве сидел Ибсен - в пальто, "в котором он жил", и фетровой шляпе, - ставили его "в угол", как провинившегося школьника, и ему приходилось выслушивать нотации учителей. Ко всему прочему Генрик Ибсен был болен. В то время его болезнь толковали по-разному, чаще всего упоминалась нервная лихорадка; сейчас нам ясно: это была депрессия, тяжелая, угнетающая депрессия. Рассказывают, что он даже буйствовал на улице, и Сюзанне [жене] приходилось отводить его домой и выхаживать. Над тщеславием, которое позднее развилось у Ибсена, и его слабостью к всевозможным почестям нередко подшучивали. Но нам кажется, что и в те времена он был не менее тщеславен, одержим стремлением как-то отыграться за все унижения, пережитые в детские годы. Говорят, болезнь гениев - маниакально-депрессивный или циркулярный психоз. Хотя такой диагноз Ибсену никогда и никем не ставился, даже во второй, триумфальной половине своей жизни маятник его настроений раскачивался от остро переживаемого комплекса неполноценности до мании величия. То, в припадках депрессии, он переживал острое чувство бесплодности, то грозил "черной богословской банде" (правительственным чиновникам) "поставить подходящий литературный памятник". Если проследить периоды творческих взлетов и застоя Ибсена, они в точности совпадут с качаниями маятника его настроений между "вхождением в вечность" и "загубленной жизнью". Датский поэт Вильхельм Бергсе писал: Ибсен был чрезвычайно самоуверенным и часто заявлял, что творит не для современников, а для истории. Когда же я как-то осмелился заметить, что на это не может 45 рассчитывать ни один писатель, что даже величайшие умы оказались забытыми по прошествии нескольких веков, он подлетел ко мне и, с трудом сдерживая ярость, произнес: "Отвяжись от меня со своей метафизикой! Если ты отнимешь у меня вечность, то отнимешь все". А вот что писал норвежский романист Сигурд Хель: Загубленная жизнь - таков рефрен произведений, созданных в старости. И мы чувствуем, как основной мотив творчества, отправной точкой которого была попытка возместить отсутствие простых человеческих радостей, начинает звучать на новый лад: художник скорбит по той жизни, которую ему не удалось прожить, потому что он посвятил себя искусству. Как у многих гениев, в Ибсене было сильно развито чувство избранничества, столкновение которого с суровой правдой жизни могло вызывать дикие скачки настроения. Свою "призванность" поэт чувствовал с юношеских лет, о чем, в частности, свидетельствует одно из первых его стихотворений Резиньяция, в котором он печалится и страдает, опасаясь прожить жизнь как "обычный человек". Избранничество имело под собой и более веские основания, чем "оголенность" нервов, - точнее это была "оголен-ность", доводившая поэта до визионерских "видений". Действительно, сюжеты некоторых пьес, в частности Б р а н д а, явились ему яко тать в нощи. Подобно истинным пророкам, Ибсен обладал даром "видения". На сей раз "видение" снизошло на него в римском соборе Св. Петра - не таком уж плохом месте как источнике вдохновения. Сам драматург рассказывает об этом в... письме к Бьернсону: "Как-то раз пошел я в собор Св. Петра (у меня было дело в Риме). Там меня вдруг осенило - я ясно увидел все то, что мне хотелось бы высказать в своем произведении. Все, над чем я без толку мучился целый год, теперь выброшено за борт...". Парадоксы Ибсена, его "маска" и его лицо, о которых столько наговорено, - тоже результат амбивалентности, резкости характера, той двойной жизни - до и после 1864 года, - которая стала его трудной судьбой. Я бы не стал трактовать явное несоответствие "маски" Ибсена и его подлинного лица, скрывавшегося под ней, разительным расхождением между человеком и внутренней сутью его творчества, и всегда был убежден в том, что литературные герои - лики их создателей, сколь бы далеко они не находились от "рацио" художника. Не только Наташа 46 Ростова или отец Сергий - сам Толстой, но и "бесы" - сам Достоевский, как Гедда Габлер - Ибсен. Конечно, он больше хотел бы быть строителем Сольнесом, но он - и Бранд, и Пер Гюнт, и Боркман... Плох тот художник, спектр которого не простирается от Бога до дьявола, ведущих вечную борьбу в сердце творца. При всей ироничности Александра Блока по отношению к Генрику Ибсену последний выглядит довольно живописно: Появляется любезный, сухой и злой Ибсен в щегольском и всегда застегнутом сюртуке и в перчатках... К назойливо лезущему не вовремя гостю Herr Ibsen выходит с пером в руках. С пера капают чернила. Это единственный знак досады, ни слова нелюбезного, - и гость сконфужен. Frau Ibsen блюдет покой и пищеварение супруга. Когда на улице наберется достаточно народу, она отдергивает занавеску: взорам зевак представляется Ибсен, погруженный в работу. Кто это - Гедда Габлер? Любит или ненавидит ее автор? Влюблен или презирает - или и то, и другое вместе? Что такое "белые кони" Росмерсгольма? И гибель от рока, тяготеющего над домом? Бывают разве Женщины Моря? Разве это не бесполые наяды, глупые рыбы с ликами прекрасных дев? Почему Эллида бежит по берегу моря и, как птица, хлопает обрезанными крыльями? Почему она вдруг, именно как птица, смешно и неуклюже бросается назад в клетку? Действительно ли сумасшедший или только претворяется таким Строитель Сольнес? Почему какая-то глупая девчонка, стучащая в дверь, заставляет воздвигать нелепую башню, требует какое-то "королевство на стол" и при этом называется "юностью"? Или мозг строителя разгорячен, и все это только его бред? Да, Ибсен противоречив. Да, Ибсен непоследователен и парадоксален. Да, пожилой буржуа, живущий размеренной жизнью и охотно украшающий себя орденами, несовместим с великим художником, зовущим к звездным высям и требующим раскрепощения. Да, миллионер, тщательно блюдущий собственные финансовые интересы, плохо согласуется с писателем, подвергающим унич-тожительной критике корыстность буржуазии и неприглядность столпов общества. Но человек слаб... Вспомним того же Толстого или того же Достоевского... И вообще все эти разглагольствования о бескорыстии творца несколько попахивают портянками вечных люмпенов, нивелляторов и экспроприаторов - неумирающей рати настоящих и грядущих хамов... Конечно, бескорыстие Францисков Ассизских прекрасно, но сколько их среди людей? Можно ли делать на них ставку? Нам больше известно другое "бескорыстие" - фюреров и великих вождей, всех этих любителей железных кроватей и простой народной пищи... 47 Впрочем, я отвлекся. Ибсен был человеком долга, человеком чести, но прежде всего - человеком жизненной правды, умевшим смотреть на человечество и на самого себя без иллюзий и прикрас, свойственных "безобидным" утопизму, гуманизму, романтизму, нередко прямо на наших глазах преобразующихся в сатанизм. Многие его пьесы потому и волновали умы, как извержение вулкана, что люди, которых трудно обмануть и которые любят обманываться, сразу чувствовали в них ту глубоко скрытую правду, которую от них скрывали "радетели человечества". Конечно, в облике Ибсена еще много от чопорного джентльмена викторианской эпохи, в частности восприятие эротики как чего-то в высшей степени предосудительного, даже преступного, но в восприятии человека он уже вполне человек века XX, предтеча и Джойса, и Кафки, и Беккета. Чем мудрее он становится, тем глубже понимает двусмысленность и опасность роли судии и пророка. Теперь уже миновал расцвет его физических сил, и неуверенность возвращается к нему в виде сомнений относительно ценности миссии пророка. В замечательной пьесе под названием "Дикая утка", которую называли самой совершенной драмой в мировой литературе, он пересматривает свою деятельность и пригвождает себя к позорному столбу в образе бесхитростного дурачка Грегера Верле. Как можно требовать от человека правды и чести? Без лжи и обмана обычному человеку не обойтись. А требующий правды от других, не есть ли пустой фразер в глазах Господа Бога? У Ибсена был тяжелый характер, он был сварлив, раздражителен, мрачен, непредсказуем. Жить с ним было нелегко. Видимо, лучше других эту сторону его личности довелось познать его Софье Андреевне - Сюзанне Доэ Туресен. Они тоже прожили долгую совместную жизнь, как у Толстых изобиловавшую кризисами, разве что дело не кончилось бегством... Ибсен тоже страстно любил юную Сюзанну ("Ты - юная, дивная тайна, о, если б постиг я тебя, о, если б ты стала невестой мыслей моих, дитя"), она тоже была его опорой в нелегкой жизни и, чем могла, помогала мужу, он тоже был человеком влюбчивым и увлекающимся. Первый и единственный ребенок дался Сюзанне чуть ли не ценой собственной жизни, после чего она осталась лишь платонической подругой собственного мужа. Существует даже версия, связывающая депрессии Ибсена с длительным сексуальным воздержанием. 48 Интимные дела гениев - предмет особо острого интереса публики. Но абсолютная непроницаемость писателя, почти полностью уничтоженная переписка и молчание связанных с ним женщин почти ничего не сохранили для любопытных потомков. У восемнадцатилетнего юноши "был грех" со служанкой аптекаря Реймана Софие Йенсен, которая родила ему сына. Остальные его "романы" относятся к возрасту, когда "седина в висок, бес в ребро". Став знаменитостью, он, как случается в таких случаях, стал предметом обожания многих молодых поклонниц, одна из которых - Эмилия Бардах - устроила настоящую охоту. Главная тема писем, которыми они обменивались в 80-е годы, - безумие и глупость. Оба отказывались от глупостей, но были сторонниками известной доли безумия: Ибсен - в творчестве, Эмилия - в отношениях между ними. Общение между влюбленными продолжалось несколько месяцев, а затем Ибсен вернулся в Мюнхен и принялся выражать в письмах свою тоску, которая, впрочем, довольно скоро иссякла и закончилась тем, что он решительно попросил Эмилию больше ему не писать. Однако, от назойливой "Zerstorerin" * оказалось не так просто отделаться: юная Эмилия долго отказывалась выйти замуж за приличного молодого человека. Дело кончилось Геддой Габлер, в натуре которой можно обнаружить что-то от их взаимоотношений. * Разрушительница (нем.) Инициатором скандальных отношений с пианисткой Хильдур Андерсен был сам Ибсен. Хотя все следы их отношений - обширная переписка - полностью уничтожены, в течение нескольких лет они были неразлучны и часто появлялись "в свете". Хильдур на 50 лет пережила своего великого друга и в 1956 году оставалась единственной живой свидетельницей литературных событий шестидесятилетней давности, скажем, лекций Гамсуна, на которых она присутствовала с Ибсеном, выслушивая сарказмы и филиппики автора Голода в адрес величайшего драматурга мира. Роза Фитингоф - последняя страсть "старого льва". Письма фрекен Розы хранились в особом отделении его письменного стола. Когда утром я сажусь за работу, писал Г. И., я "заглядываю туда и здороваюсь с Розой". Кто-то из критиков сказал, что как писатель Ибсен очень велик, но как индивидуальность - крупнее и богаче. Творчество Ибсена мне видится богаче его личности, ибо именно личность (а не творчество) сохранила на себе отпечаток провинциализма, 49 даже ханжества. Творчество же приобрело глобальный размах, став одной из отправных точек современного модернизма. Мне кажется, что Ибсен взял из предшествовавшей ему мировой культуры гораздо меньше, чем дал последующей. Никто не начинал на пустом месте, ни Софокл, ни Шекспир, ни Ибсен. Но некоторые мастера идут семимильными шагами, и в истории драматургии среди них был Ибсен. Он один проделал больший путь, чем пять предшествующих поколений драматургов. С Ибсена в истории драматургии на нашем континенте начинается новая могучая эпоха. Постановка Врага народа труппой Бирбома Три в Ирландии стала откровением для рождающегося национального театра Йитса, Фэя и Синга. Вилли Фэй писал, что они с братом Фрэнком * поняли, "что этот великий театральный гений открыл новую землю и проложил путь, которым с тех пор следовали все драматурги. Мы увидели, что Ибсен открыл драматические возможности в жизни всех классов общества. Кроме того, он изобрел новый метод композиции и уничтожил реплики в сторону и монологи. Было очевидно, что такой тип пьесы требует от актера совершенно новой техники". * Вилли и Фрэнк Фэй стали выдающимися актерами Ирландского Национального театра, организованного с их участием У. Б. Йитсом в 1902 году. Экспрессионизм "новой драмы", хотя и восходил к позднему Стриндбергу, хотя ломал привычные литературные формы, своими корнями уходил в Пер Гюнта. Человек из зеркала Франца Верфеля, часто рассматриваемый как Фауст экспрессионизма, явно имел в качестве образца эту пьесу Ибсена. Не удивительно, что "реставрация" Норвежского Аристофана по времени совпала с возникновением театра абсурда, на первый взгляд полярного "новой драме" Ибсена. Но лишь на первый взгляд. При всей несравнимости стилистик, Беккета и Ионеско слишком многое роднит с Ибсеном. Драматургическая машина у Беккета работает четко. И как раз всеми этими своими чертами - слаженностью драматургического механизма, замкнутостью действия, малым числом персонажей, логичным построением реплик я бы добавил - многослойной символикой и остраненной глубиной, - в пьесах Беккета намечается прямая аналогия к структуре ибсеновских пьес, при всем кардинальном различии между сутью этих драматургических систем. Думается, что такая связь беккетовской драматургии с ибсеновской не случайна. Посредником здесь выступает, по всей вероятности, Джойс... К теме "Ибсен и Джойс" я и перехожу. 50 ИБСЕН И ДЖОЙС Эта нация, и эта страна, и эта жизнь создали меня. Д.Джойс Путь Джойса к Ибсену пролегал через ирландскую действительность: гибель Парнелла, кризис, политические неурядицы, могущество католицизма, неизгладимое влияние иезуитского колледжа с бессмысленной жестокостью и фарисейством, умерщвлением плоти и тайным развратом, амбивалентностью веры и неверия, отречением от религии и церковным "навеки наш". Дайте нам ребенка на несколько лет, говорили иезуиты, а потом делайте с ним, что угодно, он все равно останется навеки наш. Да, это так: все мы - навеки наши. Пройдя через грязные лапы "вколачивателей", говорю Вам: эти поганые гвозди не поддаются гвоздодерам: холопство, вколоченное в нас в детстве, - на всю оставшуюся жизнь. Это и ужасно: страна, отданная на откуп изуверам идеи, становится неизлечимой, ибо инвариантна к изменениям. Надо иметь мощь Джойса, дабы противостоять заразе. Но и он бежал, чтобы спастись. Но можно ли спастись? Джойс ненавидит свою страну, отвергает изуверство, но он прикован к ним детством. Цена его "non serviam" - "не служу", не подчиняюсь ни вашей морали, ни вашей политике, ни вашей культуре - была слишком высокой. Ценой была живая душа Джойса, которую в нем извратили... В Ибсене Джойс чувствовал родственную душу, которой выпала такая же доля. Норвегия Ибсена и Кинка мало чем отличалась от Ирландии Джойса, и Ибсен-художник претерпев сходную эволюцию, раскрыл ее в душевных кризисах своих героев. Ибсен, Стриндберг и Ницше были сердитыми людьми - и не по тому или иному поводу, но вообще сердитыми. И поэтому каждый из них выработал воззрение на жизнь, которое оправдывало гнев. В отличие от Бернарда Шоу, для которого квинтэссенцией ибсенизма была гражданская направленность пьес норвежского 51 Шекспира, Джойса привлекало его стремление к психологическому - то ибсено-гауптмановское богатство психологической правды, которое было затем озвучено Малером... ДЖОЙС- ИБСЕНУ Все годы, что я учусь в университете, я превозношу Ваше имя, которое в Ирландии либо неизвестно вовсе, либо известно весьма смутно. Я всегда стремился показать Ваше истинное место в истории драмы. Я всегда говорил о том, что дар возвышенный и бесстрастный является, на мой взгляд, Вашим главным достоинством. Я также превозносил и прочие Ваши достижения: сатиру, драматическую технику, оркестровую гармонию Ваших пьес. Ваша неукротимая решимость исторгнуть тайну из жизни воодушевляла меня. К вопросу о связи модернизма и "классики": Джойс высоко ценил Ибсена, Кафка - Диккенса, Вирджиния Вулф - русских реалистов... В Ибсене Джойса воодушевляло слишком многое: подобие судеб и характеров, напряженность мысли и оголенность нервов, глобальная масштабность тем, обилие символов, геологический "подтекст", музыкальность. Их действительно многое объединяет: несгибаемая воля к творчеству, сверхчеловеческая трудоспособность, мощь интроспекции и инсайта, огромный интерес к подсознанию, глубинным механизмам поведения человека и движущим силам мировой истории. Оба черпали правду из глубин собственного духа, творя героев из самих себя. Как Стивен Дедалус - сам Джойс, так герои ибсеновских пьес-самоисследований несут на себе отпечатки противоречивости и парадоксальности личности их создателя, наделившего их собственными угрызениями совести и внутренней душевной борьбой. Ибсен и Джойс - два величайших психолога своих эпох, отличающихся почти абсолютной наблюдательностью и проникновенностью, интересующихся не столько "конкретными случаями", но строем человеческого сознания и бытия. Основная проблематика ибсеновских пьес, начиная со "Столпов общества" и кончая драматическим эпилогом "Когда мы, мертвые, пробуждаемся", заключается в обнаружении глубочайшего несоответствия между благополучной видимостью и внутренним неблагополучием изображаемой действительности. За великолепным фасадом европейского общества... 52 Ибсен открывал глубокие, роковые коллизии. И обнаружение этого внутреннего неблагополучия стало основным, важнейшим содержанием ибсеновских драм, движущей пружиной их сюжетов. Знаменитое аналитическое построение пьес Ибсена, заключающееся в выяснении и развертывании предыстории того момента, который непосредственно показан в пьесе, является лишь результатом стремления к тому, чтобы проникнуть за внешнюю оболочку окружающего мира, обнаружить его корни. Сам Джойс незадолго до начала работы над Улиссом, рецензируя последнюю драму Ибсена, отмечал огромное подспудное напряжение, "перевешивающее" и эпизоды, и характеры, и сюжет. Главное в ибсеновских пьесах - глубина внутреннего смысла: "...обнаженная драма - это либо осознание великой истины или постановка великого вопроса, либо великий конфликт, который всегда независим от конфликтующих персонажей и который был и остается необычайно важным...". Эта мысль, отнесенная Джойсом к пьесе Когда мы, мертвые, пробуждаемся, была уже плодом его размышлений о задуманном Улиссе. Как и Ибсен, Джойс мыслил масштабами судеб человечества, мифологиями, напластованиями символов - отсюда библейский, пророческий колорит, огромный размах тем, широта концепций, снятие масок, соединение вульгарного реализма и высокого мифа. Отсюда - философский, "универсальный" характер образов. Одиссей - это Пер Гюнт, Блум; Телемак - это Бранд, Стивен Дедалус. И у Ибсена, и у Джойса герои - маски, личины, легкость проскальзывания из одного лика в другой. Отсюда - сбивающие с толку и приводящие к крайним толкованиям амбивалентные их оценки. Пер Гюнт, оказавшись в одиночестве где-то на севере Африки, между пустыней и побережьем Средиземного моря, созерцает бесплодную, мертвую пустыню, и ему в голову приходит мысль о возможности прорыть канал, связывающий море с пустыней. В своих мечтах он уже рисует себе картину новой плодородной страны, возникшей таким образом на месте прежней пустыни, и даже придумывает ей название - Гюнтиана с главным городом Перополем. Чем не Блумусалим Джойса? Строя новую церковь, Бранд остается внутри закономерностей современного социального строя. Он только изменяет внешнюю форму той лжи, которой прикрывается современное общество, а никак эту ложь не уничтожает. 53 Чем не новый Парфенон или империя йеху? - И вся трагедия в том, - говорит гражданин, - что они этому верят. Несчастные йеху этому верят. О пьесах Ибсена тоже говорили, что они бессмысленны и непонятны, в Привидениях тоже видели "неприкрытое безобразие", "смакование непотребств", "растление", черный пессимизм Дикой утки тоже казался угнетающим и беспросветным, но не после того ли, как на всех сценах Европы прошла эта пьеса, в Европе стало чуть светлее? Ибсен и Джойс вслух говорили о том, как нелегко иметь родиной Норвегию и Ирландию. Ибсен и Джойс вслух говорили о своем пессимизме. "Не раз меня объявляли пессимистом. Да, я пессимист, поскольку не верю в вечность человеческих идеалов" (Ибсен); "В лоне греха, темном, был и я, сотворен, не рожден" (Джойс). Ибсен и Джойс не просто судили человека и человечество, но держали суд над собой. Творить - это суд суровый, Суд над собой держать. К Ибсену Джойса влекло не столько даже выдающееся искусство лепки характеров, сколько фиаско героического. Театр Ибсена, скажет затем А. Жид, это ряд крахов героизма - и здесь Ибсен предвосхищает не только Джойса и Кафку, но и Фрейда, выражая языком искусства объективность субъективности - тех глубинных процессов, которые, оставаясь невидимыми и неслышимыми, ваяют личности людей. Именно этим Ибсен общечеловечен, а его проблематика внеисторична. Каждая его драма - это, в сущности, новая постановка проблемы совести. И еще: Ибсен привлекал Джойса отстранением, отказом от вынесения приговоров, свободой выбора. Сюжет, события, фабула у него вторичны, материал банален, главное же - точка зрения, безжалостность правды, дистанция и перспектива, позволяющие увидеть проблему ясно и целиком. Плюс внутренняя органичность и жизненность драматического материала. Сходство их судеб поразительно: художники безжалостной правды, они оба были полудобровольными изгнанниками, жившими вдали от родины и мучительно переживавшими это противоестественное отторжение; оба вели бесконечную войну с общественным мнением и массой недоброжелателей; оба считали изгнание условием творчества; оба с горечью воспринимали одиночество и изгойство. Ибсен был идеалистом, но это был не идеализм традиционного типа, а стремление приблизиться к глубинным и истинным ценностям жизни, к ее сокровенной сути, к божественным законам и истокам. Этот идеализм поздних пьес Ибсена подчас очень неясен, смутен: его герои стремятся куда-то ввысь, к солнцу, в горы, интуитивно чувствуя, что субстанция жизни, этот неуловимый огонек в современном обществе "призраков" не может находиться ни в гостиной несчастной Норы, ни в добровольной тюрьме Габриэля Боркмана. Но почему никому из героев Ибсена - ни Габриэлю Боркману, ни строителю Сольнесу, ни Рубеку - не удается поймать этот огонек? Почему все они гибнут? Ответ на этот вопрос в значительной степени является ответом на другой вопрос: почему современный Икар - Стивен Дедалус, погнавшись за огоньком, упал на землю и начал на ней бренную Одиссею Блума? Герои Ибсена, как затем герои Джойса - это искалеченные жизнью, то есть друг другом. Кризис их душ - это судьба неординарных личностей, отмеченных печатью Каина. Все они талантливы, их замыслы велики, но у них "кружится совесть", ибо, в отличие от других, они слишком многое сознают и потому не могут быть счастливы, как миллионы конформистов-эврименов, творящих свои гнусности с животной простотой и без душевных осложнений. Правда, воспитанный на идеях XIX века, Ибсен еще верит в идеалы любви, справедливости и счастья, но, как художник, не способен лгать. Поэтому его главная тема - убиение души. Ибсен не был моралистом, но знал, что самое страшное зло - даже не смерть, а бесчеловечность. Трагедия мира - это трагедия растоптанных человеческих душ (эта тема станет затем центральной темой Д у б -л и н ц е в). Включив в свою эстетику ибсеновский принцип "каждодневное, будничное - вот главный предмет искусства", Джойс делает главный шаг к созданию своей эпопеи "воссоздания жизни из жизни". Джойсовские изгнанники - парафраза ибсеновской драмы Когда мы, мертвые, пробуждаемся, то есть конфликт палача и жертвы, демонстрация человеческого сомнения, порыв к самоосвобождению. Это даже не пьеса - Lesedrama. Конфликт почти отсутствует, разве что - психический. Ричард Роувен - не злодей, намеренно толкающий жену в объятия собственного друга, а просто эгоист, страждущий освободиться от обязательств и терпящий фиаско, как большинство слабых обладателей комплекса сверхчеловека. Но это сверхчеловек из породы Раскольниковых: палач и жертва одновременно, судья-адвокат-подсудимый. Феномен Ибсена-Джойса - это рентген человеческой души. И хотя Джойс видел мир совсем не так, как Ибсен, а Ибсен - совсем не так, как Шекспир, - все они принадлежат к одной мировой, свифтовской линии постижения человеческой природы. А может быть, - дантовской? Ведь величайший флорентиец тоже был опален пламенем ада! Александр Блок видел в Ибсене современника Данте, "самого одинокого человека", сошедшего к людям. Как и флорентийский изгнанник, Ибсен исходил из идеи "вечно-женственного", как и он, понял, что нельзя "влачить корабль к светлому будущему", когда есть "труп в трюме". Нельзя твердить о "третьем царстве", когда человечество не может войти в широкие врата вечных идеалов, минуя узкие двери тяжелого и черного труда. Они отрекались от утопических мечтаний и романтических видений, вступая в ожесточенную схватку с действительностью. Ибсена превозносили как религиозного и социального реформатора, ревностного борца за справедливость и великого драматурга. Его жестоко поносили как навязчивого самозванца, слабого художника, невразумительного мистика... Сюжетная канва, событийность - далеко не главное в пьесах Ибсена. Даже характеры, при всей их безупречной выписанности, занимают подчиненное место в его драматургии. Главное ее достоинство - эти чистая драма, либо постижение некоей великой истины, либо глубочайший конфликт. Основой для своих поздних пьес Ибсен избрал бескомпромиссно правдивое описание жизни ничем не выдающихся людей. Его Пер Гюнт - это человек в поисках своей самости, иллюстрация к отчуждению личности в мире, борьба за свободу и утрата завоеванного. Его Бранд - возрожденный Киркегор, сила которого будет затем оттенена гамсуновским анти-Брандтом - Карено. Оба не только противостоят друг другу, как их творцы, но чем-то уподобляются друг другу, как разные представители одной философии жизни, как взыскующие правды и подлинного непритворного гуманизма, как неприемлющие эту цивилизацию и этот прогресс. И пусть Бранд - экзистенциалист, а Карено - ницшеанец, презирающий мягкотелость и жаждущий великого повелителя человече- 56 ских стад, - оба патриархальны, обращены не вперед, к абсурду, а назад, к первозданной библейской мудрости Иосифа и Авраама. Ибсен и Уайльд с противоположных позиций восстали против конформизма и ханжества, мещанской посредственности и изолгавшегося лицемерия общественной жизни - пылкий консерватор и парадоксальный прожигатель, учитель жизни и потерпевший фиаско гедонист, искатель наслаждений. Один создал социальную трагедию, другой - язвительный фарс. Не известно, что больней. Между ними расположился хиппи мюнхенской богемы Ведекинд, трагикомедия которого столь же неумолима и дерзка, как у Ибсена, но лишена драматизма, как у Уайльда. Нечто подобное можно сказать и о джентльмене Шоу - острослове, насмешнике, ярком индивидуалисте и любителе парадоксов. Герои всех этих колоссов, как и герои Джойса, бесконечно одиноки и не способны найти общий язык с отвернувшимся от них миром. Это сильные духом люди, готовые на гигантские свершения, но в первом же сражении с жизнью терпящие поражение. Их юношеские мечты оказываются миражами, а они сами - разбившимися Икарами. Ибо жизнь есть жизнь, и она особенно нетерпима к искателям, рвущимся в ее недра. Судьбы Джойса и Ибсена - это судьбы большинства гениев, доказывающие только что сказанное. Говоря правду о Джойсе, Е. Ю. Гениева напрасно в последний момент подбрасывает щепотку соли, вспоминая о Вечном Жиде и Агасфере (что не дал напиться Христу), ибо это не отступники от человечности, а все те же человеки, в отличие от других осознавшие себя. И к каждому из них в первую очередь относится удивленно-облегченный выкрик Понтия Пилата: "Се человек!". Когда Норвегия праздновала столетие со дня рождения Генрика Ибсена, другой норвежский драматург Хельге Крог, написал: Мы знаем, что свет доходит до нас из космоса лишь спустя длительное время после излучения его звездами. То же можно сказать и о великих литературных произведениях. Источник остается прежним, и свет льется непрерывно, но это всегда новый свет. Именно так произошло с великими драмами Ибсена. Через пятьдесят, через сто лет после их создания они озаряют нашу жизнь и дарят нам радость пер-вовосприятия. Этим светом проникнуто творчество Ибсена. В еще большей степени - его восторженного ученика и почитателя Джеймса Джойса. 57 УИЛЬЯМ БАТЛЕР ЙИТС Весь день я за тобою шел по скалам, Л ты, как облако, менял свой облик, Был древним вороном, на чьих крылах Едва трепещут перья, был куницей, На камень с камня скачущей проворно, И вот ты принял облик человека И стал передо мной, седой и дряхлый, Полурастаявший в вечернем мраке *. У.Б. Йитс * Стихи У. Б. Йитса даны в переводах А.Сергеева, Г. Кружкова, Э. Линецкой. Можно ли существовать без Гомера, Данте, Шекспира? Существовать можно, жить - нельзя... Но ведь каждый век, каждая страна имеют своих! Да, имеют, и полноценность жизни, среди прочего, определяется тем, знаем ли мы их. В англоязычной литературе Red Hanrahan - так называл себя Йитс - занимает такое же место, как Бодлер, Верлен и Малларме во французской или Брюсов, Вяч. Иванов и Андрей Белый в русской. Но знаем ли мы своих?.. Если у нас не повезло Данте и Шекспиру, то стоит ли удивляться огромной лакуне в тончайшем флере мирового духа, зияющей на месте величайшего ирландца, предварившего Джойса? Если мы не знаем своих, если Малларме известен десятку эстетов, то стоит ли удивляться, что имя Йитса не знакомо и им? Несколько публикаций в изданиях тиражом 1000-2000 экземпляров плюс десяток-другой переведенных стихотворений Рыжего Ханрахана, великого мэтра мировой поэзии. Поэт, драматург, классик англо-ирландской литературы. Родился в Дублине в семье художника. Детство провел в Лондоне, но с пятнадцатилетнего возраста жил в Дублине; среднее образование получил в привилегированных школах Лондона и Дублина, затем учился в специальной школе живописи. С 1887 г. Йитс снова в Лондоне: здесь он знакомится с видной деятельницей ирландского национально-освободительного ("республиканского") движения Мод Гонн (Maud Gonne). Под ее влиянием поэт определил и свое место в борьбе за независимость Ирландии (?). Йитс стал одним из инициаторов т. н. "Ирландского Возрождения" (1890-е гг.), целью которого было возрождение гэльского языка, изучение ирландской национальной культуры и истории; создание про- 58 изведений, опирающихся на традиции народного поэтического творчества и мифологию; создание ирландского национального театра. В результате многолетних усилий Йитса и его друзей такой театр был основан в 1904 г. (он получил название "Театра аббатства"); Йитс был его директором до 1938 г. Все это время поэт жил то в Дублине, то в Лондоне, то в Париже, а с 1917 г. - главным образом в приобретенном им небольшом имении (Ballylee) в Ирландии. Лишь в последние годы жизни болезнь легких заставила его подолгу находиться на юге Франции и на Сицилии. В 1915 г. Йитс отказался принять предложенное ему английским правительством дворянство (knighthood), а в 1916 г. горько пережил разгром ирландского национального восстания. Йитс - лауреат Нобелевской премии (1923), сенатор парламента Свободного Ирландского государства (1922-1926). Уроженец Слайго, прекрасного дикого края на западном побережье Ирландии, аристократ, гордящийся древностью своего рода, ребенок с огромной фантазией и неуемной энергией, Йитс с детства впитывал героику земли предков, ее мифы, саги, предания, песни. Его духовность не столько интеллектуальна, сколько хтонична, интуитивна, романтична, благоговейна, органична. Житель европейской окраины, он как бы пребывал если не вне времени, то вне истории: дух Данте и Тассо был для него более близким и родным, чем дух Мора, Гоббса, Локка, особенно Конта. Воспитанный на идеях "озерной школы", испытывая "обе-зянью ненависть" к рационализму и филистерству, он с юных лет противопоставил миру логики и чистогана мир мифа и духа. В детстве Уильям буквально упивался рассказами о призраках, эльфах и феях, волшебстве и таинстве, сокрытых в окружающем мире. Впечатлительный мальчик вскоре сам стал "слышать голоса", "видел" фантастических птиц и воспринимал порывы ветра не иначе как сонмы фей, со свистом проносившихся в небе. Вся окружающая природа давала пищу воображению, настроенному на определенную волну. Это сочетание фантастических образов с реальной и конкретной топографией мы находим впоследствии в поэзии и драматургии Йитса. Druid: Take, if you must, this little bag of dreams; Unloose the cord, and they will wrap you round. Fergus: I see my life go drifting like a river From change to change; I have been many things - A green drop in the surge, a gleam of light Upon a sword, a fir-tree on a hill, An old slave grinding at a heavy quern, A king sitting upon a chair of gold - And all these things were wonderful and great; But now I have grown nothing, knowing all. Ah! Druid, Druid, how great webs of sorrow Lay hidden in the small slate-coloured thing! Друид: Раз ты решил, возьми суму с мечтами; Развяжешь - и они тебя обступят. Фергус: Я вижу, бытие мое струится Рекой от перемены к перемене; Я многим был - зеленой каплей моря, Лучом на стали, елью на холме, Рабом, вращающим тяжелый ворот, И королем на золотом престоле - Все это было дивным и великим; Теперь же, все познав, я стал ничем. Друид, друид! Какие сети скорби Таятся в пыльной маленькой суме! Вспоминая в Автобиографии юношеские годы, Йитс признавался, что уже тогда думал, что художник и живописец (живописи Уильям учился у своего отца) обязан изображать прекрасное, а прекрасны только древность и грезы: "Меня не увлекало простое воспроизводство натуры, и я был убежден, что искусство должно творить по своим законам". Духовное становление юноши можно определить принадлежащей ему максимой: "бунт души против интеллекта". Потрясенный теорий Дарвина, он на заре века научно-технической революции возненавидел вульгарно-материалистические и позитивистские выводы из открытий естественных наук. Его шокировал отказ видеть за материальным фактом духовную сущность, раздражало представление о мире как машине и человеке как роботе или голе-ме. Технические новации настораживали его подавлением природного и человеческого, бурный прогресс - забвением жизненных начал и духовности. Увлечение юного Уильяма поэзией - реакция на рационализацию жизни, забвение древних пророков и поэтов, вульгаризацию духа материалистической идеей. Позже он сетовал, что в молодые годы предпочел изучение наук штудиям трудов великих духовидцев. Лишь путем собственных духовных исканий, открыв для себя великих мистиков Сведенборга и Беме, он "ощутил, что нашел союзников своим сокровенным мыслям". В. А. Ряполова: В 1885 г. Йитс с несколькими друзьями объединились в группу, названную ими "Дублинское общество герметиков". 60 Каникулы в Слайго приобрели теперь особый смысл: в легендах и сказках, которые рассказывали крестьяне, Йитс видел связь с идеями философов-мистиков нового времени. Это давало Йитсу дополнительную опору в его отрицании позитивизма как философии неистинной, временной, не имеющей отношения к генеральному пути духовного развития человечества. Внимание Йитса привлек и спиритизм; он познакомился также с основами древней индийской философии. В Лондоне Йитс посещал дом Елены Блаватской, главы теософов, и стал членом еще нескольких обществ философско-мистического характера. Есть разные точки зрения на "оккультные" пристрастия Йитса. Согласно одной из них, это было странностью, чудачеством, забавной аномалией - если не безвредной формой помешательства. Так считали многие современники Йитса; по Дублину ходили анекдоты о его вере в сверхъестественное - для некоторых из них Йитс, видимо, давал поводы. Насмешник Макс Бирбом, известный английский литератор, театральный критик и блестящий карикатурист, младший современник Йитса, сделал ирландского поэта героем многих своих карикатур, имевших такую популярность, что образ, созданный Бирбомом, стал комическим двойником Йитса. На карикатурах Бирбома Йитс предстает существом "не от мира сего": длинная тонкая фигура в черном колеблется, как водоросль; руки с длинными, тонкими пальцами застыли в торжественном жесте; глаза устремлены в пространство или внутрь самого себя (эффект усиливается стеклами пенсне), но - неожиданный комический контраст - на ногах уютные домашние шлепанцы, сразу снижающие элегантно-потусторонний облик их владельца. Противоположная точка зрения - в последнее время очень распространенная среди западных исследователей Йитса - сводится к тому, чтобы считать "оккультные занятия" главным жизненным интересом писателя, а его произведения - чем-то вроде криптограммы, в которой каждый знак соответствует определенному положению неоплатонизма, каббалы, индийской философии и т.д. Позднейшие истолкователи Йитса явно относятся к его мистическим увлечениям гораздо серьезнее, чем он сам, и объективно принижают значение его творчества. Для Йитса теософия, спиритизм, телепатические опыты и, тем более, чтение неоплатоников и восточных философов, разумеется, не были пустой забавой, но он был далек от слепой веры в то, что изучал. Йитс подходил к чтению философских произведений, к изучению мифологии и к своим "оккультным 61 экспериментам" как художник. Все, что он изучал, становилось строительным материалом его творчества, и, как здание не есть простая сумма кирпичей, его составляющих, так и творчество Йитса не сводится к прямому переложению мистических идей разного рода, тем более, что мистика - в кавычках или без кавычек - не была единственным источником его мировоззрения. Далекий от политики и вульгарного национализма, воспитанный в духе терпимости и ненасилия, Йитс не разделял идеи Парнелла и "Молодой Ирландии", однако судьба родной страны глубоко волновала его, а гэльская мифология и поэзия воспринимались как огромный таинственный мир сложных, виртуозных ритмов, неожиданных образов и "страстного синтаксиса". Даже неразделенная любовь Йитса к Мод Гонн, женщине поразительной красоты, актрисе и революционерке, с которой он познакомился в 1889 году и которая много лет питала его страстное чувство, несла на себе трагический отпечаток "ирландской судьбы" и вместе с тем явный налет античных реминисценций. В ранних стихах Мод Гонн - гомеровская Елена, Роза Ирландии, Голгофа, катастрофа. В полнеба звезд и полная луна, И по карнизам гомон воробьиный, И громкой песней листьев сметена Печаль любви - ее мотив старинный. Но вот пришла ты с мукой на устах, С тобой все слезы от времен Голгофы, Всех кораблей пробоины в бортах И всех тысячелетий катастрофы. И звезды меркнут, корчится луна, Дрожит карниз от свары воробьиной, И песня листьев прочь отметена Земных скорбей мелодией старинной. Личность Гонн освящала для Йитса многие политические акции и делала возможным его участие в них, но сомнения его не оставляли. Гонн была выразительницей самых крайних националистических взглядов и стояла за самые крайние меры борьбы, вплоть до террора. Йитс надеялся, что сможет увлечь ее своим идеалом гармонически единой Ирландии. Со своей стороны, Гонн считала Йитса слишком умеренным и непоследовательным в политике и пыталась сделать его поэтом-агитатором в духе "Молодой Ирландии". Этим двум столь несхожим людям не было суждено ни переделать друг друга, ни пойти на компромисс. Для Гонн, не любившей Йитса, их 62 конфликт не был большой бедой. Для поэта он обернулся глубокой личной драмой, неотделимой от острого ощущения дисгармонии во всей окружающей жизни. Йитс все меньше верил в то, что в Ирландии возможна политическая борьба без ожесточения и фанатизма. Мод Гонн и ее сподвижники по освободительной борьбе желали превратить Йитса в поэта-трибуна, он же, отрицая служебную, тенденциозную функцию искусства, напрочь отвергал саму идею революции, хотя остро пережил поражение ирландского восстания и казнь среди его руководителей мужа Мод Гонн. В стихах этого времени звучат отголоски идейных расхождений, взаимных упреков и взаимонепонимания, но, главное, трагической, неразделенной любви. Образ Гонн не оставляет поэзию Йитса, но в нем теперь появляются новые черты: красота, иссушенная ненавистью и "самоуверенным умом"; богатая натура, отказавшаяся от вольной игры самовыражения и подчинившаяся "абстракциям". После казни в 1916-м мужа Мод Гонн Мак-Брайда Йитс мчится к вдове во Францию с целью утешить подругу и тайной надеждой заполучить ее сердце. Его ждал очередной отказ, толкнувший на безрассудный поступок - предложение руки внебрачной дочери Гонн, юной Изольде. "Отчаянное" сватовство не увенчалось успехом, и в октябре 1917-го 53-летний поэт женится на 26-летней англичанке Джорджи Хайд-Лис. Образ вечной музы, Мод Гонн, в последний раз возникает в предсмертных стихотворениях поэта, дышащих живой грустью и нежностью (Бегство цирковых зверей, Бронзовая голова). Йитс на всю жизнь усвоил наставление отца: "Помни и не забывай: искусство - это область мечты". Единственное, что он сам к этому добавил, так это - мысль о неотделимости фантазии от мудрости, а также о связи откровения и умозрения. Называя поэтов "Адамами нового мира", он видел в них "первопроходцев-изыскателей", усвоивших всю человеческую мудрость. Все должно быть изучено, понято, выражено. Человечество должно быть понято в любых возможных обстоятельствах, в любой мыслимой ситуации. Не может быть смеха слишком горького, иронии чересчур острой, страсти слишком ужасной. Вслед за Сингом, ставшим его близким другом, Йитс понял синтетическую природу поэзии, в которой должны одновремен- 63 но проявляться "кровь, воображение, интеллект". Мысль Синга, что "стих, прежде чем стать человечным, должен научиться быть грубым", была ему близка. Но еще ближе ему мысль о философской углубленности поэтического слова - не созерцательной, как у Вордсворта, а символичной, как у Блейка. Искусство - Великая Память. С его помощью прошлое глядит в будущее. Птичья трель - песнь поколений. Эта заветная мысль является центральной идеей Башни, открываемой программным Плаванием в Византию. Башня - не только символ уединения, но и винтовая лестница культуры: Я провозглашаю башню своим символом; я объявляю Эту извилистую винтовую лестницу, стершимися, выбитыми Ступенями которой странствовали Гольдсмит и Декан, Беркли и Берк, - Своей наследственной лестницей. Он сам называет ступени своего генезиса, и прежде всего, конечно, величайшего ирландца, неистового декана, Свифта. "Я читаю Свифта месяцами непрерывно... Свифт преследует меня. Он всегда рядом, за углом". Вся ирландская культура чувствовала себя наследницей Свифта и Беркли, для Йитса Неистовый Декан был не только символом мудрости, но и негодующим пророком, не пожелавшим смириться с человеческой действительностью. Расшифровывая свое понимание "негодования" Декана, Йитс писал Д. Уэлсли: Вы говорите, что мы не должны ненавидеть. Вы правы, но мы можем, а иногда и должны чувствовать негодование и высказывать его. Ненависть - это вид "пассивного страдания", а негодование - вид радости. Патриотизм бывает лишь свифтовский, негодующий, страдающий. Патриотизм - это свифтовская боль, а не эйфорическая, бездумная гордость. В сатире Каденуса, не желающего льстить людям, Йитс, как и Джойс, видит опору во мраке бытия и источник вдохновения в путанице жизни. Как и Джойс, Йитс постоянно обращается к Свифту, дабы избежать этого мрака и этой путаницы: "Свифт был главным выразителем мысли своей эпохи, аристократической мысли, освободившейся, наконец, от суеверия. Он предвидел ее крушение. Он предвидел Демократию. Будущее должно было его страшить. Не из-за этого ли страха отказался он производить детей? Свифт ли был сумасшедшим, или сумасшедшей была сама мысль?". В 1930 г. Йитс пишет пьесу о Свифте - "Слова на окне". Действие происходит в доме, где когда-то жила Стелла, воз- 64 любленная Свифта. На подоконнике в гостиной вырезаны строчки из стихотворения, которое, как передает легенда, Стелла написала к 54-летию Свифта. Происходит сеанс спиритизма. Вместо духа мужа одной из участниц сеанса к неудовольствию медиума и ее кружка появляется беспокойный дух Свифта. В старинном дублинском доме спустя два столетия Свифт вновь разыгрывает эпизод из своей трагической жизни. Появляется Ванесса, потом Стелла. Казалось бы, это все та же пресловутая "загадка" Свифта. Но не отношение к Ванессе привлекает внимание Йитса, его мучительно интересует отношение Свифта к действительности, к миру. Ванесса хочет иметь ребенка. Свифт уверяет ее, что из-за плохой наследственности не может иметь детей. Ванесса продолжает настаивать, уверяя, что дети будут здоровыми. Тогда Свифт открывает истинную причину: "Какое имеет значение, что они будут здоровыми? Какое имеет значение, что мои дети будут здоровыми? Разве имею я право увеличивать число здоровых мошенников и плутов?" - так трагедия Свифта объясняется несправедливым устройством жизни. Йитс неоднократно возвращался к интерпретации эпитафии Свифта, которую считал величайшей эпитафией в истории и saeva indignatio * которой звучит в его собственных стихах. Йитса волновала расшифровка свифтовской "свободы": "Я помню его эпитафию; под свободой, которой он служил, он подразумевал свободу ума, свободу не для масс, а для тех, кто может ее понять". Хотя Йитс много сделал для национального освобождения, он лучше других понимал опасность свободы для несозревших для нее: "Свобода зависит от равновесия внутри государства, подобно "склонностям" человеческого тела или "единству бытия", которое Данте сравнивал с прекрасными пропорциями человеческого тела, и ради этого Свифт готов был пожертвовать тем, что современному человеку кажется свободой". * Яростное негодование (латин.). С мыслью о Свифте он писал стихи, в которых пессимистическое мироощущение сочеталось с сатирой на современное общество. В свифтовском ключе написаны стихи о безумной Джейн, в них звучит насмешка, негодование, ярость - чувство, переполнявшее сердце Йитса. Влияние Свифта сказывается и в эпиграмматическом стиле многих стихов. Восхищаясь воодушевлением (animation) и бесстрашием (darity) Свифта, Йитс противопоставляет его бесстрастному Берку, который писал для высокого собрания: "...Свифт 65 писал для людей, собравшихся за столом или у камина, - отсюда его воодушевление и естественность". Как драматург, Йитс не мог пройти мимо театра Шекспира, отношение к которому окрашено его мифологическим индивидуализмом и новаторскими исканиями, несовместимыми с пройденными культурой. Обосновывая в Трагическом театре свою неудовлетворенность классическими образцами, в предисловии к Ястребиному колодцу он заключает: Искусство Шекспира было публичным, то громогласным и декламационным, то лирическим и тонким, но всегда публичным, потому что поэзия была частью общей жизни народа, который был приучен церковью слушать трудные слова, а вместо песенок мюзик-холла пел песни, прекрасные до сих пор. Человек, который напевал "Барбару Аллен" в своем собственном доме, не встретил бы любовные речи Джульетты ироническим хихиканьем - чему я был свидетелем, сидя на галерке театра "Лицеум". Мы должны признать, что произошла перемена, как признали ее живописцы, когда увидели, что их больше не призывают расписывать дворцы и церкви, и стали рисовать картины, чтобы вставить их в раму и повесить на стене. Потеряв в мощи и размахе, мы возместим это изяществом и тонкостью... Если наша современная поэтическая драма потерпела неудачу, так это, главным образом, потому, что, видя образец для подражания в Шекспире, она упорно пыталась восстановить невозвратимое прошлое. Как и Джойс, Йитс воспитывался на мировой классике, жадно впитывая влияния и возводя Вальгаллу ирландского символизма на традициях античности, Средневековья, мифологии Востока, философской лирики романтиков и прерафаэлитов. Здесь и великая плеяда елизаветинцев, и Блейк, и Шелли, и пасторальная идиллия Д. Г. Россетти, и французский символизм, и Пьер Рон-сар, и дух Аластора, и дзэн-буддизм, и квиетический мир древнего востока, и европейская мистика Беме... Как писал сам Йитс, "наше незначительное воспоминание - это часть одной какой-то великой памяти... и наши мысли не являются, как мы предполагаем, глубиной - это лишь пена на глубоком месте". Какой смелостью надо обладать, чтобы неисчислимые влияния мирового духа называть пеной! Как и Элиот, как и Джойс, Йитс - один из самых культурных и образованных поэтов мира, новатор, чье творчество глубоко укоренено в мировых традициях. Путь поэта к символизму "через романтизм" был долгим, напоминал винтовую лестницу, прихотливо бегущую то к пре- 66 рафаэлитам, то к елизаветинцам, то к Блейку, то к Шелли. Молодой поэт учился у классиков, "примеривал" их стиль, но едва ли можно считать его первые произведения (сборник "Роза", драматические поэмы) только подражательными. Пути познания обычно представляются восхождением к Истине, прогрессирующим движением к Абсолюту. Мне представляется, что пути к истинам идут не вверх, а вглубь. Истина многослойна, многоуровнева, многомерна. Даже приверженцы рационального мышления признают, что существуют пласты познания, что ученым дано разрабатывать уровни, адекватные их интеллекту, главное свойство которого - предельная глубина, на которую им дано проникнуть. Знание по-кантовски ноуменально, но ноумены у всех разные: потолок одних - начальная точка отсчета других. Само рациональное знание - нулевой уровень для интуиции, символа, провидения, вести. Интеллект не может пойти дальше умозаключения, но за умозрением следует откровение. Символ необходим поэту, как средство глубинного и многозначного знания, как переход от рацио к мифу, к многомерности и сокровенности, к "вещи самой по себе", к сокровенной тайне, к мистике провидения и пророчества. Силлогизмом кончается верхняя часть айсберга знания, затем следуют поэтический символ, пророческая или теургическая весть, мистика ясновидения Беме и Сведенборга. Формулами Ньютона и Эйнштейна кончается одно знание, пророчествами Блейка и Нострадамуса начинается другое, ясными видениями Беме и Сведенборга - самое сокровенное, третье. Пелену Майи рассеивает Божественная Благодать, но проникнуть сквозь "скорлупу" бытия дано избранникам - пророкам и поэтам. Начиная с 1900-х годов, и особенно в последние пятнадцать лет жизни, Йитс усиленно штудирует сочинения философов античности - Платона, Плотина, Прокла, мистиков - Беме, Сведенборга, кэмбриджских платонистов XVII века, вникает в многочисленные мифологические теории (Вико, Вагнера, Ницше, Фрейзера и др.). В результате складывается чрезвычайно сложная философия-мифология Йитса. Он сам так объяснил истоки и характер своей системы: "Лишенный ненавистными Хаксли и Тиндалом простодушной религии своего детства, я создал почти непогрешимую традицию поэтической религии из бремени преданий, персонажей и эмоций, неотделимых от их первоначального выражения, передающегося от поколения к поколению поэтами и художниками при некоторой помощи философов и теологов". Интеллектуальная и мистическая эрудиция поэтов-символистов сравнима только с дантовской, но и последнюю она пре- 67 восходит культурой истекших веков. Как затем Джойс, Йитс - мифотворец, но прошедший через "горнило сомнений", выстрадавший право на творение "персонального" мифа. В молодости Йитс старался отрешиться от конструирования собственных, персональных символов, считая, что эмоционально действенны лишь вековечные мифы. В эссе Что есть народная поэзия? он дал право на существование лишь образам, родившимся в недрах традиционного мифа, пракультурным, устоявшимся, пробившимся сквозь тьму тысячелетий. Рационализму и позитивизму, получившему широкое распространение после Конта, Йитс противопоставил именно "глубинное" знание древнейших верований, мифов, культов, магических учений. Обращение к мифу крупнейших мастеров искусства XX века - Йитса, Джойса, Ануя, Кайзера, Гауптмана, О'Нила, Уильямса, Сартра, Носсака, Казака, Манна - обусловлено открытием мифологического измерения времени и человека, новой мало подверженной влиянию времени глубинной сущности человеческого существования. Казимиру Эдшмиду принадлежит замечательная мысль, положенная в основу экспрессионизма: "Нет сомнения, что не может быть истинной реальностью то, что является как внешняя действительность". Реализм, увлеченный "отражением", является величайшим деформатором внутренней правды. Цель нового искусства - глубина, донные срезы существования, глубины бессознательного, где происходит самое главное в жизни человека. Миф - ключ к входу. Художник - спелеолог человеческих пещер. Художник не воспроизводит - он творит. Он не берет, он рождает. "Реальность искусства создается нами". Мифы - истолкования душевных состояний, их реалии - истины человеческой души. Каким бы не было отношение творцов романов-мифов к Фрейду и Юнгу, все они либо находились под их влиянием, либо пришли к аналитике бессознательного собственным путем (что, кстати, объясняет известную болезненность в отношениях с отцами психоанализа). Почти всю жизнь Йитс изучал ритуальные, космогонические и эсхатологические мифы и "священные книги" разных религий, особенно оккультные, каббалистические и ведические тексты. Считая мистику центром своего учения, он с головой окунается в седую старину, в мир ирландских саг, гэльских мифов, восточную магию, штудирует Печать Соломона, изучает теософию и оккультную символику, переводит Упанишады, изучает Эзотерический буддизм А. П. Синнета и в конце концов приходит к мысли о единой "душе мира" и "великой Памяти", пробуждаемой символами: Границы нашего сознания находятся в вечном движении... Индивидуальное сознание сливается с другими, выделяя или создавая единое сознание, единую энергию... Границы нашей памяти подвижны... Память каждого - часть одной великой памяти, памяти самой природы. Это великое Сознание и великая Память могут пробуждаться символами. Оккультизм является важнейшей составляющей творчества Йитса, в известной мере, многие его произведения суть "оккультные эксперименты", "криптограммы", в которых художественные знаки-образы отвечают определенным идеям теософии, каббалы, индийской философии и мистики. Его неиссякающий интерес к мифам сроден с аналитической психологией Фрейда-Юнга - поискам в художественном бессознательном архетипов, тайных знаков и таинств бытия. Как у нас Даниил Андреев, так - полувеком раньше - Уильям Батлер Йитс глубоко уходит в мистическую эзотерию и спиритизм: он становится членом секты Розенкрейцеров, приобщается к тайне ритуалов, священных знаков и символов этого братства и древних восточных культов - вплоть до аравийских мистиков времен фараона Эхнатона. Как и для Даниила Андреева, мистика для Йитса - и сокровенное знание, и способ символического приобщения к иному, и выражение эскапизма или глубинной подсознательной тяги к сверхъестественному. Обращаясь к гэльским мифам, Йитс удовлетворял две глубочайших потребности своей натуры - стремление к героическому и тягу к сверхъестественному, составляющие самое существо поэта, своеобразную духовную основу, которая оставалась незыблемой при всех его трансформациях. Ирландские мифы представлялись поэту живительным источником, способным обогатить современную литературу, "дать новому веку самые значительные символы". Он имел все основания считать, что ни в одной из европейских литератур национальная мифология, продолжающая к тому же жить в народном сознании, не играла такой определяющей роли, как в Ирландии. Более того, он был уверен, что западная культура берет свои истоки в гэльской мифологии, через нее приникая к религиозным культам древнего Египта и Греции и еще глубже - к первобытным мифам Индии. Вот почему ему казалось возможным создать на ее основе универсальную религию, которая вернет Ирландии и всему западному миру забытые им моральные и социальные ценности. 69 Антирационалист и антипрогрессист, Йитс отказался признать внешние экономические факторы движителями истории, предложив взамен историзма духовно-мистическое осмысление развития, идеал "органической" культуры и единства бытия. Дантовский цельный мир может быть вновь обретен лишь на почве мифотворчества, пафоса духовности, средневековой эмоциональной возвышенности, могущества и неуспокоенности духа, попирающего "косную материю". Йитсовская мифология и йитсовский символизм во многом созвучны основным принципам нашего Серебряного века - его теургии, тайнотворчеству жизни. Как В. Брюсова, В. Иванова, А. Белого, Йитса интересует не "пена жизни", не поверхностная реальность, не события и их отражение, но глубочайшее проникновение в сокровенное бытие, в безмерное, безвременное и безграничное пространство мифа. Как писал Андрей Белый, у поэта "не событиями захвачено все существо, а символами иного". Художника волнует не примитивное отражение, а сокровенное, обобщающе-символическое существо, эйдос, "символ в действии", ноумен. Йитс с готовностью мог бы подписаться под брюсовской мыслью, что "символисты обратились к выражению общих идей, равноценных всему человечеству". "Миф ("символ в действии", как они полагали) давал художнику нужные "маски", глубинные ассоциации для выражения праэмоций"... Йитсу близка соловьевская мистико-оккультная символика, софийность, Вечная Женственность, стремление к цельности (Whole Being). Фактически он повторил в Ирландии путь и искания Владимира Соловьева, так что тема "Уильям Батлер Йитс и Владимир Соловьев" - неисчерпаемая сокровищница конгениальности философского и поэтического духа. Хотя прямыми источниками заимствования у великого ирландца были Блейк, Беме, Све-денборг, просто удивительно то подобие идей, которое так роднит его с великим русским, ездившим в Англию набираться мистической премудрости в год поступления Рыжего Ханрахана в школу. У нас пытались представить Йитса ирландским Блоком, но он куда ближе к Валерию Брюсову и Вячеславу Иванову, чей символизм восходит к эстетике Соловьева с ее визионерством, моментами истины, через которые мы приобщаемся к вечности, с гением, обращенным к иной, невидимой действительности, с самой поэзией "для тех, кто не только много пережил, но и много передумал". Творческий ритм - от весла, гребущего против. В смутах усобиц и войн постигать целокупность. Быть не частью, а всем: не с одной стороны, а с обеих. Зритель захвачен игрой, - ты не актер и не зритель. Ты соучастник судьбы, раскрывающий замысел драмы. В дни революции быть Человеком, а не Гражданином: Помнить, что знамена, партии и программы - То же, что скорбный лист для врача сумасшедшего дома. Быть изгоем при всех царях и народоустройствах: Совесть народа - поэт. В государстве нет места поэту! У Брюсова и Иванова, особенно у последнего, столь много точек пересечения с Йитсом, что почти все написанное о их символизме может быть распространено и на творчество Рыжего Ханрахана. Это не удивительно - у всей великой поэзии та же почва и те же корни... Как и В. Брюсов, Йитс видел в прерафаэлитах предшественников символизма, уже овладевших техникой образа-символа, создающего атмосферу тайны, обладающего многомерностью и неземной глубиной. Именно опыт Блейка, Шелли, прерафаэлитов, опыт духовного видения и метафизической образности, натолкнул Йитса на мысль, что символы мифа представляют собой наиболее адекватные средства проникновения в настоящую действительность, - на мысль, положенную затем Джойсом в основу Улисса. Йитс отрицал стендалевское отражение: определение романа как зеркала, проносимого по дороге, повергало его в ярость и отчаяние, он считал такой подход гибельным для искусства, омертвляющим его. Искусство - не зеркало, а магия, "магический кристалл", таинство. Реализм же "создан для обыденных людей и был всегда их высшим наслаждением, он и сейчас восхищает всех, чьи умы, вскормленные лишь учителями да газетами, лишены памяти о красоте и эмоциональной утонченности". Поэт, принадлежащий к "трагическому поколению" (не путать с "потерянным поколением" * Гертруды Стайн), Йитс формировался в "переходной период" ломки викторианских традиций - период, который иногда именуют "вокзальным", вкладывая в это понятие множество смыслов: проезжей станции, тупика, способа прожигания жизни, отправной точки для выхода в мир... Кто-то из критиков так и сказал: конечное значение "переходного периода" в том, что он взлелеял гений Йитса. Круг Йитса - это "клуб рифмачей", поэты Савоя и Желтой книги: Л. Джонсон, А. Саймонз, Э. Доусон, О. Бердсли, О. Уайльд, В. Пларр, Т. Роллестоун. Большинство из них считали, что "поэзия имеет конец в себе, у нее нет ничего общего с мечтою, с философией, с жизнью, ничего общего ни с чем, кроме * По свидетельству Э. Хемингуэя, это выражение - generation perdue (потерянное поколение) подслушано Г. Стайн в гараже, хозяин которого, упрекая нерадивого работника, кинул: "Все вы - generation perdue!". 71 музыки каденций". Йитс не разделял их эстетику декаданса, но именно они приобщили его к поэзии европейского символизма, к Бодлеру, Верлену и Рембо. Хотя поздняя поэзия Йитса несет на себе явный отпечаток имажистов, в ней видны следы и античной классики, и европейского, особенно, испанского барокко, и ирландских традиций, и модернизма Паунда и Элиота, связующим звеном между которыми он стал. Одно время Паунд был секретарем Йитса, и они долгие годы сохраняли добрые отношения, порой впадая в одни и те же заблуждения. На короткое время Йитс попался в тенета фашистской демагогии и даже написал для ирландских фашистов Три песни в темпе марша, однако быстро разобрался и откровенно признался в своем заблуждении. Здесь сказалась существенная черта его характера: резкие переходы, обретения и отказы, вечная неудовлетворенность достигнутым, то будоражащее состояние духа, которое свойственно творческим натурам и которое делает их метания непредсказуемыми. Йитс испытал не один кризис, и его долгий творческий путь, как и его философские и политические искания, нельзя уложить в прокрустово ложе какой-либо одной концепции. Он действительно давал повод для взаимоисключающих суждений критиков, представлявших его то революционером, то фашиствующим реакционером, то традиционалистом, то модернистом. На самом деле все эти "маски", эти резкие переходы, отказы от сделанного ранее были бесконечным поиском, заставлявшим его постоянно изменять собственные произведения. Даже марш, написанный для фашистов, он переделал в Три песни на один мотив, "усилив в них фантазию, экстравагантность, неопределенность, чтобы никакая партия не могла их петь"... Но при всех метаниях Йитс никогда не был тем, кем его представляют наши - народником, реалистом, революционером. Т. С. Элиот и С. Спендер правы: Йитс - один из родоначальников модернизма. Хотя бы потому, что великая поэзия - всегда модернизм. Попытки наших представить Йитса чуть ли не социальным революционером, активным борцом за независимость и ура-патриотом лишены каких бы то ни было оснований. Патриотизм Йитса сродни джойсовскому: не слепая тютчевская вера в свою страну, но диагностика хворей и пороков свиньи-родины. Он сам - вполне в духе Джойса - признается в неразличимости любви и ненависти к соотечественникам, в недоверии к нравственности общественных движений и сожалеет об иссушающем действии политической борьбы на человеческую душу и красоту. Далекий от ирландского национализма, он признавался, что его душу создали Шекспир, Спенсер, Блейк, Уильям Моррис и английский язык. 72 Подобно многим интеллектуалам начала века, Йитс испытал на себе мощную иррадиацию идей Фридриха Ницше - переоценки всех ценностей, сильной личности, творящей себе законы и нравственность, наделенной мощной волей к действию и преобразующей духовную жизнь. Отсюда его императив "больше эмоциональности и страсти", культ яркой индивидуальности и интенсивной жизни: Я все время прихожу к одному несомненному выводу: естественных людей в искусстве трогает то же самое, что и в жизни, а это - интенсивность жизни личности, это интонации, раскрывающие - в книге или в пьесе - силу, значительность такого человека, который произвел бы впечатление и на рынке или во врачебном кабинете. Они должны выходить из театра с ощущением, что их собственная сила возросла от созерцания страсти, которая могла бы, независимо от избранной ею сферы бытия, сразить врага, набить деньгами длинный чулок или тронуть сердце девушки. Йитс нигде не произносит "живи опасно!", но эта идея как бы живет в подтексте его творчества и его жизни: внутренний протест против гармонии и бесконфликтности, сила чувств, "новая вера"... В статье Личность и духовные сущности поэт бросает упрек вырождающейся эпохе, ставящей Шелли над обуреваемым страстями Вийоном. В собственной драматургии-мифотворчестве приоритет отдан яркой и сильной личности, предпочитающей опасности и новизну жизни. "Шекспиризацию" он теперь понимает как культ сильной личности. В статье Эмоции масс Йитс признается, что главное для него заключено не во вторичных персонажах, но в фигуре героя. Глубина жизни - в "духовных сущностях", символизируемых сильной личностью. Йитс требует не копировать жизнь, не стремиться к "объективности", делающей "наших актеров, в лучшем случае, великолепными исполнителями комедии", но выражать глубины жизни, быть предельно субъективными, утверждать персональное "я" - эти его претензии к Театру Аббатства несут на себя следы ницшеанских штудий поэта. Образ Кухулина, сопровождавший творческие искания поэта на протяжении всей жизни, стал символом свободы и полноты натуры, жизненной силы в духе Ницше. Будучи по природе искателем, усвоив ницшеанский принцип переоценки всех ценностей, Йитс на протяжении всей жизни стремился к открытию новых художественных средств и форм, по словам Т. С. Элиота, постоянно проводил параллели между современностью и древностью, тяготел к постижению жизни на самых глубоких, мистически-эзотерических уровнях, жадно впитывал разнообразные театральные впечатления в надежде обре- 73 сти "свой" театр. Самые совершенные произведения он создал уже на пороге старости. Даже проза Йитса - поэтична, мифологична, глубоко сим-волична. Как и в поэзии, в сборнике Рыжий Ханраханон широко пользуется мотивами кельтских легенд и мифологемами друидов. История сельского учителя и поэта Рыжего Ханрахана - это символический путь человека, обреченного на вечное странствие и вечное беспокойство, это надежда Ирландии и путь к ее возрождению. Шесть рассказов-эпизодов показывают Ханрахана в различные моменты его жизни - от молодости до смерти; все ситуации имеют аллегоричный смысл, а герой - в соответствии с концепцией Йитса - скорее символ, чем человеческий образ. Ключевым моментом в жизни Ханрахана является встреча с четырьмя предметами символического значения - мечом, котлом, булыжником и копьем, - которая происходит дважды: на пороге молодости и в конце жизненного пути. В первый раз Ханрахан молчит, полный опасений и смущения; вторая встреча происходит перед смертью в убогой мазанке сумасшедшей Винны, где Ханрахан нашел убежище. Среди домашней рухляди Ханрахан внезапно узнает символические предметы своего юношеского видения и на сей раз задает вопрос об их сути и назначении. По ирландской традиции предметы эти связаны с дананианами - легендарным родом героев, когда-то живших в Ирландии. Возвращение символам прежних значений означало бы воскрешение давней мощи Ирландии. Следует отметить, что в ритуале Закона Таинств Кельтских именно эти символы были наиболее важны, и Йитс приписывал им мистические значения. Мотив героического прошлого связан с актуальным политическим мотивом. В ключевом рассказе, который является кульминационным пунктом всего цикла, Ханрахан поет песнь о Катлин, дочери Хоулихана, символизирующего Ирландию. Огонь из очей Катлин зажигает сердца ирландцев, которые склоняются к ее ногам. Обращаясь к этому символу, Ханрахан будит в слушателях чувство принадлежности к единому народу и сознание ответственности за его судьбы. Аудитория Ханрахана не случайно состоит из бродяг, нищих и проституток: эти презираемые маргиналы - тоже дети Ирландии, они не будут отвергнуты, когда их родина станет независимой. Как и Элиот, Йитс склонен к эзотерии, мечтает о поэзии и даже театре для "избранных", аристократов духа, хранителей древней культуры. 74 Не, too, has resigned his part In the casual comedy; He, too, has been changed in his turn, Transformed utterly: A terrible beauty is born. Hearts with one purpose alone Through summer and winter seem Enchanted to a stone To trouble the living stream. Он тоже по мере сил Отверг повседневный бред И снял шутовские цвета, Когда рождалась на свет Угрожающая красота. Удел одержимых одной Целью сердец, жесток: Став камнем, в стужу и в зной Преграждать бытия поток. Наши пытаются представить Йитса как антагониста Паунда и Элиота, но на самом деле он просто искал свои пути, свой стиль, свою парадигму. Все они видели главное зло в утрате единства бытия и в его рационализации Просвещением, "когда человек стал пассивным перед лицом механизированной природы". Йитс считал Элиота великим преобразователем стиха и стиля, не разделяя, однако, его "социальной горечи". Ему казалось, что Элиоту не хватает чувства, страсти, которые компенсируются мощью интеллекта, однако, представляется, что здесь содержится противоречие: разве горечь Полых людей и Бесплодной земли не есть выражение чувства и страсти?.. Разве сам Йитс не ратовал за "преображенный при помощи эмоций интеллект"?.. Главная особенность поэтики Йитса, сближающая ее с элиотовской, - синтез символизма с реальностью, подсознательности - с интеллектуализмом, небесных знамений - с земной правдой, соками земли; "...торжественная интонация чередуется с разговорной, одические строфы - с уличной песней и балладой". Как все модернисты, Йитс - мастер контрастов: в Плавании в Византию он просит святых и мудрецов быть его "учителями пения", в сборнике Слова, возможно, для музыки * с подобной просьбой он обращается к юродивым и шлюхам. Впрочем, и там и здесь речь идет о времени и вечности, старости 75 и юности, сексе и смерти, двойственности человеческого существования, родстве между грязью и высью: * Недавно Г. Кружков обнаружил ряд параллелей у Йитса и нашего обэриута Александра Введенского, в частности с его поэмой-мистерией Кругом возможно Бог. А грязь и высь - они родня, Без грязи выси нет! Спроси могилу и постель - У них один ответ: Из плоти может выйти смрад, Из тела только свет. В творчестве Йитса органически сочетается глубокий лиризм с напряженным драматизмом, богатство воображения с тонкой наблюдательностью, живописная яркость с подлинно философской глубиной. Символы Йитса - мосты между реальным миром и миром идей, между плотью и духом, между жизнью и смертью. Его символика многопланова, многослойна, то философична, то лирична, то иронична. Символы образуют узоры, складываются в фантастические нагромождения, перетекают друг в друга. Не случайно пишущие о Йитсе нередко представляют его самого как бы состоящим из собственных символов, обрамленным ими - как печального, чуть скептического мечтателя, влюбленного в мистическую розу, уединившегося в башне, чтобы созерцать холодное мерцание звезд, размышлять о Великом Круге, ловить в дуновении ветра голос Вечности и молиться Непостижимой Красоте. Бледные волны, белые звезды, туманное море, заброшенное озеро, белые птицы, одинокие ветры, серые сумерки - это не только знаки жизни, но ее глубинные сущности, знаки души, существующие вне времени и пространства, сокровенный язык бытия. По мере роста мастерства углубляется и символизм Йитса. Ключевые образы сборников Башня и Винтовая лестница, определяемые их названиями, - это и дом поэта, и реальная старинная башня, высящаяся неподалеку от Кула, в которой поселился он сам, и маяк, воплощающий силу человеческого разума, и символ одиночества человека, и знак ночи. Медленно разрушающаяся эта башня - старение, гибнущие цивилизации и культуры, вырождающиеся нации. Винтовая лестница - творчество, культурная связь времен, стремление человека достичь небес духа, "ступени, ведущие к моим предкам"... Символика эта чуть тронута чувством печали: небеса недостижимы, время безжалостно, жизнь зла. Символизм Йитса приобретает ироническую окраску. С особенной остротой это сказалось в стихотворении "Символы" (сб. "Винтовая лестница"). Три главных образа: башня - символ мудрости, меч - символ мужества, расшитая золотом ткань - символ красоты предстают в сочетании, кото- 76 рое сводит на нет их высокий смысл: мудрость приходит лишь к слепому, мужество заключено в мече, который находится в руках глупца, любовь соединяет красоту и глупость. Центральными символами зрелого Йитса становятся "кровь", "смерть и бессмертие", "время", "Великое Колесо". Образ кровавого потока (the blood-dimmed tide) становится символом зла, затопившего мир, и самой вздыбившейся жизни. Он лейтмотивом проходит через многие стихотворения Йитса 20-30-х годов. Поэт говорит о "that raving tide" * в "Фазах Луны", об "odour of blood when Christ was born" ** в "Двух песнях из одной пьесы", о "the fury and mire of human viens" *** в "Византии". От стихотворения к стихотворению главный образ - кровь - обрастает новыми оттенками значения, но при этом через него устанавливается связь между стихами, начинает работать сила сцепления... * Неистовствующий морской прилив (англ.). ** Потоки крови при рождении Христа (англ.). *** Бешенство и грязь человеческих порывов (англ.). Тема смерти и бессмертия, затронутая в Византии, открывающей сборник Башня, становится центральной в Видении, - книге, приводящей в систему философию-мифологию Йитса и в то же время - пророческой. Истолковывая время как "цепь времен", в которой настоящее, будущее и прошедшее - звенья, говоря о возвращении истории "на круги своя" и завершении Великим Колесом двухтысячелетнего круга, не доживший до Второй мировой войны Йитс уже "видит" "потоки крови", что "бессмысленно пятнают Землю". Мир распадается; не держит стержень; Анархия над миром воцарилась... Безверьем скован лучший дух, когда Вся дрянь кипит горячкой страсти. Грядет чудовищный зверь: Тварь с телом льва и человечьей головой - Пуст взгляд ее безжалостный, как солнце, - Лениво движет задом, а над нею Мелькают тени пустынных гневных птиц. Здесь элиотовские мотивы накладываются на элиотовские же представления о времени. Не случайно, составляя оксфордскую антологию поэзии, Йитс ввел в нее наполненного мифологическими мотивами и образами С у и н и. 11 Как писал Джек Линдсей, целью творчества Йитса было "оживить мифические образы, связав с современной жизнью и ее делами". Сам Йитс видел в символике мифа всеобъемлющее воплощение бессознательной стихии, более содержательной, чем все ухищрения рационализма и позитивизма: Миф - это не рудиментарная форма, как, вероятно, считал Вико, на смену которой пришла рефлексия. Верования (belief) - это всеобщая побудительная причина; мы соглашаемся с тем, что дают аналитические заключения, но верим в то, что представляет миф. Вера - это любовь, а любить можно только нечто конкретное. Быть может, теперь, когда интеллектуализм (abstract intellect) расщепил мысль на категории, тело - на кубы, мы близки к тому, чтобы снова обратиться к бессознательному целому. Символы Йитса имеют определенное подобие с эйдосами Платона: Символ, конечно, единственно возможное выражение определенной невидимой сущности, это лампа, конденсирующая духовное пламя, в то время как аллегория - одно из многих возможных представлений воплощаемой вещи или уже известного принципа и принадлежит не воображению, а фантазии. Символ есть откровение, аллегория относится к области занимательного. К платонизму приближает Йитса и идея припоминания, пра-памяти, анемнезиса. Он сам признает, что его символизм восходит к древности. В эссе О магии находим: Я верую в три принципа, которые, думается, унаследованы от древних времен и составляли основу всей магии. А именно: 1) границы нашего сознания всегда подвижны и многие сознания могут переливаться одно в другое и образовывать единое сознание, единую энергию; 2) границы нашей памяти подвижны и наши воспоминания - часть одной Великой Памяти, памяти самой природы; 3) Великое Сознание и Великая Память могут быть выявлены через символы. Великая Память - это и хранилище платоновского анемнезиса, божественных истоков души, и путь в "иные миры", и "связь времен" и - одновременно - источник юнговских архетипов, унаследованных "идей", архаических образов коллективной человеческой памяти, совокупного бессознательного. Юнг тоже считал, 78 что архетипы - символы мифа, повторяющиеся образы, художник же - выразитель "архаического бессознательного", становящийся гениальным именно в моменты откровений. Архетипы Юнга и Великая Память Йитса - "образы Божия внутри нас", знаки культуры, то, что делает искусство содержательным, а художника - сверхчутким. На архетипах и Великой Памяти зиждется власть великих художников над чувствами и умами. Благодаря большой глубине залегания коллективное бессознательное мало подвержено влиянию среды и времени, то есть вневременно и общечеловечно. Оно самое основательное в человеке, почти инстинкт, но инстинкт очеловеченный, одухотворенный. Архетипы суть типичные способы вести себя, которые, став осознанными, оборачиваются представлениями, как все, что переходит в сознание. Художественная философия Великой Памяти, связи времен и духовных сущностей в творческой практике самого Йитса воплощалась в трансформацию и переосмысление мировых сюжетов и вечных тем. Йитс почти не писал пьес на оригинальные сюжеты, используя в качестве "источников" "вечные образцы", коллажи из мировой классики. Это - целые напластования тем, сюжетов, мотивов. Скажем, в Мартовском полнолунии слышны отзвуки Турандот Гоцци, Саломеи Уайльда, андерсонов-ской сказки о принцессе и свинопасе. В Короле Большой Часовой башни эхом отдается Пелеас и Мелисанда, аЯйцо Цапли "снесено" ферпосоновским Конгалом. Острая чувствительность Йитса к "сущности вещей" восходит к античной эстетике Аристокла и Аристотеля, согласно которой поэзия должна отвергать поверхностное и случайное и выявлять общее и сокровенное. Почти вторя блейковской обработке античных идей, Йитс писал, что "искусство должно обращать наше сознание к сущностям вещей, а не к самим вещам". В одном мгновенье видеть вечность, Огромный мир - в зерне песка, В единой горсти - бесконечность И небо - в чашечке цветка. Критерием серьезности и глубины искусства Йитс провозглашает символ, понимаемый очень широко: как многозначный образ, в котором воплощена духовная сущность человека, очищенная от всего поверхностного и преходящего. Йитс подчеркивает, что такие символы не изобретаются, не создаются искусственно: они унаследованы от прошлого, именно через них осуществляется связь времен, они - хранители 79 "Великой Памяти". В соответствии со своим пониманием глубинной традиции искусства Йитс создает собственный художественный пантеон. Многое здесь может показаться странным, а то и курьезным, особенно в отношении изобразительного искусства. Соседство прерафаэлитов и Бердслея достаточно логично, но в один ряд попадают проникновенный и целомудренный Пюви де Шаванн - и пошлый Гюстав Моро, великий Джотто - и некая Альтея Гайлс, оформившая одну из первых книг Йитса. Однако для самого Йитса связь этих имен очевидна: она в обращении художников к традиционным символам, следовательно - к истинному предмету искусства. Единороги на картинах Моро и сплетенные розы, изображенные Альтеей Гайлс, были для Йитса достаточным основанием для причисления этих художников к главной линии мирового искусства, истоки которой - в далеком прошлом человечества, в его древних мифах. Именно Блейк проложил Йитсу путь к символу как знаку сокровенного:. "Аллегория, обращенная к интеллектуальным силам и в то же время скрытая от понимания, - вот мое определение самой возвышенной поэзии". Здесь, как и там, поэзия - магическое творчество под диктовку демона; здесь, как и там, за явным значением слов слух улавливает изначальный орфический звук, прорывающийся из иных сфер; здесь, как и там, чуждая жизни, неведающая рука творит собственное, новое небо над сияющими звездами, молниями духа объятым хаосом и рождает собственный миф. Поэзия и рисунок Блейка в сумерках души становится пифической вестью: как жрица, опьяненная необычайными видениями над вещими парами дельфийского ущелья, судорожно бормочет слова глубин, так созидающий демон выбрасывает из погасшего кратера огненную лаву и сверкающие камни. Антиномичное восприятие мира, трагическое ощущение дисгармонии бытия, разрыв противоположных начал, отъединен-ность Времени от Вечности и одновременно глубинная связь между высоким и низким, светом и тьмой, добром и злом, жизнью и духом - все это блейковские мотивы. Механические песенки - реминисценции на тему блейковского Все, что живет, - священно: Whatever stands in field or flood Bird, beast, fish or man, Mare or stallion, cock or hen, Stands in God's unchanging eye In all the vigour of its blood; In that faith I live or die.* * Все, что живет в поле или в воде,/ Птица, зверь, рыба или человек,/ Кобыла или конь, петух или курица,/ Живет под неизменным взором Бога/ В полную силу своего естества,/ В этой вере я живу и умру. ("Безумный Том"). Йитс боготворил Блейка как Пророка, Провидца, Визионера, Лоса, прозревшего грядущие судьбы мира и предвосхитившего грядущую культуру, - несчастного безумца, создавшего религию искусства. Именно он [Блейк] провозгласил религию искусства, о которой не мечтал ни один из его современников. В его время образованные люди верили, что художественные произведения лишь развлекают их, а души их вскармливают проповеди и церковные службы. Сейчас мы понимаем, что наши души создаются великими поэтами... У Блейка Йитс заимствовал концепцию "божественного искусства воображения" - поэтический принцип, согласно которому искатели сокровенного должны развивать свое воображение до сверхчувственного предела. Как и для Лоса поэзии, воображение, интуиция были для него главными инструментами поэтического познания, направляемыми самим Богом: "Бог становится таким, как мы, чтобы мы могли стать такими, как Он". Я ныне уверен, писал Йитс, выражая свою эстетическую программу, что воображение владеет некоторыми способами выявления истины, которых рассудок начисто лишен. Для Йитса, как и для Блейка, поэтический гений обладает пророческим даром, наделен особой интуитивной чувствительностью, способностью проникать в сущность явлений жизни. Поэт, постигающий бесконечное, постигает Бога. Исайя у Блейка говорит: "Я не вижу Бога и не слышу Его, ибо мое физическое восприятие ограничено, но мой дух постигает бесконечное во всем". Трудно сказать, обладал ли Йитс "странностями" Блейка, имел ли видения, "взгляд Иова", но в его мистическом складе ума невозможно усомниться. Чувствуя, что ему "нужен более глубокий прерафаэлитизм", Йитс изучает и переиздает У. Блейка, который дает ему не только образец антирационалистической эстетики и интуитивной работы воображения, но и сложную систему символов, которая в дальнейшем обогащалась Йитсом 81 в процессе изучения каббалы, магии, теософии. Работая над произведениями У. Блейка и П. Б. Шелли, Йитс, надо полагать, воспринял не только основы романтической эстетики, но и философию поэтов-идеалистов, их преклонение перед "прозрением", могуществом и неуспокоенностью духа, попирающего "косную материю". Зачем зовем на помощь Бога? В нас самих Он заключен, и сами мы должны Спасти от гибели людей. Йитс вошел в поэзию на излете романтизма, переживавшего свой "эллинистический", мифотворческий период. Ему близка не столько повествовательная вордсвортовская традиция, сколько философско-символическая, идущая от Колриджа и Шелли. Вернее, - от великой поэзии Эсхила, Данте, Шекспира, Мильтона, поэтов-мыслителей, обращавшихся к грандиозным символическим обобщениям-символам бытия. Хотя Йитс называл себя последним романтиком, как и Шелли, он выходил за пределы романтизма, устремляясь к символическому мифотворчеству и deep life. Эстетика Йитса, как и эстетика романтизма, предусматривала отражение - в поэтически преображенном виде - наиболее существенных сторон реальности. Уместно напомнить высказывание Шелли о том, что "поэзия побеждает проклятие, подчиняющее нас случайным впечатлениям бытия... она очищает наш внутренний взор от налета привычности, затемняющего для нас чудо нашего бытия". Надо ли говорить о том, какой отклик встречали эти слова у Йитса, многократно цитировавшего эссе "Защита поэзии". Авторитет Шелли поддерживал его веру в то, что поэт обязан в противовес унылому бытописательству изображать "высшую реальность" (highest reality), "глубинную жизнь" (deep life). "Чудо нашего бытия", по мнению молодого Йитса, могло быть выражено только символически. "Образ невозможной, невероятной красоты, сокрытой от человеческого взора, не может быть воссоздан иначе, как с помощью символов". Эстетика Rhetoric - нарочитость, искусственность, стилизация, эпатирующий декаданс были ему чужды. Тем не менее именно друзья-декаденты приобщили его к идеям символизма, а заповедь О. Уайльда - художник должен избегать двух вещей - современности формы и современности содержания - стала его девизом. Роль окружения Йитса в приобщении его к поэзии европейского символизма очень велика. Д. Мур начал первым пи- сать о Верлене, Малларме и других французских поэтах. Эрнест Доусон не расставался с "Цветами зла" Ш. Бодлера, а в своих стихах ("Чинара", "Сумасшедшему") активно использовал образы и интонации Верлена и Рембо. Нарциссизм Верлена проповедовал О. Шеппард, университетский друг Йитса. Но особенно показательна в интересующем нас аспекте дружба Йитса с А. Саймонзом, автором книги "Символистское движение в литературе", посвященной Йитсу, которого автор не без основания считал ведущим символистом и учеником французов, что едва ли верно. Если те, вспыхнув на литературном небосклоне, на короткое время запечатлели преимущественно одну сторону человеческого бытия: духовные метания индивида, реакцию сознания на мимолетное, преходящее, то Йитс вошел в историю как художник, чьи темы охватывают почти все стороны современной жизни. Долгая поэтическая "карьера" ирландского классика в ряде моментов зависела от "традиционного" символизма. У. Б. Йитс эволюционировал не без влияния французских собратьев по перу к созданию собственного символизма, однако, он писал: "Я не думаю, что на меня действительно сильно влияли французские символисты. Моя эволюция была иной... Когда Сай-монз говорил мне о символистах или читал отрывки из переводов Малларме, я хватался за все, что напоминало мне собственную мысль". Порой, вопреки фактам, он даже утверждал: "Я никогда не имел о французских символистах точного и детального представления". Однако, подобная скромность нам кажется ложной: Йитс, один из образованнейших поэтов своего времени, прекрасно знал не только Бальзака и Гюго, но и Малларме, его "Иродиаду", "театр воображения", теоретические труды ("Кризис стиха" и другие). О встрече с П. Верленом он вспоминал: "Весной 1894 года я получил записку, написанную по-английски, с приглашением "на кофе и сигареты в неограниченном количестве", подписанную "Ваш в радостном предвкушении Поль Верлен". Об этой встрече Йитс, к сожалению, не оставил подробного рассказа, но, очевидно, разговор шел не только об искусстве. Верлен говорил о своих попытках переводить Теннисона, упомянул "Акселя" Вилье де Лиль Адана, последнего Йитс также считал символистом. Пьеса произвела на Йитса неизгладимое впечатление (он смотрел ее в Париже, потом тщательно изучил ее текст, полный мистических символов), поэтому ирландский поэт с ревностью отнесся к оценке пьесы Верлена: тот, по мнению Йитса, интерпретировал произведение Лиль Адана "как-то узко... в том значении, что любовь была единственно важной вещью в мире". Йитс ценил новаторство французских поэтов, их принадлежность искусству ("Никогда прежде, возможно, люди 83 так не старались писать как можно лучше"), почти повторяя Гайльда, он провозглашал: "Тот, кто хорошо пишет, а плохо живет, обычно дает миру больше, чем тот, кто плохо пишет, а живет хорошо". Йитс не ограничивался французскими "проклятыми" и поэтами "цветов зла" - ему был близок и Вийон, и Ронсар, и Плеяда, и Парнас. В цепях молчания, в заброшенной могиле Мне легче будет стать забвенной горстью пыли, Чем вдохновением и мукой торговать. И все же, если французские символисты шли за Э. По, Бертраном, Бодлером, а русские - за Владимиром Соловьевым, Йитсу ближе была традиция Блейка, Шелли и Беме. Йитс считал, что поэзия всегда и везде подразделяется на запредельную и сосредоточенную на поверхности жизни, иначе говоря, на символическую и реалистическую. При этом истинное искусство направлено на поиски абсолютных ценностей, "тайн духа", "сущности мира". Все великие поэты - от Гомера до Гете обращались к поэзии больших обобщенно-символических образов. Все они были теургами, возлагали на себя бремя иерофантов, священнослужителей. Символизм, считал Йитс, есть "единственно возможный способ выражения" человеческих и бытийных глубин, "какой-то невидимой сути". В работах Символизм поэзии, Символизм живописи, Осень тела, У. Блейк Йитс развил теорию символа как многомерного образа, универсальной метафоры, эмблемы явления, "единственно возможного способа выражения" глубинного, бессознательного, глубоко скрытого от разума. Только с помощью древних символов... искусство может убежать от пустоты и мелководья слишком сознательного устройства вещей в обилие и глубину природы. Вслед за Блейком и задолго до Паунда он предостерегал поэтов от абстракций и "математических форм", идущих от рассудка. Поэзия - это "фонтан, бьющий непосредственно из памяти, ощущений и смутных желаний тела". Невозможно отделять эмоцию или душевное состояние от образа, который рождает их и дает им выражение. Для Йитса поэтический стиль - это рождение сущностей-символов, возрождение с их помощью глубинного смысла слова. 84 Если стиль речи делает ценной речь, то "большой стиль" делает ценной историю, жизнь народа. Каждый народ, как и каждая речь, имеет свой стиль. Иными словами, поэт разумеет речь как функцию пространства и времени, народа и истории. При этом каждое слово речи имеет "горизонт" или пласт своих значений. Стиль создает поток меняющихся символов-масок, которые отвечают множественности описываемых предметов: И если "стиль" создает совершенное тело-символ, то он же создает и тело-ветошь, морщину времени, - "то же самое тело", которое Йитс называет Маской или Символом. Речь идет о том, что тело жертвы оказывается подложным. "Актер" остается в живых, чтобы рассказать о жертвоприношении. И даже при номинальной смерти остается рассказ, сохраняющий в себе жертвующего. Йитс понимал цельность бытия именно как единство идеи и эмоции, мысли и Великой Памяти, реальности и "покрова небес"... Владей я бесценным покровом небес В шитье золотых и жемчужных лучей, То синим, то темным покровом небес Из дней, и ночей, и туманных лучей, Его бы я под ноги бросил тебе, Но только и есть у меня, что мечты, Ковром я их под ноги бросил тебе, А ты не забудь: под ногами мечты. Для наследника "поэта космогонии", пытающегося постичь "высшие реальности", выразить сверхъестественное и трансцендентальное, ритм становился возбудителем эмоций, а символ - таинственным образом "души мира". Он обогатил сис