шее непонимание всего аристократического со стороны евреев. У арийца существует потребность знать, что представляли собою его предки. Он высоко ставит их. так как он выше ценит свое прошлое, чем быстро меняющийся еврей, который лишен благочестия, так как не может придать жизни никакой ценности. Ему чужда та гордость предками, которая еще в известной степени присуща даже самому бедному, плебейскому арийцу. Последний почитает своих предков именно в силу того, что они предки его. Еврей этого не знает, он неспособен уважать в них самого себя. Было бы неправильно возразить мне указанием на необычайную силу и богатство еврейской традиции. История еврейскою народа представляет для его потомков, даже для того из них, который придает ей большое значение, не сумму всего когда-то случавшегося, протекшего. Она скорее является для него источником, из которого он черпает новые мечты, новые надежды: еврей ценит свое прошлое не как таковое, оно - его будущее. Недостатки еврейства очень часто хотели объяснить, не только одни евреи, жестокими мнениями и рабским положением, которое занимали евреи в течение всего средневековья вплоть до самого XIX века. Дух порабощенности будто бы воспитал в еврее ариец. Немало есть христиан, которые в этом отношении видят в еврее вечный упрек по поводу совершенного ими преступления. Однако следует признать, что подобный взгляд заходит слишком далеко. Нельзя говорить о каких-нибудь переменах в человеке, которые явились бы результатом внешнего влияния на целый ряд предшествовавших поколений, если этот человек в силу внутреннего импульса охотно идет навстречу этому внешнему воздействию и благосклонно протягивает ему руку. Теория наследования приобретенных качеств еще до сих пор не доказана, а что касается человека, то, несмотря на видимую приспособляемость его, можно с большей уверенностью, чем по отношению ко всем прочим живым существам, сказать, что характер как отдельного лица, так и целой расы, постоянен. Только убожество и поверхностность мысли может привести в тому взгляду, что человек создается окружающей его средой. Я считаю позорным уделить хоть одну строчку возражению против взгляда, который уничтожает всякую возможность свободного понимания вещей. Если человек действительно изменяется, то это может происходить изнутри к внешнему миру. В противном случае, нет, как у женщины, ничего действительного, а есть одно только небытие, вечное, неизменное. Как можно говорить о каком-то воспитании, которое еврей будто бы получил в процессе исторической жизни, когда еще Ветхий Завет отчетливо и ясно указывает на то, как Иаков, этот патриарх, обманул своего умирающего отца Исаака, провел своем брата Исава и не вполне правильно и честно обогатился на счет своего тестя Лавана? Защитники евреев очень часто отмечают тот факт, что евреи, даже в процентном отношении, совершают тяжкие преступления значительно реже, чем арийцы. Совершенно справедливо. Ведь еврей в сущности нисколько не антиморален. Но тут же следует прибавить, что он не является также воплощением высшего нравственного типа- Можно сказать, что он относительно аморален. Он не особенно добр, не особенно зол, в основе же своей он ни то, ни другое, но прежде всего он - низок. Поэтому еврейству одинаково чуждо как представлеиие об ангеле, так и понятие черта, олицетворение добра, как и олицетворение зла, вещи, ему совершенно незнакомые. Это положение ничуть не пострадает от указания на книгу Иова, на образ Белиала, на миф об Эдеме. Хотя современные спорные вопросы в области критики источников, вопросы о разграничении самобытного и заимствованного, лежат на таком пути, вступить на который я не считаю себе призванным, однако я с полной решительностью утверждаю, что в психической жизни современного еврея, будь он "свободомыслящий" или "ортодокс", принцип дьявола или образ ангела, небо или ад не играют ни малейшей религиозной роли. Если еврей никогда не в состоянии подняться на крайнюю высоту нравственности, то с другой стороны, убийство и насилие совершаются им несомненно гораздо реже, чем арийцем. Только теперь мы можем понять отсутствие у еврея всякого страха перед демоническим принципом. Защитники женщин не реже, чем защитники евреев, ссылаются на их меньшую преступность, желая этим доказать и более совершенную нравственность их. Аналогия между теми и другими кажется все более полной. Нет женского черта, как нет женского ангела: только любовь, это упорное отрицание действительности, дает мужчине возможность видеть в женщине небесное создание, только слепая ненависть может заставить ее признать испорченной, подлой, низкой. Что безусловно чуждо женщине, как и еврею, это величие, в каком угодно отношении. Нет среди них ни великих победителей в сфере нравственности, ни великих служителей идее безнравственности. В мужчине-арийце сосредоточены одновременно и злой, и добрый принцип кантовской философии религии, но оба эти принципа сидят в нем в строго разграниченном состоянии: добрый дух и злой демон ведут между собою борьбу за его обладание. В еврее, как и в женщине, добро и зло еще не дифференцированы. Нет еврейского убийцы" как и нет еврейского святого. И весьма правдоподобно, чти малочисленные элементы веры в черта, которые остались в еврейских преданиях, идут от парсизма и из Вавилона. Итак, евреи ведут существование не как свободные, державные, выбирающие между добродетелью и пороком индивидуальности, подобно арийцам. Каждый человек как-то непроизвольно представляет себе арийцев в виде огромной толпы отдельных людей. Евреи же приобретают вид какого-то слитного плазмодия, разлившегося по широкой поверхности. Антисемитизм благодаря этому очень часто впадал в заблуждение, он говорил о какой-то упорной сознательной сплоченности, о "еврейской солидарности". Это вполне понятное смешение различных вещей. Бывает иногда, что самый незначительный, никому не известный еврей, на которого возводится какое-нибудь обвинение, вызывает чувство живейшего участия среди всех евреев. Они хотят непременно доказать его невинность и сильно надеются, что им это удастся. Но ни в коем случае не следует думать, что их интересует этот человек, как отдельный еврей, что их занимает его индивидуальная судьба, как судьба единичного еврея, что он, как таковой, вызывает в них больше сострадания, чем несправедливо преследуемый ариец. Это далеко не так. Угроза всему еврейству, опасение, что этот факт может бросить невыгодную тень на всю совокупность евреев или, лучше сказать, на все еарейство вообще, на идею еврейства - вот где кроется причина упомянутых явлений непроизвольного участия с их стороны. Совершенно то же бывает и с женщиной, которая бесконечно рада, когда слышит нелестные отзывы о какой-нибудь представительнице одной с ней пола. Она даже сама непрочь придти на помощь, чтобы тем решительнее низвести ее, но только при одном условии: если женщина, как таковая, женщина вообще, не должна быть при этом задета. Только при условии, чтобы из-за этого не уничтожалась в мужчине жажда женщины, чтобы никто не усомнился в "любви", чтобы люди по-прежнему продолжали сочетаться брачными узами, и чтобы число старых холостяков от этого не увеличилось. Защитой женщины пользуется род, но не личность, пол или раса, но не индивидуум: последний приобретает значение лишь постольку, поскольку он является членом какой-нибудь группы. Настоящий еврей и настоящая женщина живут только интересами рода, а не так индивидуальности. Этим объясняется и то, что семья (как биологический, но не как правовой комплекс) ни у одного народа в мире не играет такой значительной роли, как у евреев, приблизительно такое же значение имеет семья у англичан, которые, как видно будет из дальнейшего, в известной степени родственны евреям. Семья в этом смысле есть женское материнкoe образование, которое ничего общего не имеет с госудаством, с возникновением общества. Сплоченность среди членов семьи, как результат пребывания вокруг общего очага, особенно сильна у евреев. Каждому индогерманскому мужчине, одаренному в большей степени, чем человеку среднему, даже самому заурядному из них свойственно какое-то непримиримое отношение к своему отцу, ибо каждый ощущает едва заметное, бессознательное, а иногда и ярко выраженное чувство гнева против того человека, который, не спросясь его, толкнул его в жизнь и наделил его при рождении именем, которое тот нашел наиболее подходящим. В этом именно и выражается самый минимум зависимости сына от отца, хотя, с более глубокой, метафизической точки зрения, этот момент можно было бы привести в связь с тем, что сын сам хотел войти в земную жизнь. Только среди евреев наблюдается тот факт, что сын всецело уходит в свою семью и великолепно себя чувствует в самом пошлом общении со своим отцом. Те же, которые заводят дружеские отношения с отцом, почти исключительно христиане. Даже арийские дочери скорее стоят вне своей семьи, чем еврейки, и они чаще выбирают себе такое поприще, которое их вполне освобождает и делает независимыми от родственников и родителей. Здесь мне предстоит подвергнуть испытанию выставленное мною в предыдущей главе положение, что индивидуальная жизнь, не отделенная от другого человека пределами одиночества, является необходимым условием и предпосылкой сводничества. Мужчины, которые сводничают, содержат в себе нечто еврейское. Тут мы дошли до того пункта, где совпадение между женственностью и еврейством особенно сильно. Еврей всегда сладострастнее, похотливее, хотя что весьма странно и что, вероятно, находится в связи с его антиморальной природой он обладает меньшей потентностью в половом отношении. Он, без сомнения, менее способен к интенсивному наслаждению, чем мужчина-ариец. Только евреи являются брачными посредниками. Нигде в другой национальности бракопосредничество через мужчин не пользуется такой распространенностью, как среди евреев. Правда, деятельность в этом направлении здесь более необходима, чем где-либо в другом месте. Дело в том, что как я уже говорил, нет ни одного народа в мире, где было бы так мало браков по любви, как у евреев: еще одно доказательство отсутствия души у абсолютного еврея. То, что сводничество является органическим свойством природы еврея, доказывается его полнейшим непониманием аскетизма. Это свойство приобретает еще большую выразительность под влиянием раввинов, которые любят говорить на тему о размножении и приводят устную традицию в связь с вопросом о деторождении. Да иного, собственно, и не следовало ожидать от высших представителей того народа, который видит основную нравственную задачу свою, по крайней мере согласно преданию, в том, чтобы "множиться". Наконец, сводничество есть не что иное, как уничтожение граница еврей - это разрушитель границ. Он является полярной противо-316 положностью аристократа. Принципом всякого аристократизма служит точное соблюдение всех границ между людьми. Еврей - прирожденный коммунист. Он всегда хочет общности. Этим объясняется полнейшее пренебрежение всякими формами, отсутствие общественного такта в сношениях с людьми. Существующие формы общения представляют собою изысканные средства для того, чтобы отметить и охранить границы монад-личностей, но еврей, по природе своей, не монадолог. Я считаю своим долгом еще раз подчеркнуть, хотя это должно быть и само собой понятно: несмотря на низкую оценку настоящего еврея, я тем не менее далек от мысли своими выводами служить опорой теоретическому, не говоря уже о практическом преследовании евреев. Я говорю о еврействе в смысле платоновской идеи. Нет абсолютного еврея, как нет и абсолютного христианина, я также не говорю об отдельных евреях, большинству которых я своими выводами не хотел бы причинить боль, и следует заметить, что многим из них была бы нанесена жестокая несправедливость, если бы все сказанное было применено к ним. Лозунги вроде "покупайте только у христиан" - еврейские лозунги, ибо они рассматривают и оценивают индивидуум только с точки зрения его принадлежности к роду. Точно также и еврейское понятие "гой" просто обозначает всякого христианина как такового и исчерпывающе определяет его ценность. Здесь я не становлюсь на защиту бойкота, изгнания евреев, недопущения их ко всяким должностям и чинам. Еврейский вопрос нельзя разрешить такими средствами, так как они лежат вне пути нравственности. Но с другой стороны, и "сионизм" далеко еще не разрешен. Он хочет собрать народ, который, как указывает Г. С. Чемберлен, еще задолго до разрушения иерусалимского храма отчасти уже избрал диаспору в качестве естественной формы своего существования - существования корня, распускающегося по всей земле, вечно подавляющего в себе свою индивидуацию. Ясно, что сионизм хочет чего-то нееврейского. Прежде всего евреям необходимо подавить в себе еврейство и только тогда они вполне созреют для идеи сионизма. Для этой цели прежде всего необходимо, чтобы евреи сами себя понимали, чтобы они изучали и боролись против себя, чтобы они пожелали победить в себе еврейство. Но до сих пор понимание евреем своей собственной природы идет не дальше того, чтобы сочинять относительно себя остроты и смаковать их. Еврей совершенно бессознательно ставит арийца выше себя. Только твердая, непоколебимая решимость достичь высшей степени самоуважения могла бы освободить еврея от еврейства. Но это решение должен принять и осуществить отдельный индивидуум, но не целая группа, как бы сильна, как бы почтенна она ни была. Поэтому еврейский вопрос Может получить только индивидуальное решение. Каждый отдельный еврей должен дать ответ на него прежде всего на свой собственный страх. Иного решения нет и быть не может. Сионизм также не в состоянии этого сделать. Еврей, который победил бы в себе еврейство, еврей, который стал бы христианином, обладал бы бесспорным правом на то, чтобы ариец относился к нему как единичному лицу, а не как к члену, расы, за пределы которой его давно уже вынесло нравственное стремление. Он может быть вполне спокоен: никто не будет оспаривать его вполне основательного и справедливого притязания. Выше стоящий ариец чувствует потребность уважать еврея. Антисемитизм не доставляет ему особенного удовольствия и не является для него времяпрепровождением. Поэтому он не любит, когда еврей откровенно говорит о евреях. Кто же это все-таки делает, тот вызовет в арийце еще меньше благодарности, чем в самом еврействе, которое так чутко и болезненно воспринимает всякие обиды. Но ариец уже во всяком случае не хочет, чтобы еврей оправдал антисемитизм своим крещением. Но и эта опасность крайнего непонимания его благороднейшего стремления не должна смущать еврея, который жаждет внутреннего освобождения. Ему придется отказаться от мысли совершить невозможное: он не может ценить в себе еврея, как того хочет ариец, и одновременно с этим позволить себе уважать себя, как человека. Он будет стремиться к внутреннему крещению своего духа, за которым может последовать внешнее символическое крещение тела. Столь важное для еврея и необходимое познание того, что собственно представляет собою еврейство и все еврейское вообще, было бы разрешением одной из труднейших проблем. Еврейство представляет собою гораздо более глубокую загадку, чем это думает какой-нибудь катехизис антисемитизма, и в своей последней основе едва ли удастся представить его с полной ясностью. Параллель, которую я установил между женственностью и еврейством, и та скоро потеряет для нас свое значение, а потому я постараюсь воспользоваться ей. В христианине борются между собою гордость и смирение, в еврее - заносчивость и низкопоклонство, в первом - самосознание и самоуничижение, во втором - высокомерие и раболепие. В связи с отсутствием смирения у еврея находится его полное непонимание идеи милости. Только рабская природа еврея могла создать его гетерономную этику, его Декалог - этот безнравственнейший из всех законодательных кодексов мира, обещающий за покорное и безропотное соблюдение чужои властной воли земное благоденствие и завоевание всего мира. Отношение его к Иегове, этому абстрактному идолу, который внушает ему страх раба, имя которого он не осмеливается произнести, все это говорит нам о том, что еврей, подобно женщине, нуждается в чужой власти, которая господствовала бы над ним. Шопенгауэр как-то говорил: "Слово Бог означает человека, который создал мир". Бог евреев именно таков. О божественном начале в самом человеке, о том "Боге, который живет в моей душе", еврей ровно ничего не знает. Все то, что понимали под божественным Христос и Платон, Экгарт и Павел, Гете и Кант, и все арийцы, от ведийских священнослужителей до Фехнера, в своих прекрасных заключительных стихах из "Трех мотивов и основ веры" слова "и пребуду среди вас во все дни до скончания мира", все это еврею совершенно недоступно, он не в состоянии понять этого. Ибо божественное в человеке есть его душа. У абсолютного же еврея души нет. Поэтому вполне естественно, что в Ветхом Завете отсутствует вера в бессмертие. Как может человек ощутить потребность в бессмертии души, раз у него ее нет! Еврею, как и женщине, чужда потребность в бессмертии: "anima naturaliter Christiana", говорит Тертуллиан. По тем же причинам у евреев отсутствует, как вполне верно доказал Г. С. Чемберлен, истинная мистика. У них есть только безрассудное, дикое суеверие и истолковательная магия, которая называется "Каббалой". Еврейский монотеизм не имеет никаких общих точек с истинной верой в Бога, он является скорее отрицанием этой веры, не истинным служением во имя принципа добра, а "лжеслужением". Одноименность еврейского и христианского Бога есть кощунственное поругание последнего. Религия евреев - это не религия чистого разума: это вера старых баб, проникнутых сомнительным, грязным страхом. Почему ортодоксальный раб Иеговы в состоянии быстро и легко превратиться в материалиста, в "свободомыслящего?" Почему лессинг-ское слово "мусор просвещения"- что бы ни говорил Дюринг, этот антисемит на вполне справедливом основании, как бы направлено на еврейство? Тут рабская психология несколько отодвинулась с тем, чтобы уступить место своей оборотной стороне - наглости. Это две взаимно сменяющие друг друга фазы одного и того же хотения в одном и том же человеке. Высокомерие по отношению к вещам, неспособность видеть или только предчувствовать в них символы чего-то таинственного и более глубокого, полнейшее отсутствие "verecundia" даже по отношению ко всевозможным явлениям природы - все это ведет к еврейской, материалистической форме науки, которая, к сожалению, заняла в настоящее время господствующее положение, которая, кстати сказать, отличается непримиримым враждебным отношением ко всякой философии. Если согласиться с единственно возможным и единственно правильным толкованием сущности еврейства и видеть в ней определенную идею, к которой в большей или меньшей степени причастен каждый ариец, тогда замена "истории материализма" заглавием "сущность еврейства" уже не Должна вызвать особенно резких возражений. "Еврейство в музыке" было рассмотрено Вагнером: о еврействе в науке мне придется еще сделать несколько замечаний. Под еврейством в самом широком смысле следует понимать то направление, которое в науке прежде всего видит средство к определенной цели - изгнать все трансцендентальное. Ариец ощущает глубокую потребность все понять и вывести из чего-то другого, как некоторое обесценение мира, ибо он чувствует, что своею ценностью наша жизнь обязана чему-то такому, что не поддается исследованию. Еврей не испытывает страха перед тайнами, так как он их нигде не чувствует. Представить мир возможно более плоским и обыкновенным - вот центральный пункт всех научных стремлений еврея. Но в своих научных исканиях, он не преследует той цели, чтобы ясным познанием закрепить и обеспечить за вечно таинственным вечное право его. Нет, он хочет доказать убогую простоту и несложность всебытия, он сметает со своего пути все, что стесняет свободное движение его локтей даже в духовной сфере. Антифилософская (но не афилософская) наука есть в основе своей еврейская наука. Евреи всегда были особенно предрасположены к механически-материалистическому миропониманию, именно потому, что их богопочитание ничего общего с истинной религией не имеет. Они были самыми ярыми последователями дарвинизма, этой смешной и забавной теории о происхождении человека от обезьяны. Они явились чуть ли не творцами и основателями той экономической точки зрения на историю человечества, которая совершенно отрицает дух, как творческую силу развития человеческого рода. Усердные апологеты Бюхнера, они теперь выступают наиболее вдохновленными защитниками Оствальда. Тот факт, что химия в настоящее время находится преимущественно в руках евреев, как раньше в руках родственных им арабов, не случайность. Растворение в материи, потребность все растворить в ней предполагает отсутствие умопостигаемого "я"- она есть черта чисто еврейская. "О curas Chymicorum! о quantum in pulvere inane!" Этот гекзаметр принадлежит, правда, самому немецкому из всех исследователей всех времен. Его имя Иоганн Кеплер. Современное направление медицины, в которую устремляются евреи целыми массами, несомненно вызвано широким влиянием на нее духа еврейства. Во все времена, начиная с дикарей и кончая современным движением в сторону естественных методов лечения движением, от которого евреи, что весьма знаменательно, всегда держались в стороне, искусство лечения содержало в себе нечто религиозное. Врач был священнослужителем. Исключительно химическое направление в медицине - это именно и есть еврейство. Но можно быть вполне уверенным, что органическое никогда не удастся вывести из неорганического. В лучшем случае, последнее удается вывести из первого. Правда были Фехнер и Прейер, и в этом не может быть никакого сомнения, говоря, что мертвое возникает из живого, а не наоборот. Мы ежедневно наблюдаем в индивидуальной жизни превращение органического в неорганическое (уже окостенение и кальцинация в старости, старческий артериосклероз и артероматоз подготовляют смерть), но никому еще не удавалось видеть превращение мертвого в живое. Это и следовало бы, в смысле "биогенетического параллелизма" между онтогенией и филогенией, распространить на всю совокупность неорганической материи. Если теория самозарождения должна была на всем пути своем, от Сваммердама до Пастера, уступать одну за другой занятые уже ею позиции, то следует ожидать, что ей придется покинуть и последнее убежище, которое она нашла в монистической потребности столь многих людей, если, конечно, потребность эту удастся удовлетворить другим путем и более правильным образом. Быть может, уравнения для мертвою течения вещей окажутся когда-нибудь путем подстановки определенных величин времени предельными случаями уравнений для живого течения вещей, но мы не представляем себе, чтобы создание живого с помощью мертвого было возможно. Стремление создать гомункула было чуждо Фаусту. Гете не без основания предоставил это сделать Вагнеру - фамулусу. Химия и на самом деле имеет дело только с экскрементами живого. Все мертвое есть не что иное, как экскрет жизни. Химическое мировоззрение ставит организм на одну доску с его отбросами и выделениями. Да как еще иначе можно было бы объяснить себе веру человека в то, что более или менее усиленным употреблением сахара можно воздействовать на пол рождающегося ребенка? Эта манера касаться нецеломудренной рукой тех вещей, которые ариец в глубине души ощущает, как промысел, пришло в естествознание вместе с евреем. Время тех глубоко религиозных исследователей, для которых их объект казался всегда причастным к какому-то сверхчувственному достоинству, для которых существовали тайны, которых едва ли когда-нибудь покидало изумление перед тем, что они открыли и открытие чего они всегда ощущали, как милость свыше, время Коперника и Галилея, Кеплера и Эйлера, Ньютона и Линнея, Ламарка и Фарадея, Конрада Шпренгеля и Кювье, это время безвозвратно миновало. Современные "свободомыслящие", как люди, совершенно свободные от всякой мысли, лишены веры в возможность имманентного открытия чего-то высшего в природе, как целом. Именно поэтому они даже в своей специальной научной сфере не в состоянии вполне заменить и подняться на ту высоту, которую занимали те люди. Этот недостаток глубины объяснит нам, почему евреи не могут выделить из своей среды истинно великих людей, почему им, как и женщинам, отказано в высшей гениальности. Самый выдающийся еврей последних девятнадцати веков, семитское происхождение которого не подлежит никакому сомнению и который обладает несравненно большим значением, чем лишенный почти всякого величия поэт Гейне или оригинальный, но далеко не глубокий живописец Израэльс, - это философ Спиноза. Всеобще распространенная, неимоверная переоценка последнего вызвана не столько углублением в его произведения и тщательным изучением их, сколько тем случайным фактом, что он единственный мыслитель, которого Гейне особенно усердно и внимательно читал. Строго говоря, для самого Спинозы не существовало никаких проблем. В этом смысле он проявил себя истинным евреем. В противном случае он не выбрал бы "математического метода", который расчитан на то, чтобы представить все простым и очевидным. Система Спинозы была великолепной цитаделью, за которой он сам защищался" ибо никто в такой степени не избегал думать о себе самом, как Спиноза. Вот почему эта система могла служить средством успокоения и умиротворения для человека, который дольше и мучительнее всех других людей думал о своей собственной сущности. Этот человек был Гете. О чем бы только не думал истинно великий человек, он в конце концов думает только о себе самом. Как верно то, что Гегель сильно заблуждался, рассматривая логическое противоположение, как некоторое реальное боевое сопротивление, так несомненно для нас и то, что даже самая сухая логическая проблема психологически вызывает у более глубокого мыслителя внутренний, властный конфликт. Система Спинозы в ее догматическом монизме и оптимизме, в ее совершенной гармонии, которую Гете так гигиенически ощущал, ни в коем случае не является философией мощного духа. Она скорее затворничество несчастливца, ищущего идиллию, к которой на деле он совершенно неспособен, как человек абсолютно лишенный юмора. Спиноза неоднократно обнаруживает свое истинное еврейское происхождение. Он ясно намечает предельные пункты той сферы, в которой вращается еврейский дух и за пределы которой он не в состоянии выйти. Здесь я не имею в виду его полнейшего непонимания идеи государства, сюда также не относится и его приверженность к теории Гоббеса о "войне всех против всех", теории, которая будто бы характеризует первобытное состояние человечества. Что особенно отчетливо указывает на относительно низкий уровень его философских воззрений - это его абсолютное непонимание свободы воли (еврей, по природе своей, раб, а потому и детерминист), но рельефнее всего это вытекает из того факта, что он, как истый еврей, видит в индивидуумах не субстанции, а лишь акциденции, лишь недействительные модусы единственно действительной, чуждой всякой индивидуации, бесконечной субстанции. Еврей не монадолог. Поэтому нет более глубокой противоположности. как между Спинозой и его несравненно более выдающимся и более универсальным современником Лейбницем, защитником учения о монадаха также еще более великим творцом этого учения - Бруно, сходство котором со Спинозой поверхностное понимание преувеличило до уродливых размеров. Подобно "радикально-доброму" и "радикально-злому", у еврея (и у женщины) вместе с гениальностью остутствует "радикально-глупое", заложенное в человеческой, мужской природе. Специфический вид интеллектуальности, который превозносится в еврее, как и в женщине, есть, с одной стороны, большая бдительность их большого эгоизма. С другой стороны, он покоится на бесконечной способности их приспособиться ко всевозможным внешним целям без всякого исключения, ибо они оба лишены природного мерила ценности, лишены царства целей в самом сердце своем. Взамен этого они обладают неомраченными естественными инстинктами, которые у мужчины-арийца не всегда возвращаются в подходящее время, чтобы оказать ему посильную поддержку, когда его покидает сверхчувственное в его интеллектуальном выражении. Здесь пора вспомнить о сходстве между евреем и англичанином, о котором еще со времени Рихарда Вагнера неоднократно говорили. Вне всякого сомнения, англичане единственные из всех индогерманцев имеют некоторое сходство с семитами. Их ортодоксальность, их строгое буквальное соблюдение субботнего отдыха, все это подтверждает нашу мысль. В их религиозности нередко можно заметить черты ханжества. Они, подобно женщинам, не создали еще ничем выдающегося ни в области музыки, ни в области религии. Иррелигиозный поэт - вещь вполне возможная. Очень выдающийся художник не может быть иррелигиозным, но существование иррелигиозного композитора совершенно немыслимо. В связи с этим находится тот факт, что англичане не выдвинули ни одного выдающегося архитектора, ни одного значительного философа. Беркли также, как Свифт и Стерн - ирландцы. Эригена, Карлейль, Гамильтон и Берне - шотландцы. Шекспир и Шелли - два величайших англичанина, но они далеко еще не являются крайними вершинами человечества. Им очень далеко до таких людей, как Микельанжело и Бетховен. Обратимся к "философам. Тут мы видим, что еще с самых средних веков они всегда являлись застрельщиками реакции против всякой глубины: начиная с Вильгельма Оккама и Дунса Скота - через Роджера Бэкона и его однофамильца-канцлера, через столь родственного Спинозе Гоббеса и плоского Локка, и кончая Гартли, Пристли, Бента-мом, обоими Миллями, Льюисом, Гексли и Спенсером. Вот вам и все крупнейшие имена из истории английской философии. Адам Смит и Давид Юм в счет не идут: они были шотландцами. Не следует забывать, что из Англии пришла к нам психология без души! Англичанин импонировал немцу, как дельный эмпирик, как реальный политик в теоретической и практической сфере, но этим исчерпывается все его значение в области философии. Не было еще ни одного более глубокого мыслителя, который остановился бы на эмпирическом. Не было также ни одного англичанина, которому удалось бы самостоятельно перешагнуть за пределы эмпирического. Однако не следует отождествлять англичанина с евреем. В англичанине заложено больше трансцендентного, чем в еврее, только дух его скорее, направлен от трансцендентного к эмпирическому, чем от эмпирического к трансцендентному. Будь это не так, англичанин не был бы так полон юмора, как мы наблюдаем в действительности, еврей же совершенно лишен юмора и он сам представляет лучший, после половой жизни, объект для остроумия. Я отлично знаю, какая это трудная проблема смех и юмор. Она трудна, как и все свойственное только человеку и чуждое животному. Насколько она трудна, можно видеть из того, что Шопенгауэр не мог на этот счет сказать что-либо основательное и даже Жан Поль не в состоянии был кого-либо удовлетворить своим толкованием. Прежде всего, в юморе заключаются самые разнообразные черты: для многих он, по-видимому, служит более тонкой формой выражения сострадания к другим и к самому себе. Но этим еще не сказано, что собственно является для юмора особенно характерным. Человек, абсолютно лишенный пафоса, может с помощью юмора выразить сознательный "пафос расстояния", но и этим мы еще не пододвинулись к разрешению вопроса о сущности юмора. Самой существенной стороной юмора, на мой взгляд, является преувеличенное подчеркивание эмпирического, которое таким образом яснее выставляет всю незначительность последнего. Строго говоря, все, что реализовано, смешно. На этом и базируется юмор, является таким образом противоэмоцией эротики. Эротика охватывает и человека, и весь мир в одно целое, и направляет все это к одной цели. Юмор же дает всему этому противоположное направление, он распускает все синтезы, чтобы показать, каков собою мир без тонов. Можно сказать, что юмор так относится к эротике, как неполяризованный свет к поляризованному. В то время, как эротика устремляется из ограниченного в безграничное, юмор сосредоточивает свое внимание на ограниченном, выдвигает его на первый план, выставляет его напоказ, рассматривая его со всех сторон. Юморист меньше всего расположен к путешествиям. Только он понимает смысл всего мелкого и чувствует влечение к нему. Море и горы не его царство, его сфера это равнина. Вот почему он с такой любовью отдается идиллии и углубляется в каждую единичную вещь, но только с той целью, чтобы показать все несоответствие ее с вещью в себе. Он роняет престиж имманентности, отрывая ее совершенно от трансцендентности, ни разу не упоминая даже имени последней. Остроумие раскрывает противоречие внутри самого явления, юмор же наносит явлению более решительный удар, представляя его как нечто целое, замкнутое в самом себе. Оба обнаруживают все, что только возможно, и этим они компрометируют мир опыта основательнейшим образом. Трагедия, наоборот, показывает то, что навеки остается невозможным. Таким образом, комедия и трагедия, каждая по-своему, отрицают эмпирию, хотя они обе противоположны друг другу. У еврея, который не исходит от сверхчувственного, подобно юмористу, и не устремляется туда, подобно эротику, нет никаких оснований умалять ценность данного явления, а потому жизнь никогда не превращается для него ни в скоморошество, ни в дом для умалишенных. Юмор по характеру своему терпим, так как он знает более высокие ценности, чем все конкретные вещи, но он лукаво умалчивает о них. Сатира, как противоположность юмора, по природе своей нетерпима, а потому она больше соответствует истинной природе еврея, а также и женщины. Евреи и женщины лишены юмора, но склонны к издевательству. В Риме даже была сочинительница сатир по имени Сульпиция. Нетерпимость сатиры ведет к тому, что человек становится невозможным в обществе. Юморист же, который знает, как устранить в себе и в других людях печаль и скорбь по поводу мелочей и мелочности жизни, является самым желанным гостем во всяком обществе. Ибо юмор, как и любовь, сносят всякие горы с пути. Он является особой формой отношения к людям, которые способствуют развитию социальной жизни, т.е. общению людей под знаменем высшей идеи. Еврей совершенно лишен общественной жизни, тогда как англичанин в высшей степени социален. Итак, сравнение еврея с англичанином оставляет нас значительно раньше, чем параллель между евреем и женщиной. Причина, в силу которой мы должны были в том и в другом случае основательно проследить все аналогии, заключается в той ожесточенной борьбе, которая издавна ведется за ценность и сущность еврейства. Я позволю себе сослаться на Вагнера, который ревностнее всех занимался проблемой еврейства с самого начала до самого конца своей жизни. Он хотел признать еврея не только в англичанине: над его Кундри - единственной по своей глубине женской фигурой в искусстве, неизменно витает тень Агасфера. Параллель, которую мы провели между женщиной и евреем, приобретает еще большую основательность и достоверность благодаря тому факту, что ни одна женщина в мире не воплощает в себе идею женщины в той законченной форме, как еврейка. И она является таковой не только в глазах еврея. Даже ариец относится к ней именно с этой точки зрения: стоит вспомнить "Еврейку из Толедо" Грильпарцера. Подобное представление возникает благодаря тому, что арийка требует от арийца в качестве полового признака еще и метафизического элемента. Она проникается его религиозными убеждениями в той же мере, как и всеми остальными свойствами его (см. конец гл. IX и главу XII). В действительности, конечно, существуют только христиане, а не христианки. Еврейка является на первый взгляд наиболее совершенным воплощением женственности в ее обоих противоположных полюсах - в виде матери, окруженной своей многочисленной семьей, и в виде страстной одалиски, как Киприда и Кибела, именно потому, что мужчина, который ее сексуально дополняет и духовно насыщает, который создал ее для самого себе, сам содержит в себе так мало трансцендентного. Сходство между еврейством и женственностью приобретает на первых порах особенную реальность, если обратиться к способности еврея бесконечно изменяться. Выдающийся талант евреев в сфере журналистики, "подвижность" еврейского духа, отсутствие самобытного, врожденного умственного склада, разве все это не дает нам права применить к евреям то же положение, которое мы высказали относительно женщин: они сами по себе ничто, а потому могут стать всеми? Еврей -индивидуум, но не индивидуальность. Вращаясь в сфере низкой жизни, он лишен потребности в личном бессмертии: у него отсутствует истинное, неизлечимое, метафизическое бытие, он непричастен к высшей, вечной жизни. А все-таки именно в этом месте еврейство и женственность резко расходятся. Отсутствие бытия и способность стать всем, оба качества, свойственные и еврею и женщине, принимают у каждого из них различные формы. Женщина является материей, которая способна принять любую форму. В еврее прежде всего наблюдается известная агрессивность. Он становится рецептивным не под влиянием сильного впечатления, которое производят на него другие. Он поддается внушению не в большей степени, чем ариец. Речь идет о том, что он самодеятельно приспособляется к различным обстоятельствам и требованиям жизни, к разнообразнейшей среде и расе. Он подобен паразиту, который в каждом новом теле становится совершенно другим, который до того меняет свою внешность, что кажется другим, новым животным, тогда как он остается тем же. Еврей ассимилируется со всем окружающим и ассимилирует его с собою, при этом он ничему другому не подчиняется, а подчиняет себе это другое. Далее, расхождение между женщиной и евреем заключается в том, что женщине совершенно чуждо мышление в понятиях, тогда как мужчине подобной образ мышления присущ в огромной степени. В связи с этим обстоятельством находится его склонность к юриспруденции, которая никогда не в состоянии будет возбудить серьезный интерес к себе со стороны женщины. В этой природной склонности к понятиям находит свое выражение активность еврея, активность, правда, довольно своеобразного сорта. Это, во всяком случае, не активность, которая свойственна самотворческой свободе высшей жизни. Еврей вечен, как и женщина. Он вечен не как личность, а как род. Он не обладает той непосредственностью, которой отличается ариец, тем не менее его непосредственность совершенно иная, чем непосредственность женщины. Но глубочайшего познания истинной сущности еврея мы достигнем только тогда, когда обратимся к его иррелигиозности. Здесь не место входить в разбор понятия религии, так как этот разбор из необходимости оказался бы чрезмерно пространным и завел бы нас слишком далеко. Поэтому не вдаваясь в более подробные обоснования, я под религией буду прежде всего понимать утверждение человеком всего вечного, той вечной жизни в человеке, которая не может быть доказана и введена из данных низшей жизни. Еврей - человек неверующий. Вера -это определенное действие человека, с помощью которого он становится в известные отношения к бытию. Религиозная вера направлена исключительно на вневременное, абсолютное бытие, на вечную жизнь, как гласит язык религии. Еврей, в глубочайшей основе своей, есть ничто, и именно потому, что он ни во что не верит. Вера есть все. Но не в том дело, верит ли человек в Бога или нет: верил бы он хотя бы в свой атеизм. Как раз в этом-то и вся беда: еврей ни во что не верит, он не верит в свою веру, он сомневается в своем сомнении. Он неспособен насквозь проникнуться сознанием своего торжества, но он также не в состоянии всецело уйти в свое несчастье. Он никогда не относится серьезно к себе самому, поэтому у него нет и серьезного отношения к другим людям и вещам. Быть евреем представляет собою какое-то внутреннее удобство, за которое приходится расплачиваться разными внешними неудобствами. Этим мы, наконец, подошли к самой существенной разнице между евреем и женщиной. Их сходство в глубочайшей основе своей покоится на том, что еврей так же мало верит в себя, как и она. Но она верит в Другого, в мужчину, в ребенка, "в любовь", у нее имеется какой-то центр тяжести, но он лежит вне ее. Еврей же ни во что не верит: ни в себя, ни в Других. Он также не находит отклика в душе другого, не в состоянии пустить в нее глубокие корни, как и женщина. Отсутствие всякой почвы под его ногами получает как бы символическое выражение в его абсолютном непонимании землевладения и в том предпочтении, которое он отдает движимой собственности. Женщина верит в мужчину, в мужчину вне себя, в мужчину в себе самой, в мужчину, которым она насквозь проникается в духовном отношении. Благодаря этому она приобретает способность серьезно относиться к себе самой". Еврей никогда серьезно не считает что-либо истинным и нерушимым, священным и неприкосновенным. Поэтому у него всегда фривольный тон, поэтому он всегда надо всем острит. Христианство какого-либо христианина для него очень сомнительная вещь, и он уж, конечно, не поверит в искренность крещения еврея. Но он даже не вполне реалистичен и уж ни в коем случае не настоящий эмпирик. Здесь следует свести одно очень важное ограничение в прежние положения выставленные нами в известном соответствии со взглядами Г. С. Чемберлена. Еврею чужда та настоящая имманентность, которая свойственна английскому философу опытного мира. Дело в том, что позитивизм истинного эмпириста верит в возможность для человека приобрести вполне законченное познание внутри чувственного мира, он надеется на завершение системы точной науки. Еврей же не верит в свое значение. Тем не менее он далеко не скептик, так как он не убежден в своем скептицизме. Между тем, даже над абсолютно аметафизической системой, как философия Авенариуса, реет дух какой-то благоговейной озабоченности. Мало того, релятивистические воззрения Эрнста Маха, и те даже проникнуты благочестием, исполненным радостного упования. Эмпиризм, пожалуй, и не глубок, но его поэтому еще нельзя назвать еврейским. Еврей - неблагочестивый человек в самом широком смысле. Благочестие есть качество, которое не может существовать наряду с другими вещами, или вне их. Благочестие есть основа всего, базис, на котором возвышается все остальное. Еврея считают прозаичным уже потому, что он лишен широты размаха, что он не стремится к первоисточнику бытия. Но это несправедливо. Всякая настоящая внутренняа культура, все то, что человек считает истиной, содержит в основе своей веру, нуждается в благочестии. На той же основе покоится и тот факт, что для человека существует культура, что для него существует истина, что существуют ценности. Но благочестие далеко еще не то, что обнаруживается в одной только мистике или религии, оно таится в глубоких основах всякой науки, всякого скептицизма, всего того, к чему человек относится с искренней серьезностью. Не подлежит никакому сомнению, что благочестие может проявляться в самых разнообразных формах: вдохновение и объективность, высокий энтузиазм и глубокая серьезность - вот две выдающиеся формы, в которых оно выражается. Еврей - не мечтатель, но и не трезвенник, не эксстатичен, но и не сух. Он, правда, не поддается ни низшему, ни духовному опьянению, он не подвержен страсти алкоголика, как и неспособен к высшим проявлениям восторженности. Но из этого еще нельзя заключить, что он холоден или, по крайней мере, спокоен, как человек, находящийся под влиянием убедительной аргументации. От его теплоты отдает потом, от его холода стелется туман. Его самоограничение превращается в худосочие, его полнота представляет собою своего рода опухоль. Когда он в дерзком порыве совершает полет в безграничное воодушевление своего чувства, он и тогда не подымается выше пафоса. Вращаясь в теснейших основах своей мысли, он не может не греметь своими цепями. У него, правда, не появляется желания поцеловать весь мир, тем не менее он остается к нему столь же навязчивым. И одиночество, и общение с миром, и строгость, и любовь, и объективность, и мышление, похожее на шум, всякое истинное, нелживое движение человеческого сердца, серьезное или радостное, все это в конечном счете покоится на благочестии. Вера совсем не должна, как в гении, т.е. в самом благочестивом человеке, относиться к метафизическому бытию: религия есть утверждение самого себя и, вместе с собою, всего мира. Она может также относиться к эмпирическому бытию и, таким образом, одновременно как бы совершенно исчезнуть в нем. Ведь это одна и та же вера в бытие, в ценность, в истину, в абсолютное, в Бога. Понятие религии и благочестия, которое я исчерпывающе развил в моем изложении, может легко повести к различным недоразумениям. Поэтому я позволю себе для большей ясности сделать еще несколько замечаний. Благочестие заключается не в одном только обладании. Оно лежит и в борьбе за достижение этого обладания. Благочестив не только человек, возвещающий нового Бога (как Гендель или Фехнер), благочестив также и колеблющийся, полный сомнений, богоискатель (как Ленау или Дюрер). Благочестие не должно стоять в одном только вечном созерцании перед мировым целым (как стоит перед ним Бах). Оно может проявляться в виде религиозности, сопровождающей все единичные вещи (как у Моцарта). Оно, наконец, не связано с появлением основателя религии. Самым благочестивым народом были греки, и потому их культура превосходит все другие, существовавшие до сих пор, однако среди них, без сомнения, не было ни одного выдающегося творца религиозной догмы (в котором они совершенно и не нуждались). Религия есть творчество всебытия. Все, что существует в человеке, существует только благодаря религии. Еврей, таким образом, меньше всего отличается религиозностью, как до сих пор привыкли думать о нем. Он иррелигиозный человек. Нуждается ли это еще в обосновании? Должен ли я вести пространные доказательства того, что еврей лишен настойчивости в своей вере, что иудейская религия - единственная, не вербующая прозелитов. Почему человек, принявший иудейство, является для самих евреев величайшей загадкой и предметом недоумевающего смеха? Должен ли я распространяться о сущности еврейской молитвы и говорить о ее строгой формальности, подчеркивать отсутствие в ней той странности, которую в состоянии дать один лишь момент возвышенного чувства? Должен ли я, наконец, еще раз повторять, в чем заключается сущность иудейской религии? Должен ли еще раз подчеркнуть, что она не является учением о смысле и цели жизни, а есть лишь историческая традиция, в центре которой стоит переход евреев через Красное море традиция, которая завершается благодарностью могучему избавителю со стороны убегающего труса? И без того все ясно: еврей - иррелигиозный человек, очень далекий от всякой веры. Он не утверждает самого себя и вместе с собой весь мир т.е. он не делает именно того, в чем заключается существенная сторона всякой религии. Всякая вера героична: еврей же не знает ни мужества, ни страха, как чувств угрожаемой веры. Он ни сын Солнца, ни порождение демона. Итак, не мистика, как полагает Чемберлен, а благочестие есть то что в конечном счете отсутствует у еврея. Был бы он хоть частным материалистом, хоть ограниченным приверженцем идеи развития! Но он не критик, а критикан. Он не скептик по образу Картензия. Он склонен поддаваться сомнению с тем, чтобы из величайшего недоверия выбиться к величайшей уверенности. Он - человек абсолютной иронии, подобно, здесь я могу назвать только одного еврея - Генриху Гейне. Преступник также неблагочестив и не верит в Бога, но он падает в пропасть, так как не может устоять рядом с Богом. Но и последнее обстоятельство не может смутить еврея, вот в этом состоит удивительная уловка его. Поэтому преступник всегда находится в отчаянии, еврей же - никогда. Он даже и не настоящий революционер (где у него для этого сила и внутренний порыв возмущения?) и этим он отличается от француза. Он расшатывает, но никогда серьезно не разрушает. Но что же такое этот самый еврей, который не представляет собою ничего, чем вообще может быть человек? Что же в нем в действительности происходит, если он лишен того последнего, той основы, в которую должен твердо и настойчиво упереться лоб психолога? Совокупность психических содержаний еврея отличается известной двойственностью или множественностью. За пределы этой двусторонности, раздвоенности или даже множественности он не выходит. У него остается еще одна возможность, еще много возможностей там, где ариец, обладая не менее широким кругозором, безусловно решается на что-либо одно и бесповоротно выбирает это. Эта внутренняя многозначность, это отсутствие непосредственной реальности его психологического переживания, эта бедность в том "бытии в себе и для себя", из которого единственно и вытекает высшая творческая сила, - все это, на мой взгляд, может служить определением того, что я назвал еврейством в качестве определенной идеи. Это является состоянием, как бы предшествовавшим бытию, вечным блужданиям снаружи перед вратами реальности. Поистине, нет ничего такого, с чем мог бы себя отождествить еврей, нет той вещи, за которую он всецело отдал бы свою жизнь Не ревнитель, а рвение отсутствует в еврее, ибо все нераздельное, все цельное ему чуждо. Простоты веры в нем нет. Он не являет собою никакого утверждения, а потому он кажется более сообразительным, чем ариец, потому он так эластично увертывается от всякого подчинения. Я повторяю: внутренняя многозначительность - абсолютно еврейская черта, простота - черта абсолютно не еврейская. Вопрос еврея - это тот самый вопрос, который Эльза ставит Лоэнгрину: вопрос о неспособности воспринять голос хотя бы внутреннего откровения, о невозможности просто поверить в какое бы то ни было бытие. Мне, пожалуй, возразят, что это раздвоенное бытие можно встретить лишь у цивилизованных евреев, в которых старая ортодоксия продолжает бороться с современным умственным течением. Но это было бы очень неправильно. Образованность еврея еще резче и яснее выдает его истинную сущность. Дело в том, что ему, как человеку образованному, приходится вращаться в сфере таких вещей, которые требуют значительно большей серьезности, чем денежные, материальные дела. В доказательство того, что еврей сам по себе не однозначен, можно привести то, что он никогда не поет. Не из стыдливости он не поет, а просто потому, что он сам не верит в свое пение. Между многозначительностью еврея и истинной реальной дифференцированностыю или гениальностью общего весьма мало. И его своеобразный страх перед пением или перед громким, ярким словом очень далек от истинной сдержанности. Всякая стыдливость горда, но отрицательное отношение еврея к пению есть в сущности признак отсутствия в нем внутреннего достоинства: он не понимает непосредственного бытия и стоит ему только запеть, чтобы он почувствовал себя смешным и скомпрометированным. Стыдливость охватывает все содержания, которые с помощью внутренней непрерывности прочно связаны с человеческим "я". Сомнительная застенчивость еврея простирается на такие вещи, которые ни в каком отношении не являются для него священными, поэтому у него собственно не может быть никаких опасений профанировать их одним только открытым повышением голоса. Тут мы опять сталкиваемся с отсутствием благочестия у еврея: всякая музыка абсолютна, она как бы оторвана от всякой основы. Поэтому она стоит в более тесных отношениях к религии, чем всякое другое искусство. Поэтому самое обыкновенное пение, которое вкладывает в мелодию всю свою душу, есть не еврейское пение. Ясно, что определять сущность еврейства это задача очень трудная. У еврея нет твердости, но и нет нежности, он скорее жесток и мягок. Он ни неотесан. ни тонок, ни груб, ни вежлив. Он - не царь и не вождь, но и не пленник и не вассал. Чувство потрясения ему незнакомо, но ему также чуждо и равнодушие. Ничто не является для него очевидным и понятным, но он также не знает истинного удивления. У него нет ничего об-щего с Лоэнгрином, но нет никакого родства и с Тельрамундом, кото-рый живет и умирает с честью. Он смешен, как студент-корпорант, но он даже не настоящий филистер. Он не меланхоличен, но он и не легкомыслен от всего сердца. Так как ему чужда всякая вера, он бежит в сферу материального. Отсюда и его алчность к деньгам: здесь он ищет некоторой реальности, путем "гешефта" он хочет убедиться в наличности чего-то существующего. "Заработанные деньги" - это единственная ценность которую он признает как нечто действительно существующее. И тем не менее он все же не настоящий делец: "неистинное", "несолидное" в поведении еврейского торговца есть лишь конкретное проявление в деловой сфере того же еврейского существа, которое и во всех остальных отношениях лишено внутренней тождественности. Итак, "еврейское" есть определенная категория, и психологически его нельзя ни сводить к чему-либо, ни определить. С метафизической точки зрения оно тождественно с состоянием, предшествовавшим бытию. Интроспективный анализ не идет больше известной внутренней многозначности, отсутствия какой бы то ни было убежденности, неспособности к любви, т.е. к беззаветной преданности и жертве. Эротика еврея сентиментальна, его юмор - сатира, но всякий сатирик сентиментален, как каждый юморист - эротик наизнанку. В сатире и сентиментальности и заключается та двойственность, которая и составляет сущность еврейства (ибо сатира слишком мало замалчивает, а потому и является подражанием юмору). Но им обеим присуща та усмешка, которая так характеризует еврейское лицо: не блаженная, не страдальческая, не гордая, не искаженная усмешка, а то неопределенное выражение лица (физиономический коррелат внутренней многозначности), которое говорит о бесконечной готовности с его стороны на все соглашаться. Но это именно сведетельствует об отсутствии у человека уважения к самому себе, того уважения, которое может послужить основой для всякой другой "verecundia". Изложение мое отличалось той ясностью, которая позволяет мне надеяться, что мой взгляд на сущность еврейства был правильно понят. Если что и осталось неясным, то пусть король Гакон из "Претендентов на корону" Ибсена и доктор Штокман из "Врага народа" покажут, что остается навеки недоступным для настоящего еврея: непосредственное бытие, милость Божья, трубный глас, мотив Зигфрида, самотворчество. Еврей поистине "пасынок Божий на земле", и в действительности нет ни одного еврея - мужчины, который испытывал хотя бы смутные страдания от своего еврейства, т.е. в глубочайшей основе своей - от своего неверия. Еврейство и христианство составляют две самые крайние, неизмеримые противоположности: первое есть нечто разорванное, лишенное внутренней тождественности, второе - непреклонно-верующее, уповающее на Бога. Христианство есть высший героизм, еврей же никогда не бывает ни единым, ни цельным. Поэтому еврей труслив. Герой - это его прямая противоположность. Г. С. Чемберлен сказал много верного о поразительном, прямо ужасающем непонимании, которое еврей проявляет к образу и учению Христа, к борцу и страдальцу в нем, к его жизни и смерти. Но было бы ошибочно думать, что еврей ненавидит Христа, ибо еврей не Антихрист, он вообще к Христу никакого отношения не имеет. Строго говоря, существуют только арийцы, которые ненавидят Христа, - это преступники. В еврее образ Христа, не поддающийся его пониманию, вызывает чувство тревоги и неприятной досады, так как он недосягаем для его склонности к издевательству и шутке. Тем не менее сказание о Новом Завете, как о самом спелом плоде и высшем завершении Старого, и искусственная связь первого с мессианскими обещаниями второго принесли евреям огромную пользу. Это их сильнейшая внешняя защита. Несмотря на полярную противоположность между еврейством и христианством, последнее все же вышло из первого, но это именно и является одной из глубочайших психологических загадок. Проблема, о которой здесь идет речь, есть ничто иное, как проблема психологии самого творца религий. Чем отличается гениальный творец религиозной догмы от всякого другого гения? Какая внутренняя необходимость толкает его на путь создания новой религии? Здесь следует предположить, что этот человек всегда верил в того самого Бога, которого он сам возвестил. Предание рассказывает нам о Будде и Христе, о тех неимоверных искушениях, которым они подвергались и которых никто другой не знал. Дальнейшие два - Магомет и Лютер были эпилептиками. Но эпилепсия есть болезнь преступников: Цезарь, Нарзес, Наполеон - эти "великие" преступники, страдали падуй болезнью. Флобер и Достоевский, будучи только склонны к эпилепсии, скрывали в себе много преступного, хотя они преступниками и не были. Основатель религии есть тот человек, который жил совершенно без Бога, но которому удалось выбиться на путь высшей веры. "Как это возможно, чтобы человек, злой от природы, сам мог сделать себя Добрым человеком, это превосходит все наши понятия, ибо как может плохое дерево дать хороший плод?", - вопрошает Кант в своей философии религии. Но эту возможность он сам принципиально утверждает. Ибо, несмотря на наше отпадение, властно и с неуменьшенной силой звучит в нас заповедь: мы должны стать лучшими, следовательно, мы Должны и уметь стать таковыми... Эта непонятная для нас возможность полнейшего перерождения человека, который в течение многих лет и Дней жил жизнью злого человека, эта возвышенная мистерия нашла свое осуществление в тех шести или семи людях, которые основали величайшие религии человечества. Этим они отличаются от гения в обыкновенном смысле: в последнем уже с самого рождения заложено предрасположение к добру. Всякий другой гений удостаивается милости и осеняется благодатью еще до рождения. Основатель религии приобретает все это в процессе своей жизни. В нем окончательно погибает старая сущность с тем чтобы уступить место новой. Чем величественнее хочет стать человек тем больше в нем такого, что должно быть уничтожено смертью. Мне кажется, что в этом именно пункте Сократ приближается к основателю религии (как единственный среди всех греков). Весьма возможно, что он вел самую ожесточенную борьбу с злым началом в тот именно день когда он стоял при Потидее целых двадцать четыре часа, не двигаясь с места. Основатель религии есть тот человек, для которого в момент рождения не разрешена была еще ни одна проблема. Он - человек с наименьшей индивидуальной уверенностью. В нем всюду опасность, сомнение, он должен себе сам отвоевать решительно все. В то время, как один человек борется с болезнью и страдает от физического недомогания, другой дрожит перед преступлением, которое заложено в нем в виде некоторой возможности. При рождении каждый несет с собою что-нибудь, каждый берет на себя какой-нибудь грех. Формально наследственный грех для всех один и тот же, материально же он отличается у различных людей. Один избирает для себя ничтожное бесценное в одном месте, другой - в другом, когда он перестал хотеть, когда его воля вдруг превратилась в простое влечение, индивидуальность - в простой индивидуум, любовь - в страстное наслаждение, - когда он родился. И этот именно его наследственный грех, это ничто в его собственной личности ощущается им как вина, как темное пятно, как несовершенство и превращается для него, как мыслящей личности, в проблему, загадку, задачу. Только основатель религии вполне подпал своему наследственному греху. Его признание - всецело и до конца искупить его: в нем все всебытие проблематично, но он все разрешает, он разрешает и себя, сливаясь со всебытием. Он дает ответ на всякую проблему и освобождает себя от вины. Твердой стопой он шагает по глубочайшей пропасти, он побеждает "ничто в себе" и схватывает "вещь в себе", "бытие в себе". И именно в этом смысле можно про него сказать, что он искупил свой наследственный грех, что Бог принял в нем образ человека и человек всецело превратился в Бога, ибо в нем все было преступлением и проблемой, и все превращается в искупление - в избавление. Всякая же гениальность является высшей свободой от закона природы. Если это так, то основатель религии есть самый гениальный человек. Ибо он больше всех преодолел в себе. Это тот человек, которому удалось то, что глубочайшие мыслители человечества лишь нерешительно во имя своего этического миросозерцания, во имя свободы воли выставляли лишь как нечто возможное: полнейшее возрождение человека его "воскресение", абсолютное обращение его воли. Все прочие великие люди также ведут борьбу со злом, но у них чаша весов уже а priori склоняется к добру. Совершенно другое дело у основателя религии. В нем таится столько злого, столько властной воли, земных страстей, что ему приходится бороться с врагом в себе, беспрерывно сорок дней, не вкушая пищи и сна. Только тогда он победил, но он не убил себя насмерть, а освободил от оков высшую жизнь свою. Будь это не так, тогда не было бы никакого импульса к основанию новой веры. Основатель религии является противоположностью императора, царь -противоположность галилеянина, И Наполеон в определенный период своей жизни переживал в себе известный перелом. Но это был не разрыв с земной жизнью, а именно окончательное обращение в сторону богатства, могущества и великолепия ее. Наполеон велик именно в силу той колоссальной интенсивности, с которой он отбрасывает от себя идею, в силу безмерной напряженности его отпадения от абсолютного, в силу огромного объема неискупленной вины. Основатель религии, этот наиболее обремененный виною человек, хочет и должен принести людям то, что ему самому удалось: заключить союз с божеством. Он отлично знает, что он насквозь пропитан преступлением, пропитан в несравненно большей степени, чем всякий другой человек, но он искупает величайшую вину свою смертью на кресте. В еврействе скрывались две возможности. До рождения Христа обе эти возможности находились вместе, и жребий еще не был брошен. Была диаспора и одновременно, по крайней мере, подобие государства: отрицание и утверждение - оба существовали рядом. Христос явился тем человеком, который побеждает в себе сильнейшее отрицание, еврейство, и создает величайшее утверждение, христианство - эту резкую противо-положность еврейства. Из состояния добытия выделяются бытие и небытие. Теперь жребий брошен: старый Израиль распадается на евреев и христиан. Еврей в том виде, в каком мы его тут описали, возникает одновременно с христианином- Диаспора становится особенно полной, в еврействе исчезает возможность величия. Люди, подобные Самсону и Иошуе, этим самым нееврейским людям среди старого Израиля, с тех пор не появляются и не могут появляться в среде еврейства. Еврейство и христианство всемирно-исторически обусловливают друг друга как отрицание и утверждение. В Израиле таились величайшие возможности, которые никогда не выпадали на далю ни одного другого народа: возможность Христа. Другая возможность - еврей. Я надеюсь, что меня верно поняли: я не имею в виду провести связь между еврейством и хрис-тианством, связь, которой в действительности совершенно не существует. Христианство есть абсолютное отрицание еврейства, но оно имеет к последнему такое же отношение, в каком находятся взаимно противоположные вещи, или утверждения. Христианство и еврейство - еще в большей степени, чем благочестие и еврейство, можно определить рядом путем взаимного исключения. Нет ничего легче, как быть евреем, и нет ничего труднее, как быть христианином. Еврейство есть та пропасть над которой воздвигнуто христианство, а потому еврей является предметом сильнейшего страха и глубочайшего отвращения со стороны арийца. Я не могу согласиться с Чемберленом, что рождение Спасителя в Палестине является простой случайностью. Христос был евреем, но с тем, чтобы одолеть в себе самым решительным образом еврейство. Кто одержал полную победу над самым могучим сомнением, тот является самым верующим человеком, кто поднялся над безнадежнейшим отрицанием, тот есть человек самого положительного утверждения. Еврейство было особым наследственным грехом Христа. Его победа над еврейством есть именно то, чем он отличается по своему богатству от Будды, Конфуция и всех других основателей религии, Христос величайший человек, так как он мерился силами с величайшим противником. Быть может, он был и останется единственным евреем, которому посчастливилось в борьбе: был первым евреем и последним, ставшим в полной степени христианином. Вполне правдоподобно, что и в настоящее время кроется в еврействе возможность произвести Христа. Очень может быть, что ближайший основатель религий должен непременно опять-таки пройти через еврейство. Только этим мы можем себе объяснить жизнеспособность еврейства, которое пережило много народов и рас. Абсолютно без всякой веры и евреи не могли бы долго существовать и сохраниться. Эта вера заключается в каком-то смутном, тупом и все же чрезвычайно верном чувстве, что нечто единое должно находиться в еврействе, стоять в какой-нибудь связи с еврейством. Это единое есть Мессия, Избавитель. Избавитель еврейства есть избавитель от еврейства. Всякий другой народ осуществляет определенную мысль, единичную обособленную частную идею, а потому и всякая национальность в конце концов погибает. Только еврей не осуществляет никакой частной идеи, ибо если бы он был в состоянии что-нибудь осуществить, то это что-нибудь было бы только идеей в себе: из самого сердца иудаизма должен выйти богочеловек. В связи с этим находится и жизненная сила еврейства: еврейство живет христианством не в смысле одного только материального обогащения. Оно берет от него многое в различных других отношениях. Сущность еврейства метафизически не имеет другого назначения, как служить подножием для основателя религии. Этим объясняется одно очень знаменательное явление - особая форма у евреев служить своему Богу Они молятся не как отдельные личности, а целой массой- Только в массе они "благочестивы", им необходим "сомолельщик", ибо надежда евреев тождественна с постоянной возможностью увидеть в своей среде, в своем роде, величайшего победителя, основателя новой религии. В этом заключается бессознательный смысл всех мессианских надежд в еврейском предании: Христос - вот смысл еврея. Если в еврее и заложены величайшие возможности, то в нем одновременно таятся самые малозначащие действительности. Он - человек, одаренный высшими задатками, но вместе с тем и наименее могучий. Наше время подняло еврейство на ту высочайшую вершину, какой оно достигало со времени Ирода. Еврейство - дух современности, с какой бы точки зрения мы его не рассматривали. Сексуальность одобряется, и современная половая этика поет хвалебные песни половому акту. Несчастный Ницше действительно мало виновен в том смешении естественного подбора и неестественной извращенности, позорной апостол которой носит имя Вильгельм Больше. Ницше отлично понимал сущность аскетизма, но он слишком страдал от своего собственного аскетизма, чтобы не находить более желательной его противоположность. Но женщины и евреи сводничают - в этом их цель: сделать людей виновными. Наше время не только самое еврейское, оно и наиболее женственное время. Время, для которого искусство есть лишь платок для вытирания пота его настроений, которое порыв к творчеству выводит из игры животных. Время легковерного анархизма, время, лишенное понимания сущности государства и права, время родовой этики, время самой поверхностной и ограниченной из всех исторических теорий исторического материализма), время капитализма и марксизма, время, для которого история, жизнь, наука, словом все, сводится к экономике и технике, время, которое в гениальности видит особую форму умопомешательства, но которое не выдвинуло ни одного великого художника, ни одного великого философа, время наименьшей оригинальности и наибольшей погони за оригинальностью, время, которое на место идеала девственности поставило культ полудевы. Это время приобрело вполне заслуженную славу, как единственное время, которое не только одобряет и поклоняется половому акту, но возводит его в степень известного долга. Половой акт служит не средством забыться, как у римлян, у греков -в вакханалии. Нет, в нем современный человек хочет найти себя в нем он ищет содержания своей собственной пустоты. Но навстречу половому еврейству рвется к свету половое христианство. Человечество ждет нового религиозного творца, и борьба близится к решительному концу, как и в первом году нашей эры. Перед человечеством снова лежит выбор между еврейством и христианством гешефтом и культурой, женщиной и мужчиной, родом и личностью бесценным и ценностью, земной и высшей жизнью, между Ничто и Богом. Это два противоположных царства. Третьего царства - нет. ГЛАВА XIV ЖЕНЩИНА И ЧЕЛОВЕЧЕСТВО Только теперь, освободившись от всего постороннего и вооружившись соответствующими доводами, мы можем снова приступить к вопросу об эмансипации женщины. Мы освободились от всего постороннего, так как горизонт наш очистился от тысячи порхающих мошек, которые в виде разных двузначностей застилали предмет нашего исследования, мы вооружились, так как имеем в руках своих твердые теоретические понятия и прочные этические воззрения. Вдали от суетливого шума банальных споров и минуя проблему нервной одаренности, наше исследование подошло к тому пункту, который уже дает возможность понять роль женщины в мировом целом и определить значение ее миссии для человека. Поэтому мы и в дальнейшем изложении будем избегать вопросов частного характера, ибо мы не настолько оптимистичны, чтобы надеяться, будто результаты нашего исследования могут оказать какое-нибудь влияние на ход политических дел. Мы далеки от мысли вырабатывать какие-нибудь социально гигиенические рецепты. Наше исследование рассматривает проблему с точки зрения идеи человечности, которая реет над философией Иммануила Канта. Серьезная опасность грозит этой идее со стороны женственности. Женщина обладает незаменимым искусством создавать о себе представление, как о существе совершенно асексуальном, если ей и свойственна некоторая сексуальность, то это-де является только уступкой мужчине. Исчезни эта иллюзия - и что осталось бы с борьбой многих претендентов на одну и ту же женщину? Мало того. Опираясь на мужчин, которые им во всем верили, им удалось убедить другой пол, что сексуальность является важнейшей и насущнейшей потребностью мужчины, что только женщина в состоянии удовлетворить все истиннейшие, глубочайшие желания его. что целомудрие представляет для него нечто неестественное и невозможное. Как часто молодым людям, находящим удовлетворение в серьезной работе, приходится слышать от женщин, которым они кажутся не особенно безобразными и не особенно мало обещающими в качестве любовников и зятей, чтобы они не особенно утомлялись рабо-той, а по возможности старались бы "пользоваться жизнью". В этих дружеских напоминаниях кроется, правда, совершенно бессознательное чувство женщины, что она превратится в ничто, что она потеряет всякое значение, которое направлено исключительно на половой акт, коль скopo мужчина начнет заниматься не половыми, а всякими другими делами. Переменится ли когда-нибудь женщина в этом отношении ? Весьма сомнительно. Не следует также думать, что она когда-либо была иной. В настоящее время чувственный элемент выступил еще сильнее чем раньше, ибо в этом "течении" огромную роль играет стремление женщины перейти из сферы материнства в сферу проституции. В целом это скорее является эмансипацией проститутки, чем эмансипацией женщины. Прежде всего это положение оправдывается на положительных результатах его: мужественное проявление кокотки в женщине. Что является несомненно новым, то это положение, которое занял мужчина. Под влиянием еврейства он готов подчиниться женской оценке своей собственной личности, даже усвоить ее. Мужское целомудрие осмеяно, его больше не понимают. Мужчина ощущает женщину не как грех, а как судьбу, собственное влечение не вызывает уже в мужчине стыда. Теперь видно, откуда исходит требование "изменить себя", ресторанный взгляд на Диониса, культ Гете, поскольку Гете является Овидием, откуда ведет свое происхождение этот современный культ полового акта. Дело зашло так далеко, что едва ли кто-нибудь находит в себе достаточно мужества сознаться в своем целомудрии, и всякий предпочитает навлечь на себя маску развратника. Половые излишества представляют собою самый изысканный предмет хвастовства, но сексуальность приобрела в настоящее время такую высокую ценность, что буяну приходится потратить немало сил, чтобы поверили его хвастовству. Целомудрием же до того пренебрегается, что даже целомудренный человек считает для себя более удобным скрыться под личиной развратника. Бесспорная истина, что стыдливый человек стыдится своей стыдливости, но эта другая, современная стыдливость есть не стыдливость эротики, а стыдливость женщины, которая стыдится потому, что не нашла еще мужчину, не приобрела еще от другого пола никакой ценности. Каждый изощряется перед другим в рассказах о той верности, упоении и добросовестности, с какой он реализует свои половые функции. Так женщина, которая по своей природе в состоянии оценить мужчину только с половой стороны, определяет теперь, что такое мужественность: из ее рук мужчины берут критерий своей собственной мужественности. Таким образом число совокуплений, "связь", "девочка" являются свидетельством достоинства мужчины. Но нет: ведь в таком случае не было бы больше настоящих мужчин. Напротив, высокая оценка девственности первоначально исходила и продолжает исходить от мужчин там, где они еще имеются: она является проекцией имманентного мужского идеала незапятнанной чистоты на предмет его любви. Страх и трепет, которые испытывает женщина при всяком прикосновении к ней и которые очень быстро переходят в интимную доверчивость, вспышки истерии, которые рассчитаны на подавление половых желаний ее - все это не должно вводить нас в заблуждение и вызывать в нас иллюзию женской непорочности. Правда женщина с внешней стороны сильно старается наиболее полно удовлетворить мужчину в его требовании физической чистоты, ибо в противном случае на нее не нашлось бы покупателя. Верно и то, что ей свойственна потребность приобрести возможно большую ценность, а потому она и ждет подолгу того мужчину, который ей может сообщить наивысшую ценность (что совершенно превратно толкуется, как высокая самооценка девушек). Но все это вещи, которые могут вызвать в нас превратный образ женщины, а потому необходимо относиться к ним с крайней осторожностью. Вопрос же о том, как сами женщины относятся к девственности, едва ли может возбудить сомнения после того, как было установлено, что основная цель женщины направлена на осуществление полового акта, через который она как бы впервые приобретает бытие. А что женщина хочет полового акта и ничего другого, хотя бы она сама изображала полнейшую индифферентность к сладострастному наслаждению - это было доказано всеобщностью сводничества. Чтобы снова убедиться в этом, следует подумать, какими глазами смотрит женщина на целомудренное состояние представительницы одного с ней пола. Первое, что здесь бросается в глаза, это низкая оценка, которую придает женщина состоянию незамужества. Да это собственно и единственное состояние женщины, которое женщина же отрицательно оценивает. Только когда женщина выходит замуж, она приобретает ценность в глазах других женщин. Пусть это даже будет "несчастный" брак с безобразным, расслабленным, бедным, низким, тираническим, ничтожным человеком, она все же замужем, я хочу сказать, она все же приобрела ценность, бытие. Даже женщина, которая лишь короткое время вкушала прелести жизни содержанки, даже уличная проститутка, и та обладает большей ценностью в глазах женщин, чем старая дева, которая одиноко проводит время в своей каморке за шитьем и штопаньем, ни разу не вкусив наслаждения связи с мужчиной, ни законной, ни незаконной, ни продолжительной, ни проносящейся, как кратковременное опьянение. И молодая девушка, которая отличается крупными физическими достоинствами, оценивается женщиной с положительной стороны не потому, что она вызывает восхищение своей красотой (у женщины нет органа ощущения прекрасного, так как она лишена внутренней ценности, которую могла бы проектировать), а исключительно потому, что она обладает большими шансами приковать к себе внимание мужчины. Чем обворожительнее девушка, тем надежнее то обещание, которое видят в ней другие женщины, тем более ценна она для женщины, как сводницы, назначением которой является охрана интересов общения между полами. Только эта бессознательная мысль заставляет женщину восхищаться красивой молодой девушкой. Что подобное отношение проявляется с особенной рельефностью только тогда, когда единичный женский индивид, оценивающий и восхищающийся красотой, сам уже получил бытие (иначе это чувство подавляется в ней завистью к конкурентке и опасением, что ее шансы в борьбе за ценность уменьшатся), об этом мы уже говорили. Прежде всего они должны посводничать в своих собственных интересах, и только тогда другие женщины могут рассчитывать на их содействие в этом направлении. Низкая оценка "старой девы", ставшая, к сожалению, столь популярной, несомненно исходит от женщины. О пожилой девушке мужчины очень часто говорят с полным уважением, но каждая женщина, замужем она или нет, придает ей необычайно низкую оценку, хотя она отлично может этого и не сознавать. Мне самому пришлось слышать, как одна замужняя дама, необычайно умная и талантливая, окруженная, благодаря своей красивой внешности, таким громадным количеством поклонников, что о зависти здесь и речи быть не может, подтрунивала над своей некрасивой и старообразной итальянской учительницей за то, что та неоднократно повторяла: "Io sono ancora una vergine"- "я еще девушка". Правда, при этом предположении, что эти слова точно переданы, следует все же признать, что та девушка надела на себя маску добродетели только по необходимости, она, во всяком случае, была бы очень рада освободиться от своей девственности, которая в такой сильной степени умаляет ее значение в глазах общества. Самым же важным является следующее обстоятельство: женщина презирает и высмеивает девственность не только у других женщин, но даже и свое собственное целомудрие она рассматривает, как состояние весьма малоценное. Правда, женщина способна придать известное значение и девственности, но лишь с точки зрения товара, обладающего в глазах мужчины величайшей ценностью. Вот почему замужняя женщина является для них существом высшего порядка. Насколько природа женщины в глубочайшей основе своей устремлена на половой акт, видно из беззаветного преклонения молодых девушек перед женщинами, недавно вышедшими замуж: смысл ее существования ясно выступает наружу, а она находится в зените его. С другой стороны, каждая молодая девушка видит в другой какое-то несовершенное существо, стремящееся, подобно ей самой, достигнуть своего призвания. Таким образом я вполне ясно показал, что житейский опыт самым решительным образом подтверждает положение, которое мы вывели из явления сводничества: идеал девственности не женского, а мужского происхождения. Мужчина требует целомудрия и от себя, и от всех прочих людей, но в особенности от того существа, которое он любит. Женщина стремится к возможности потерять свою девственность. Даже от 342 мужчины она требует не добродетели, а чувственности. "Примерных мальчиков" женщина не может понять. Но всем известно, что она летит в объятия того человека, который особенно широко прославился, как Дон-Жуан. Женщина хочет только сексуальности мужчины, так как только это дает ей бытие и существование. Она не видит никакого смысла в эротике мужчины, как явлении, сохраняющем определенную дистанцию между людьми. Напротив, ту сторону мужчины, которая толкает его на путь захвата и обладания предметом своего вожделения - она отлично понимает. Мужчина, у которого слабо развиты животные инстинкты, не привлекает ее. Даже высшая платоническая любовь мужчины представляет собою явление не особенно желательное для них: она льстит им, щекочет их, но она им ничего не говорит. И если молитва на коленях перед ней продолжалась бы слишком долго, то Беатриче стала бы столь же нетерпеливой, как и Мессалина. В половом акте лежит глубочайшее низведение, в любви - высочайшее вознесение женщины. Тот факт, что женщина предпочитает половой акт любви, означает ни более, ни менее как то, что она хочет быть низведена, а не вознесена. Последняя противница женской эмансипации есть сама женщина. Половой акт безнравственен не потому, что он полон наслаждений, что он является изначальным прототипом всякой страсти, присущей низшей жизни. Аскетизм, признающий наслаждение само по себе безнравственным, сам безнравственен, ибо он ищет критерия неправды в явлениях, сопровождающих известное действие, в следствиях из него, а не в помышлении: он гетерономен. Человек может стремиться к наслаждению, он может желать устроить свою жизнь более веселой и радостной, но он не должен принести в жертву своим стремлениям ни одной нравственной заповеди. В аскетизме человек хочет обрести нравственность путем самораспинания, хочет достигнуть ее как некоторого следствия из некоторого основания, он хочет ее как некоторой награды за бесконечные лишения, которым он себя подвергал. Поэтому следует отвергнуть аскетизм и как принципиальную точку зрения, и как психологическое настроение, ибо он связывает добродетель с чем-то Другим, как результат последнего, превращает ее в следствие из известной причины и лишает ее значения непосредственной самоцели. Аскетизм - опасный соблазнитель: он очень часто вводит в заблуждение тем, что наслаждение является самым обычным побудительным мотивом оставить путь законности, и вот тут лежит возможность ошибочного Заключения, что, заменив наслаждение страданием, нам с меньшей зажатой энергии удается остаться на правильном пути. Само по себе наслаждение ни нравственно, ни безнравственно. Когда же влечение к наслаждению побеждает в человеке волю к ценности, - тогда человек пал. Половой акт является безнравственным потому, что нет ни одного мужчины, который в этот момент не видел бы в женщине средства для достижения известной цели. Он отбрасывает ценность человечества как в своей собственной, так и в ее личности, и подчиняет ее целям наслаждения. В половом акте мужчина забывает для наслаждения и самого себя, и женщину. Последняя потеряла для него значение психической сущности она приобрела лишь физическое бытие. Он хочет от нее или ребенка, или удовлетворения своего сладострастия: в обоих случаях он видит в ней не самоцель, а средство во имя посторонних расчетов. Только по этой причине, и никакой иной, половой акт безнравственен. Без сомнения, женщина является глашатаем полового акта и употребляет себя, как и все остальное в мире, лишь как средство для этой цели. В мужчине она видит или средство для наслаждения, или средство для получения ребенка. Она сама хочет, чтобы мужчина пользовался ею, как средством к цели, как вещью, как объектом, объектом собственности. Она жаждет, чтобы он изменял ее, придавая ей ту форму, какая ему заблагорассудится. Никто не должен в жизни своей допустить, чтобы им пользовались, как средством к цели. Мало того. Положение мужчины по отношению к женщине ни в коем случае не должно определяться одним тем фактом, что женщина абсолютно ничего, кроме полового акта, не хочет, как бы тщательно она ни скрывала этого желания как от себя, так и от всех прочих людей. В своем страстном томлении Кундри, правда, аппеллирует к чувству сострадания Парсифаля, но в этом именно и заключается слабая сторона этики сострадания, которая заставляет нас исполнять всякие желания ближнего, как бы преступны они ни были. Последовательная этика сострадания, как и последовательная социальная этика, обе одинаково бесмысленны, так как они ставят долг в зависимость от желания (своего ли, чужого или общественного - это совершенно безразлично), а не желание - от долга. Критерием нравственности служит для них конкретная человеческая судьба, конкретное человеческое счастье, конкретный человеческий момент. На самом же деле этим критерием должна была бы служить идея. Вопрос заключается в следующем: как должен мужчина относиться к женщине? Должен ли он относится к ней, как она сама того хочет, или как предписывает ему нравственная идея? Если он должен относится к ней так, как она этого хочет, то он должен искать полового акта с ней, ибо она хочет полового акта, он должен бить ее, ибо она хочет быть битой, должен гипнотизировать ее, ибо она любит находиться под действием гипноза, он должен далее с изящной галантностью дать ей понять, как низко он ее ставит, ибо она любит только комплименты, ибо она не хочет, чтобы кто-нибудь уважал ее, как таковую. Если же он хочет обращаться с ней так, как повелевает нравственная идея, то он прежде всего должен искать и уважать в ней человека. Правда, Ж является функцией М, функцией, которую он может сотворить и уничтожить.Сами женщины только того и желают, чтобы быть этой функцией и ничем иным. Говорят, что индийские вдовы охотно и даже с некоторой убежденностью идут на самосожжение, что они даже стремятся к этой смерти. Тем не менее этот обычай является образцом отъявленнейшего варварства. С эмансипацией женщин дело обстоит так же, как и с эмансипацией евреев и негров. Если с этими народами обращались, как с рабами, если их повсюду очень низко ставили, то виною всему этому бесспорно являются их собственные рабские наклонности, они лишены той сильной потребности в свободе, какая свойственна индогерманцам. Если в настоящее время белые в Америке постигли ту мысль, что им необходимо обособиться от негров, так как последние делают очень скверное и недостойное употребление из своей свободы, то все же в войне северных штатов с федеративными, в войне, которая дала свободу черным, право было на стороне первых. Хотя в еврее, а еще больше в негре, и еще значительно больше в женщине человеческие склонности подавлены огромным количеством аморальных влечений, так что борьба его за человечность сопряжена с гораздо большими трудностями, чем борьба арийца, все же человек должен уважать свой последний, даже самый незначительный остаток человечности, он должен преклонятся перед идеей человечества - не идеей человеческого общества, а идеей бытия, души, как некоторой части сверхчувственного мира. Никто, кроме закона, не смеет поднять руку на самого опустившегося, закоренелого преступника. Никто не в праве его линчевать. Проблема женщины и проблема еврейства совершенно тождественны с проблемой рабства, и должны быть разрешены так же, как и последняя. Никто не должен быть порабощен, хотя бы раб и хорошо чувствовал себя в своих оковах. У домашнего животного, которым я пользуюсь для своих целей, я не отнимаю никакой свободы, так как у него никогда никакой свободы и не было. В женщине же все еще таится слабое чувство беспомощности, безысходности, какой-то последний, хотя и очень плачевный след умопостигаемой свободы. Это наблюдается, вероятно, потому, что нет абсолютной женщины. Женщины все же люди и к ним следует относиться, как к таковым, хотя бы они этого никогда не хотели. Женщина и мужчина имеют одинаковые права. Из этого еще нельзя вывести, что женщинам надо открыть доступ и к политическому могуществу. С утилитарной точки зрения мы пока, а, может быть, и никогда не советовали бы людям сделать эту уступку. Новая Зеландия - эта страна, где этический принцип стоял на такой высоте, что женщин решили наделить избирательным правом, в настоящее время является свидетельницей самых безотрадных явлений. Ведь никто не сомневается в справедливости той меры, что дети, слабоумные, преступники устраняются от всякого воздействия на ход общественных дел, хотя бы они по какой-нибудь случайности и достигли численного равенства или даже большинства. Совершенно также следует до поры до времени держать и женщину в стороне от всего того, что может потерпеть ущерб от одного только прикосновения женской руки. Как результаты науки совершенно независимы от того, согласны ли с ними люди или нет, точно так же вопрос о праве и бесправии женщины может быть разрешен и без ее участия. При этом они не должны опасаться, что их как-нибудь обделят, если, конечно, соответствующее законоположение будет определяться принципами права, а не силы. Право само по себе совершенно одинаково для мужчины и для женщины. Никто не в праве запретить что-нибудь женщине под тем предлогом, что это "неженственно". И глубокого презрения достоин тот приговор, который оправдывает мужчину, убившего свою неверную жену, как будто она и юридически является его вещью. Женщину следует рассматривать как единственное существо и согласно идее свободы, а не как родовое существо, не по критерию, взятому из эмпирического мира и из мужской потребности любви, хотя бы она сама и не достойна была возведения на такую высоту. Вот почему эта книга есть величайшая честь, которая когда-либо была оказана женщинам. И для мужчины остается одно только нравственное отношение к женщине; не сексуальность и не любовь - так как обе пользуются женщиной, как средством для посторонних целей, а попытка понять ее. Большинство людей предпочитают теоретически уважать женщину с тем, чтобы практически глубже презирать женщин. Здесь же приведено обратное отношение. Женщина не может удостоиться высокой оценки, но "женщин" нельзя a priori раз и навсегда лишить права на уважение со стороны других людей. К сожалению, даже знаменитые и выдающиеся люди высказались очень пошло по этому вопросу. Например негативные мнения Шопенгауэра и Демосфена об эмансипации женщин. Мужчина должен побороть в себе отрицательное отношение к мужественной женщине, ибо оно является результатом низкого эгоизма. Ведь стоит женщине стать мужественной в логическом и этическом отношениях, как она теряет всякую способность служить пассивным субстратом для проекции. Но это еще не служит достаточным основанием для того, чтобы воспитывать женщину, как это широко практикуется в настоящее время, только для мужа и ребенка. Ей следует предоставить большую свободу действий и не запрещать делать того, что до известной степени напоминает собою мужественность. Если и для абсолютной женщины закрыт путь к нравственности, то исходя из этой идеи женщины мы все же не можем признать правильным, чтобы мужчина должен предоставить эмпирической женщине всецело и безвозвратно спуститься на самую низкую ступень этой идеи. Eще преступнее будет с его стороны, если он сам толкнет женщину на путь этой идеи. В живой "человеческой" женщине все еще следует теоретически признать наличие "зародыша добра" по терминологии Канта. Это тот последний остаток женского существа, который сообщает женщине смутное чувство судьбы. Что этот зародыш способен дать какие-нибудь ростки - этого мы теоретически никак не можем безусловно отрицать, хотя бы практически мы никогда не встречались, а, может быть, и не встретимся с таким примером. Глубочайшая основа и цель вселенной есть добро. Весь мир находится под господством нравственной идеи. Даже животные рассматриваются, как феномены - слон, например, с нравственной стороны оценивается выше, чем змея, хотя убийство другого животного не вменяется им в вину, как лицам. Что касается женщины, то мы сами вменяем ей все ее поступки, и в этом заключается требование, чтобы она стала иной. И если женственность тождественна с безнравственностью, то женщина должна перестать быть женщиной - она должна стать мужчиной. Правда, здесь следует особенно остерегаться опасности внешнего подражания, которое всегда еще решительнее возвращает женщину к ее женственности. Надежды на то, что женщина достигнет истинной эмансипации, что она приобретет ту свободу, которая является не произволом, а волей - эти надежды, на наш взгляд, весьма ничтожны. Если судить на основании фактов действительности, то необходимо будет признать, что для женщины открыта двоякая возможность: лживое перенимание того, что создано мужчиной, то перенимание, которое внушает ей убеждение и веру, что она хочет именно того, чему противоречит вся ее, еще не ослабленная, природа, например, бессознательно лживое возмущение по поводу всего безнравственного, как будто сама она нравственна, чувственного, как будто она сама хочет нечувственной любви. Или, открытое признание (Лаура Маргольм), что содержание женщины есть мужчина и ребенок, без малейшего сознания того, что собственно этим признается. Какое бесстыдство, какое унижение заключается в подобных словах. Бессознательное лицемерие или циничное отождествление с природным влечением: кроме этого, женщине, по-видимому, ничего иного не дано. Центр тяжести лежит не в утверждении, не в отвержении, а в отрицании, в одолении женственности. Если бы, например, женщина действительно хотела целомудрия мужчин, то она таким образом победила бы в себе женщину, ибо в таком случае половой акт не являлся бы высшей ценностью, а его осуществление - конечной целью. Но в том-то и дело, что мы не можем верить в искренность и серьезность этого желания, хотя бы оно где-нибудь и проявилось. Ибо женщина, которая тре-бует от мужчины целомудрия, уже помимо своих истерических склонностей обладает той пустотой и неспособностью к истине, которая не дает ей даже смутного сознания того, что она таким образом себя отрицает, то она абсолютно и безвозвратно лишает себя своей ценности, своего существования. Тут, право, затрудняешься определить, кому следует отдать предпочтение: безграничной ли лживости ее, которая способна поднять знамя наиболее чуждого ей аскетического идеала, или бесцеремонному восхищению закоренелым развратником, в объятия которого бросается женщина. Так как всякое истинное желание женщины и обоих случаях одинаковым образом направлено на то, чтобы сделать мужчину виновным то в этом именно и заключается основная проблема женского вопроса. В этом смысле последний совпадает с общим вопросом человечества. В одном месте своих сочинений Фридрих Ницше говорит: "Промахнуться в основной проблеме мужчина-женщина, отрицать здесь самый глубокий антагонизм и необходимость вечно-враждебного напряжения, мечтать здесь о равных правах, равном воспитании, равных притязаниях и обязанностях - вот истинный признак тупоголовости, и мыслитель, который оказался плоским - плоским в инстинкте! -- в этом самом опасном месте, должен считаться подозрительным, больше того, пойманным, накрытым. Он, вероятно, является "недалеким" и во всех прочих основных вопросах жизни, в вопросах будущего. Он никогда не проникает в глубину вещей. У человека же, который отличается глубиной своего духа и своих влечений, найдется и достаточно глубины доброжелатетельности, которая способна на строгость и суровость и легко с ними смешивается. Этот человек будет всегда думать о женщине только по-восточному. Он должен видеть в женщине имущество, собственность, которую можно держать под замком, он должен понимать ее, как нечто, предназначенное для покорности и находящее лишь в последней свое завершение, он должен опереться на великий разум Азии, на превосходство Азии в инстинкте, как это некогда сделали греки - эти лучшие наследники и ученики Азии. От Гомера до времен Перикла, по мере возрастания их культуры и мощи они шаг за шагом становились к женщине строже, т. е. восточнее. Как необходимо, как логично, как даже человечески желательно это было, да порассудит каждый об этом про себя!" Индивидуалист мыслит здесь несомненно в социально-этическом духе. Его теория каст и групп, теория замкнутости разрушает здесь, как это часто бывает у него, автономию его нравственного учения. Он хочет в интересах общества, в интересах безмятежного спокойствия мужчин наложить на женщину властную руку, под которой она не издала бы ни одного звука об эмансипации, не выставила бы того лживого и неискреннего требования свободы, за которую ратуют современные феминистки, совершенно не подозревая даже, в чем, собственно, заключается несвобода женщины и где следует искать ее причины. Я привел цитату из Ницше не для того, чтобы уличить его в непоследовательности. Я хотел показать лишь, насколько проблема человечества неразрывно связана с проблемой женщины, так что одна без другой разрешена быть не может. Найдется, несомненно, человек, которому покажется излишним преувеличением требование, чтобы мужчина уважал женщину ради идей нумена и не пользовался бы ею, как средством для целей, лежащих вне ее личности, чтобы он признал за ней одинаковые с ним права и обязанности (нравственного и духовного самообразования). Но пусть этот человек подумает над тем, что он не в состоянии будет разрешить этическую проблему для своей собственной личности, если он в женщине будет неизменно отрицать идею человечества, употребляя ее лишь как средство для наслаждений. Во всяком азиатизме половой акт является той ценой, которую мужчина уплачивает женщине за ее приниженное состояние. Правда, для женщины очень характерно, что за эту плату она готова подчинить себя самому ужасному игу, мужчина же не смеет вступать в подобную сделку, так как таким образом он с нравственной стороны совершенно обезличивается. Итак, даже с чисто технической стороны невозможно разрешить проблему человечества в применении к одному только мужчине. Даже в том случае, если он хочет искупить только себя, он должен считаться с женщиной, он должен стремиться, чтобы заставить ее отказаться от безнравственных расчетов на него. Женщина должна внутренне, искренне, по доброй воле отвергнуть половой акт. Это означает следующее: женщина должна, как таковая, уничтожиться, и если это не случится, надежда на установление царства Божия на земле совершенно потеряна. Поэтому Пифагор, Платон, христианство (в противоположность еврейству), Тертуллиан, Свифт, Вагнер, Ибсен выступили за освобождение, за искупление женщины, не за эмансипацию женщины от мужчины, а за эмансипацию женщины от ж