твенную комиссию по расследованию первичных выборов и той роли, которую играли в этом мои мужчины. По-видимому, мэр Голля, а также другие официальные лица направили жалобу министру внутренних дел мсье Ролану, который и распорядился провести расследование. Меня не удивило, что целый ряд жителей Голля, а также граждане из других приходов выступили свидетелями обвинения. Разбирательство состоялось двадцать второго и двадцать третьего января, на следующий день после казни короля. Вполне возможно, что представители наших властей в Луар-и-Шер питали тайное сочувствие к падшему королю, но, во всяком случае, они решительно протестовали против произвола и насилия, и Мишеля с Франсуа подвергли суровому осуждению. "Суд признал, что господа Бюссон-Шалуар и Дюваль, отстранив в августе прошлого года бывших аристократов и представителей духовенства от первичных выборов, действовали вопреки закону; что в своих действиях по отношению к председателю собрания они превысили свои полномочия; что рабочие со стекловарни в Шен-Бидо угрожали уважаемым гражданам; что наблюдалось нарушение общественного порядка и что в глазах закона и справедливости подобное поведение следует считать предосудительным, и господа Бюссон-Шалуар и Дюваль должны предстать перед трибуналом и понести наказание, предусмотренное для лиц, виновных в нарушении общественного порядка". Таков был приговор, и понадобилось все влияние моего деверя для того, чтобы спасти Мишеля и Франсуа от тюремного заключения. А так им пришлось уплатить весьма чувствительный штраф, и, кроме того, Мишель лишился своего положения в национальной гвардии, где он был генерал-адъютантом нашего округа. Этот инцидент отнюдь не преуменьшил его патриотизма, напротив, брат сделался еще большим фанатиком, чем прежде. В течение всего девяносто третьего года мы постоянно читали нашу газету "Ami du Peuple", узнавая из нее о непрекращающихся разногласиях внутри Конвента; министры, подобные Робану - тому самому, который назначил расследование, направленное против Мишеля и Франсуа, - ослабили контроль, в результате чего цены на зерно снова подскочили, несмотря на противодействие Робеспьера и его сторонников-якобинцев, которые предостерегали против опасности инфляции, и понадобилось все влияние Пьера, чтобы Мишель не отправился в Париж и не связал свою судьбу с тамошними экстремистами. В течение февраля и марта в Париже непрерывно возникали бунты; люди жаловались на высокие цены на сахар, мыло и свечи. Журналист Марат, рупор всех недовольных, выступил с очередным предложением: единственный способ снизить цены - это повесить пару-другую бакалейщиков перед дверями их лавок. - Он прав, черт возьми, - одобрил мой младший брат. - Н-не понимаю, почему парижане не восстанут и н-не сделают этого ч-человека диктатором. Конечно же, нашу республику, за которую мы с такой надеждой полнимали тосты в сентябре, осаждали враги, они были повсюду, и вне ее, за границей, и внутри, в самом сердце. После февраля я оставила всякую надежду узнать что-либо о Робере. Конвент объявил войну Англии и Голландии, и Робер, если он все еще находился в Лондоне, был не только эмигрантом, но, вполне возможно, и вел активную деятельность против собственной страны. Если это так, то он был не меньшим предателем, чем все эти тысячи наших соотечественников, которые в этот момент смертельной опасности для республики со стороны вражеских армий нашли возможным поднять восстание на западе, обрекая нас всех на ужасы гражданской войны. Инициатором восстания было духовенство. Обозленные потерей привилегий, которыми они пользовались на протяжении многих столетий, конфискацией земель и прочей собственности, представители духовного сословия все эти месяцы обрабатывали крестьян, ловко играя на их суевериях и предрассудках. Крестьяне, инертные по природе, вообще не любят перемен. Они всегда с подозрением относились к декретам, выпускаемым Конвентом. Больше всего они боялись мобилизации, которая была объявлена на последней неделе февраля и согласно которой в армию призывались все здоровые неженатые мужчины в возрасте от восемнадцати до сорока лет, не занятые на жизненно важных участках работы. Казнь короля и воинская повинность явились решающими факторами, которые заставили подняться крестьян, подстрекаемых не присягнувшими священниками и исполненными злобы аристократами. Начавшееся восстание распространилось со скоростью лесного пожара, хуже того, как заразная болезнь, поражавшая всех недовольных, всех потерявших по той или иной причине веру в революцию. К апрелю весь запад - Вандея, Нижняя Вандея, Бокаж, Анжу, Нижняя Луара - был охвачен восстанием. Тысячи крестьян, вооруженных чем попало - топорами, ножами, мушкетами и серпами, - двинулись на восток через Луару, ведомые вождями, исполненными неукротимой отваги, которым нечего было терять, кроме собственной жизни, предавая разграблению все, что попадалось им на пути. Поначалу она не встречали никакого сопротивления, разве что со стороны перепуганных жителей городов и деревень, из которых они уносили все, что только могли с собой захватить. Республиканские армии были сосредоточены на границах, отражая нападение союзных войск; свободными были только немногочисленные подразделения национальной гвардии, им-то и предстояло оказать сопротивление грозному движению с запада. Мятежники с триумфом двигались на восток, окружили Нант, продвинулись к Анжеру и Сомюру, гоня перед собой пленных и беженцев; тут же в фургонах ехали женщины и дети - семьи крестьян, а также жены и любовницы бывших аристократов; вся эта масса далжна была существовать за счет страны, через которую они двигались, грабя и уничтожая все на своем пути. Богу известно, мы ненавидели захватчиков-иностранцев - союзные войска и эмигрантов, по наущению которых они вторглись в нашу страну, но вандейцев, как стали называть эту армию мятежников, мы ненавидели еще больше. Лицемерие их военного клича "За Иисуса Христа!" и знамена с изображением "Священного сердца", которыми они размахивали, словно это был новый крестовый поход, можно было сравнить разве только с их жестокостью. Их путь сопровождался массовыми убийствами, значительно превосходившими по масштабу все то, что делалось в свое время в Париже. Жертвами их были патриоты в городах и деревнях, которые осмеливались им противостоять. Не щадили ни женщин, ни детей; живых людей бросали во рвы, наполненные трупами. Священников, присягнувших конституции, привязывали к хвостам лошадей и волокли по пыльным дорогам, где они находили свою ужасную смерть. Тут, наконец, мы и узнали, что такое "разбойники", которых так боялись в восемьдесят девятом году; это были не мифические бандиты, порождение пустых слухов, а самые настоящие, из плоти и крови. Роялистские лидеры, украшенные белыми орденскими лентами и белыми кокардами, гнали темную крестьянскую массу вперед, обещая им все новую и новую добычу и новые победы, а священники, которые двигались в арьергарде, призывали их к молитве перед каждым сражением. Стоя на коленях перед распятием на рассвете, проходя с боями по беззащитным деревням днем, пьянея от крови и побед к вечеру, эта победоносная, недисциплинированная, но отважная армия, состоящая из отребья и называющая себя "Божьими воинами", на протяжении апреля и мая двигалась к тому, что казалось им победой. Это была борьба, как говорил мой брат Пьер, между "Te Deum"* и "Марсельезой", и в течение всего этого мучительного лета девяносто третьего года те, кто пели "Марсельезу", терпели одно унизительно поражение за другим. Конвент в Париже, терзаемый разногласиями, царящими в его собственных рядах, поспешно вызывал с фронта генералов, перед которыми теперь встала задача подавления мятежа. И только после того, как удалось перегруппировать республиканские армии - это произошло в конце сентября, - наступил конец длинному ряду побед вандейцев. Робеспьер, который теперь властвовал в Конвенте и был одним и главных членов Комитета Общественного Спасения, оставался непреклонным в своем требовании: мятеж должен быть подавлен, чего бы это ни стоило. Он отдал приказ генералам пленных не брать и уничтожать их без всякой пощады. Семнадцатого октября вандейцы потерпели сокрушительное поражение при Шоле в Мэн-и-Луар, где были серьезное ранены двое из их главных военачальников д'Эльбе и Воншам. Это было началом конца повстанческой армии, хотя сами они об этом еще не знали; и вместо того, чтобы отступить за Луару и укрепиться на своей собственной территории, они рванулись на север, намереваясь захватить Гранвиль, один из портов на Ла-Манше, поскольку англичане якобы готовили мощный флот, который должен был прийти к ним на помощь. Население Гранвиля, надо отдать ему должное, оказало мятежникам сопротивление, и в середине ноября началось долгое отступление к Луаре, во время которого республиканские армии теснили вандейцев со всех сторон. У нас в Шен-Бидо работы почти полностью прекратились - хотя мятежники находились от нас достаточно далеко к западу, в Майене, а мы - на границе Сарта и Луар-и-Шер, - не было никакой гарантии, что их лидерам не придет в голову совершить бросок, в результате которого они окажутся в нашем департаменте. Мишель, так же, как и наши рабочие, все время находился в состоянии напряженного ожидания, и ему, капитану национальной гвардии в Пьесси-Дорен, не терпелось построить своих людей и бросить их в самую гущу схватки. Долг, однако, повелевал ему охранять и защищать деревню в случае, если ей будет грозить опасность; и хотя я понимала, что эта горстка рабочих мало что сможет сделать против тысячной армии вандейцев, если они повернут в нашу сторону, все-таки вид вооруженных людей, одетых в форму, марширующих на заводском дворе, придавал мне некоторую уверенность. Жизнь снова приобрела для меня свою цену и свою прелесть - двадцать седьмого мая у меня родилась дочь Зоэ-Сюзанна, и ей исполнилось уже полгода. Пухленькая и здоровая, она с первого же дня своей жизни выказала больше жизненной стойкости и энергии, чем те две малютки, которых я потеряла, и матушка, приехавшая к нам на лето из Сен-Кристофа, предсказывала, что все будет хорошо. Пусть только вандейцев, наконец, разобьют, и тогда мы сможем успокоиться - те из нас, кто принадлежит к патриотам. Твердое правление Робеспьера, несмотря на то, что при нем сотни людей были отправлены на гильотину, включая королеву и бавшего патрона Робера, Филипа Эгалите герцога Орлеанского, не только спасло страну от поражения, но и сделало каждодневную жизнь простого народа более сносной благодаря законам максимума, ограничивающим цены на продовольствие, ходовые товары и рабочую силу. В эту осень мы больше всего тревожились за Пьера с его семейством и Эдме. Вандейцы в своем броске на север к побережью, проходя через Лаваль, находились всего в девятнадцати лье от Ле-Мана, а месяц спустя, при отступлении, они снова проходили по тем же местам. Майен, Лаваль, Сабле, ла Флеш - каждый день мы узнавали новости о продивжении на юг этой армии мятежников, не подчиняющейся ни дисциплине, ни законам морали, сплошь зараженной дизентерией, отягощенной огромным количеством женщин, детей, монахов, монахинь и священников, которые тащились за повстанцами. Во вторник тринадцатого фримера - или третьего декабря - мы узнали, что они подошли к Анжеру и собираются взять город в осаду. Жак Дюваль жил в это время с нами, и именно он привез эту новость из Мондубло, куда ездил на совещание с начальством. - Все в порядке, - сообщил он. - Анжер будет обороняться. Следом за противником идет наша армия под командованием Вестермана; мы отрежем их и заманим в ловушку, прежде чем они успеют дойти до Луары. Анжер находится в двадцати двух милях к юго-западу от Ле-Мана, на расстоянии более чем одного марша, и меня охватила волна благодарности - я благодарила Бога за Пьера, Эдме и Мари с ребятишками. - Тут им придет конец, - продолжал мой деверь, - наши армии зажмут их в клещи. А с отставшими и дезертирами мы сумеем справиться сами. Я видела, как Мишель бросил быстрый взгляд на Франсуа, и поняла, что произойдет дальше. - Если бы отряды национальной гвардии слились воедино, и мы выступили бы все вместе, единым фронтом, - сказал он, - мы могли бы их расколошматить, пусть только посмеют снова сунуться на восток. Он подошел к окну и, открыв его, крикнул Андре Делаланду, который в это время проходил через двор: - Труби тревогу! Явиться всем до одного в полной боевой готовности через час. Будем преследовать этих проклятых разбойников. Они выступили в третьем часу. По крайней мере три сотни человек шагали под гром барабанов, под трехцветным знаменем, во главе с Мишелем. Будь жив наш отец, он гордился бы своим младшим сыном, который в свое время, более тридцати лет назад, огорчал его своим вечно надутым видом и заиканием. Весь остаток той недели мы находились во власти слухов, если не считать достоверного известия о том, что под Анжером вандейцы потерпели поражение. Город доблестно защищался и устоял, а повстанческие лидеры теперь пытаются решить, где и когда им следует переправиться через Луару, не дожидаясь, пока республиканская армия атакует их с тыла. Мне следовало бы знать, что никогда нельзя доверять слухам, что, когда раньше все говорили о разбойниках, никаких разбойников не было. Теперь же все было наоборот: слух о победе разнесся еще до того, как она была одержана. - Мы уже давно ничего не знаем о Пьере, - сказала я Франсуа в следующий понедельник, как только мы проснулись. - Я хочу поехать сегодня в Ле-Ман, переночевать там и, если все благополучно, завтра вернуться обратно. Меня отвезет Марсель. По обычаю всех мужей Франсуа начал протестовать, уверяя, что если бы с Пьером что-нибудь случилось, мы бы давно об этом узнали. На дорогах все еще неспокойно, да и погода не слишком хорошая. Если нужно, пусть Марсель едет один и отвезет письмо, а мне лучше сидеть дома, в Шен-Бидо, тем более, что ребенок будет ночью без меня беспокоиться. - Зоэ еще ни разу не плакала и не будила нас по ночам с самого своего рождения, - возразила я. - Колыбельку можно поставить возле мадам Верделе, и она там прекрасно будет спать. Я буду отсутстовать всего полдня и ночь, не более, и могу привезти сюда Эдме и Мари с мальчиками, если они захотят. Я настояла на своем, несомненно, из одного упрямства. Мне, должно быть, придал храбрости вид Мишеля, который неделю назад во главе своего отряда отважно бросился в погоню за вандейцами. А разве Жак Дюваль не уверил меня, что "разбойники", как мы совершенно справедливо их называли, разбиты наголову и отчаянно бьются, чтобы только успеть переправиться через Луару? Возможно также - впрочем, в этом я не смела признаться даже себе, - я думала, что Франсуа оказался не таким смелым и решительным, как Мишель. Мой муж, в отличие от брата, не вызвался добровольно выступить в этот поход с национальной гвардией. Он мог бы догадаться, что его жена не разделяет его колебаний. Мы с Марселем выехали сразу же после завтрака. Франсуа, видя, что я не слушаю никаких резонов, в последний момент заявил, что поедет вместе со мной. Но я не согласилась и просила его остаться дома и смотреть за ребенком. - Если мы увидим разбойников, - сказала я ему напоследок, - мы сумеем с ними справиться. - И я указала на два мушкета, прикрепленных к верхушке шарабана. Я сказала это в шутку, не подозревая о том, насколько близкими к правде окажутся эти слова. Как только мы проехали Вибрейе, мне пришлось признать, что Франсуа был прав, во всяком случае, в одном отношении: в смысле погоды. Стало ужасно холодно, пошел дождь вперемежку со снегом. Я была тепло укутана, и все равно ноги и руки у меня заледенели, а у Марселя, который пытался что-то разглядеть сквозь потоки дождя, был совсем унылый вид. - Вы выбрали не слишком удачный день для поездки, гражданка, - сказал он. После сентябрьских декретов мы были очень осторожны, придерживаясь исключительно новых форм вежливости. Слова "мсье" и "мадам" ушли в прошлое, так же как и старый календарь. И нужно было постоянно себе напоминать, что сегодня девятнадцатое фримера, второй год Республики, а отнюдь не девятое декабря тысяча семьсот девяносто третьего года. - Возможно, ты и прав, - ответила я, - но у нашего шарабана есть, по крайней мере, крыша, так что мы не мокнем, чего нельзя сказать о наших гвардейцах, которые, может быть, в этот самый момент готовы встретиться с мятежниками. К счастью для себя, я представляла себе наших ребят веселыми и торжествующими, а не отступающими в полном беспорядке перед противником, значительно превосходящим их по силам, как это было на самом деле. Мы добрались до Ле-Мана среди дня, однако из-за ненастной погоды было почти темно, и на мосту через Гуин нас остановил патруль. Часовые подошли, чтобы проверить наши паспорта, и я увидела, что это были не гвардейцы, а обыкновенные горожане с повязками на рукавах, вооруженные мушкетами. Я узнала начальника - он был клиентом Пьера, - а он, увидев меня, махнул рукой своим подчиненным и сам подошел к шарабану. - Гражданка Дюваль! - с удивлением воскликнул он. - Что, скажите на милость, вы здесь делаете в такое время? - Я приехала к брату, - объяснила я ему. - Все это время, вот уже несколько недель, мы очень беспокоимся о нем и его семье, вы и сами должны это понять. А теперь, когда самое страшное уже позади, я при первой возможности приехала его навестить. Он уставился на меня во все глаза, считая, вероятно, что я не в своем уме. - Позади? - повторил он. - Да разве вы не слышали, что произошло? - А что такое? В чем дело? - Вандейцы снова захватили Флеш и вполне могут завтра оказаться в Ле-Мане, - сказал он. - Их чуть ли не восемьдесят тысяч, и они обезумели от голода и болзней. Они рвутся на восток, собираются захватить Париж. Почти весь наш гарнизон двинулся отсюда на юг, чтобы попытаться их остановить, но надежды на это мало, ведь наших всего полторы тысячи против целой огромной армии. Мне казалось, что бледность, покрывавшая его лицо, вызвана ветром, но теперь я поняла, что это еще и страх. - Но нам говорили, что под Анжером была одержана победа, - сказала я с упавшим сердцем. - Что же нам теперь делать? Мы уже полдня находимся в пути, едем от самого Пьесси-Дорена, а ведь уже становится темно. - Возвращайтесь назад, это будет самое разумное, - сказал он, - или переночуйте на какой-нибудь ферме. Я посмотрела на Марселя. Бедняга был так же бледен, как и все остальные. - Лошадь не выдержит обратной дороги без отдыха, - сказала я, - а ночевать нас никто не пустит, если учесть эти последние новости. По всей округе двери будут крепко заперты. Гражданин Рожер - я вдруг вспомнила его фамилию - смотрел на меня с сочувствием, со шляпы его струилась вода. - Не берусь вам советовать, - сказал он. - Я, слава Богу, не женат, но если бы у меня была жена, я бы ни за что не позволил ей ехать в город, над которым нависла такая опасность. Я была наказана за свое упрямство. Какое легкомыслие - уехать из Шен-Бидо, не дождавшись, пока ситуация прояснится. - Если эти разбойники действительно близко, - сказала я, - я предпочитаю встретиться с ними в Ле-Мане, вместе с братом, а не в чистом поле, под кустом. Клиент Пьера вернул мне паспорт и пожал плечами. - В Ле-Мане вы брата не найдете, - отозвался он. - Гражданин Бюссон дю Шарм наверняка уехал вместе с национальной гвардией защищать дорогу на Флеш. Приказ был отдан им в полдень, тогда же, когда и нам. Нет, ехать назад было невозможно. Унылые поля за Гуином, откуда мы только что приехали, серые и мрачные под потоками дождя в надвигающихся сумерках, заставили меня решиться. Не говоря уже о лошади, которая, понурившись, стояла между оглоблями. - Придется нам рсикнуть, гражданин, - сказала я мсье Рожеру. - Желаю удачи вам и вашим людям. Он поднес руку к полям шляпы, помахал нам рукой, и мы въехали в замерший город, в котором все окна были закрыты, а на улицах не было ни души. Гостиница, где мы обычно кормили лошадей, была забаррикадирована, как и все остальные, и нам пришлось долго стучать, прежде чем хозяин вышел к нам, думая, что это патруль. Несмотря на то, что он прекрасно знал и меня, и лошадь, и шарабан, мне пришлось заплатить ему тройную плату, прежде чем он согласился поставить лошадь в конюшню. - Если эти разбойники войдут в город, гражданка, они его сожгут до основания, вам это, конечно, известно, - сказал он мне, когда я уходила, и показал пару заряженных пистолетов, из которых, как он меня уверил, он убьет свою жену и детей раньше, чем допустит, чтобы они попали в руки вандейцев. Мы с Марселем быстро пошли по улицам по направлению к кварталу, где жил Пьер возле церкви святого Павена. По дороге - мы промокли насквозь уже через пять минут - я думала о том, что Франсуа и его брат спокойно сидят дома в Шен-Бидо, не подозревая о том, в каком ужасном положении мы оказались. Думала я и о моей малютке, которая сейчас мирно спит в своей колыбельке, а также о жене и детишках бедняги Марселя. - Мне очень жаль, Марсель, - сказала я ему, - это я виновата, я втянула тебя в эту историю. - Не беспокойтесь, гражданка, - отвечал он. - Эти разбойники, может, и не появятся, а если и появятся, мы сумеем с ними справиться при помощи вот этого. Оба наших мушкета были перекинуты у него через плечо, но я подумала о восьмидесяти тысячах голодных вандейцев, которые, по слухам, находились во Флеше. В доме Пьера окна были закрыты ставнями, а двери крепко заперты, так же, как и во всех соседних домах, но мне достаточно было постучать условным стуком, известным со времен нашего детства - два быстрых коротких удара, - как дверь тотчас отворилась и на пороге появилась Эдме. Она была похожа на Мишеля, настоящая его копия в миниатюре: беспорядочно спутанные волосы, подозрительный взгляд, и за поясом пистолет, несомненно, заряженный. Увидев нас, она опустила оружие и бросилась мне на шею. - Софи... о, Софи... Мы постояли, крепко обнявшись, а потом я услышала из дальних комнат возволнованный голос моей невестки, которая спрашивала: "Кто это?". Младший мальчик ее плакал, и я могла себе представить, что у них творится. Там же, в передней, я быстро объяснила все Эдме, в то время как Марсель помогал ей снова закрыть и запереть двери. - Пьер ушел в полдень, вместе с национальной гвардией, - говорила Эдме, - и с тех пор мы его не видели. Он сказал мне: "Позаботься о Мари и детях", что я и делаю. Еды у нас в доме довольно, хватит на три-четыре дня. Если явятся вандейцы, я готова их встретить. Она посмотрела на мушкеты, которые Марсель положил у двери. - Теперь мы хорошо вооружены, - сказала она и добавила, с улыбкой взглянув на Марселя: - Ты согласен служить под моей командой, гражданин? Марсель, долговязый парень ростом более шести футов, глуповато-застенчиво смотрел на нее сверху вниз. - Тебе достаточно только приказать, гражданка, и я все исполню, - сказал он. Мне вспомнилось наше детство в Ла-Пьере, то, как Эдме всегда предпочитала куклам игры с мальчишками и вечно приставала к Мишелю, упрашивая его выточить какую-нибудь саблю или кинжал. Теперь, наконец, настало время, и она могла по-настоящему играть роль мужчины. - Солдаты не могут воевать на пустой желудок, - объявила она. - Пойдите в кухню и поешьте. Может быть, и глупо было с твоей стороны уехать из Шен-Бидо, но должна тебе признаться... Я рада, что получила подкрепление. Тут из внутренних комнат прибежали дети: за Эмилем - это был старший, которому уже исполнилось тринадуцать, - бежал самый младшенький, шестилетний Пьер-Франсуа, а за ним неслась собака со всеми щенками. Шествие замыкала моя невестка, из-за плеча которой выглядывали престарелая вдова с дочерью, бесплатные пансионеры, постоянно проживающие в этом беспорядочном доме. Меня не удивло то, что Эдме обрадовалась подкреплению. Ее маленькая община несомненно нуждалась в защите. Мы поели, как могли, засыпаемые со всех сторон вопросами, ни на один из которых не могли дать ответа. Вандейцы находились во Флеше, вот все, что нам известно. Куда они после этого направятся - на север, на восток или на запад, - никто решительно не знает. - Одно только очевидно, - сказала Эдме, - если они порешат захватить Ле-Ман, город практически беззащитен. У нас есть один батальон валансьенцев, отряд кавалерии и наша национальная гвардия, и все они сейчас находятся где-то на дороге, между городом и Флешем. Все это она рассказала нам позже, когда мы готовились лечь спать. Она не хотела волновать жену Пьера и этих двух женщин, их приживалок. Она заставила меня лечь на свою постель, а сама, не раздеваясь, улеглась на матрасе возле двери. Марсель же устроился в передней, взяв себе другой матрас. - Если что-нибудь случится, - сказала Эдме, - мы с ним оба готовы. Я видела, что она положила возле себя заряженный мушкет, и была уверена, что она способна нас защитить так же, как если бы на ее месте был Пьер. На следующее утро, когда мы проснулись, нас встретили то же самое мрачное серое небо и проливной дождь. Мы быстро позавтракали, стараясь есть поменьше, чтобы растянуть наши запасы, и послали Марселя в город узнать последние новости. Он отсутствовал более часа, а когда вернулся, мы поняли по выражению его лица, что новости будут невеселые. - Мэр вместе с муниципалитетом уже отбыли в Шартр, - рассказывал он. - С ними уехали все официальные лица, забрав с собой деньги, документы - все, что не должно попасть в руки мятежников. Они уехали с семьями. Все, кто только мог найти средства передвижения, покинули город. Его слова воскресили во мне прежние страхи, панику восемьдесят девятого года. Тогда, правда, разбойники были мнимыми, теперь же стали реальностью, они находились на расстоянии полдневного марша от Ле-Мана. - Сколько человек могут поместиться в шарабане? - спросила я. Марсель покачал головой. - Я заходил в гостиницу двадцать минут тому назад, гражданка, - ответил он. - В доме пусто, и в комнатах тоже. Этот негодяй-хозяин забрал шарабан вместе с лошадью для себя и своей семьи. В полном отчаянии я обернулась к Эдме. - Что же мы будем делать? - спросила я у нее. Она стояла и смотрела на меня, сложив руки на груди. - Нам остается только одно, - сказала она. - Оставаться здесь и защищаться. Марсель облизнул сухие губы. Не знаю, кто испытывал большее отчаяние - я или он. - На рыночной площади говорили, что если вандейцы войдут в город, они ничего не сделают тем, кто не будет оказывать сопротивление, гражданка, - говорил Марсель. - Им нужна только еда и ничего больше. Женщин и детей они не тронут. А вот мужчин, конечно, заберут и повесят всех до одного. Мы с Эдме понимали, к чему он клонит. Он хотел, чтобы ему разрешили уйти. Пешком, в одиночку, он еще может прорваться. В противном случае, если он останется, это может стоить ему жизни. - Поступай, как знаешь, гражданин, - сказала Эдме. - Во всяком случае, ты не принадлежишь к этому дому. Пусть решает гражданка Дюваль, а не я. Я подумала о семье, которая ожидает его в Шен-Бидо, и у меня не хватило духу просить его остаться, хотя это означало, что мы оказываемся беззащитными. - Уходи быстрее, Марсель, - сказала я ему. - Если ты благополучно доберешься до дома... ты знаешь, что сказать. Вот твой мушкет. Он покачал головой. - Без него я смогу быстрее идти, гражданка, - ответил он, и, низко склонившись над моей рукой, в следующую секунду уже вышел из дома. - Он хотел сказать, что сможет быстрее бежать, - сказала Эдме, закрывая дверь на засов. - Неужели все мужчины у вас на заводе такие трусы? Если это так, значит, времена изменились. Ты умеешь стрелять из мушкета, Софи? - Нет, - честно призналась я. - Тогда второй я оставляю про запас. Эмиль уже достаточно большой, он может стрелять из пистолета. - И она крикнула своего племянника. Я находилась в состоянии некоего помрачения ума; все, что происходило вокруг, казалось нереальным. Я видела, как Эдме ставит своего тринадцатилетнего племянника у окна в комнате наверху с заряженным пистолетом в руках, а сама становится рядом с ним у соседнего окна, чтобы наблюдать за улицей. Мушкеты она поставила рядом с собой. Мари, младшие дети и вдова с дочерью сидели взаперти в задних комнатах, где оыбчно жили эти женщины. Окна там выходили на крыши, улица из них была не видна. Это было наиболее безопасное место. - Если они взломают двери, - говорила Эдме, - мы сможем защищать лестницу. В это самое время в Шен-Бидо мадам Верделе, наверное, кормит Зоэ-Сюзанну завтраком, вынув ее из кроватки и посадив на высокий стул в кухне. Жак Дюваль, должно быть, едет в Мондубло, а Франсуа вместе с немногими оставшимися рабочими работает в стекловарне. Незадолго до полудня я отправилась на кухню и приготовила еду, которую отнесла с задние комнаты. Там они придвинули кровать к стене, чтобы детям было свободнее играть на полу. Мари, моя невестка, штопала носки, вдова читала дочери, которая в это время нанизывала на нитку бусы, чтобы позабавить малыша. Эта уютная домашняя сцена, этот привычный покой поразили меня гораздо больше, чем если бы дети плакали, а взрослые были испуганы и взволнованы. Я оставила их обедать и снова заперла дверь. Потом я отнесла миску супа и ломоть хлеба Эмилю, который поел с такой жадностью, словно умирал с голода. - Когда же придут разбойники? - спрашивал он. - Мне хочется выстрелить из пистолета. Дремотное состояние, в котором я находилась последние несколько часов, внезапно оставило меня. То, что происходило вокруг, было реальностью. Эдме отвернулась от окна и посмотрела на меня. - Я не буду ничего есть, - сказала она. - Я не голодна. Снаружи по-прежнему лил дождь. Глава шестнадцатая Я сидела на верхней ступеньке лестницы, опустив голову к перилам, когда Эмиль вдруг крикнул: - По улице идут какие-то странные люди. Некоторые похожи на крестьян, у них на ногах сабо, и много женщин, одна даже с ребенком. Похоже, они заблудиись. Я, наверное, задремала, но слова Эмиля заставили меня очнуться и вскочить. Я услышала, как Эдме возится со своим мушкетом, и подбежала к Эмилю и встала рядом с ним у окна, пытаясь что-то разглядеть на улице сквозь щелку в ставне. Увидев этих людей, я все поняла: вандейцы вошли в город. Эти, наверное, отбились от общей массы и оказались на нашей улице. Они шли, заглядывая вверх на дома в поисках признаков жизни. Инстинктивно я оттащила Эмиля от окна. - Тихо, - велела я ему. - Не надо, чтобы тебя заметили. Он с удивлением посмотрел на меня, и вдруг тоже все понял. - Вот эти оборванцы? - спросил он. - Это и есть разбойники? - Да, - подтвердила я. - Может быть, они уйдут. Стой смирно, не двигайся. Эдме неслышными шагами вошла в комнату и встала рядом с нами. У нее в руках был мушкет. Я вопросительно посмотрела на нее, и она кивнула мне в ответ. - Я не собираюсь стрелять, - сказала она. - Только если они попробуют ворваться в дом. Мы трое стояли плечом к плечу у окна, глядя на улицу. Первая группа оборванцев прошла вперед, на смену им появились другие - двадцать, тридцать, сорок. Эмиль шепотом считал их. Они шли не строем, в их движениях не было никакого порядка, они не принадлежали к собственно армии - маршевые колонны, должно быть, двигались по главным улицам на рыночную площадь. А это был сброд, который армия увлекла за собой. Их становилось все больше и больше, в основном это были мужчины, женщин было меньше; некоторые из них были вооружены мушкетами и пиками, некоторые шли босиком, но в основном на ногах у них были сабо. Были среди них и раненые, их поддерживали товарищи. Почти все были в лохмотьях, изможденные, бледные от усталости, промокшие до костей и покрытые грязью люди. Не знаю, чего мы все ожидали - и я, и Эдме, и Эмиль. Может быть, грома барабанов, стрельбы, боевых песен, криков, торжественного входа в город победоносной армии. Всего, чего угодно, только не этого молчания, мерного клацанья деревянных башмаков по мостовой и молчания. Молчание было хуже всего. - Что они тут ищут? - спросил Эмиль. - Куда они идут? Мы молчали. Что можно было ответить на этот вопрос? Словно призраки давно умерших людей, шли они под нашими окнами, исчезали в конце улицы, а когда проходили, их место заступали другие, а потом среди них снова оказывалась группа женщин с плачущими детьми. - Разве найдется такое количество еды, чтобы всех их накормить? - проговорила Эдме. - Во всем Ле-Мане столько не сыщешь. Тут я заметила, что она отставила свой мушкет в сторону, прислонив его к стене. Часы внизу в прихожей пробили четыре. - Скоро стемнеет, - сказал Эмиль. - Куда денутся все эти люди? Внезапно мы услышали цоканье копыт, крики, и на улице появился небольшой отряд кавалерии, во главе которого ехал офицер. У него на шляпе красовалась ненавистная белая кокарда, на поясе был белый шарф, а в руке - шпага. Офицер громко выкрикнул какую-то команду, обращаясь к тем, кто шел впереди, они остановились и обернулись. Он, должно быть, говорил с ними на патуа, местном наречии, потому что мы не могли разобрать ни слова, однако по тому, куда он указывал шпагой, мы поняли, что он велит им заходить в дома. Некоторые из этих людей, инертные, но послушные, стали стучаться в двери. К нашему дому пока никто не подходил. На улице появилась еще одна группа, это были вооруженные пешие солдаты. Офицер на лошади отдал команду, указывая им на дома, они рассеялись по всей улице и, выбрав для себя по одному дому, начали стучаться в двери, отталкивая тех, на ком не было формы. Кто-то уже стучался и к нам. Потом конный офицер, приподнявшись на стременах, обратился к жителям. - Никому из тех, кто откроет двери, не будет причинено никакого вреда, - кричал он. - Нас здесь восемьдесят тысяч, и всем нужны пища и кров. Если кто не откроет, его дверь будет помечена, дом будет предан огню и сгорит в течение одного часа. Вы сами должны решить, как вам следует поступить. Он секунду помолчал, а потом, сделав знак своим кавалеристам, удалился вместе с ними. Пешие солдаты и крестьяне продолжали стучать в двери домов. - Что будем делать? - спросила Эдме. Она вернулась к своей роли младшей сестры. Я смотрела на дом напротив. Один из наших соседей уже успел открыть дверь, и мы видели, как в дом вносят трех раненых. Открылась еще одна дверь. Один из солдат крикнул женщине с тремя детьми и показал ей знаком, чтобы она входила. - Если мы не откроем, - сказала я сестре, - они пометят нашу дверь и сожгут дом. - Может, это просто угроза, - возразила она. - Им будет некогда делать пометки на всех домах. Мы еще подождали. Улицы заполняли все новые и новые толпы, и поскольку офицер оставил приказ стучать во все двери, молчание было нарушено. Теперь все вокруг кричали, беспорядочно переговаривались друг с другом, а между тем становилось все темнее. - Пойду вниз, - объявила я. - Пойду вниз и открою дверь. Ни сестра, ни племянник мне не ответили. Я спустилась по лестнице и отодвинула засов. Снаружи у дверей стояли в ожидании с полдюжины крестьян - во всяком случае, такими они мне показались. С ними были еще три женщины с двумя детьми и еще одна с младенцем на руках. Один из мужчин был вооружен мушкетом, у остальных были пики. Тот, у которого был мушкет, стал меня о чем-то спрашивать, однако язык его настолько отличался от обычной речи, что я ничего не поняла, уловила только слово "комната". Может быть, он спрашивал, сколько в доме комнат? - Шесть, - ответила я. - У нас шесть комнат наверху и две внизу. Всего восемь. - Я показала ему на пальцах, словно это была не я, а хозяин гостиницы, который старается залучить к себе постояльцев. - Пошли... пошли... - кричал он, гоня перед собой остальных, и они стали заходить в дом - женщины и другие крестьяне. За ними следом в дом зашли трое: у одного из них, похоже, не было ноги, двое других, хотя и передвигались и даже несли товарища, судя по их виду, тоже были серьезно больны. - Давай-давай, - приговаривал крестьянин с мушкетом, подгоняя своих собратьев, словно стадо. - Давай-давай... - И он направил их в гостиную и в смежную с ней маленькую библиотеку Пьера. - Там они и устроятся, - сказал он мне. - Им нужны постели. Я это поняла скорее по жестам, чем из его слов, а он в это время указывал на свой рот и потирал себя по животу. - Есть хотят. Еле ходят. Совсем скрючило их, то ли от голода, то ли от хвори... - Он ухмыльнулся, обнажив голые десны. - Худое дело. Все вконец заморились. Человека с отрезанной ногой его сотоварищи положили на диванчик Мари. Женщины прошли мимо меня на кухню и шарили там по шкафам. - Так-то, - сказал человек с мушкетом. - Кто-нибудь скоро придет, посмотрит больного. - И он вышел на улицу, сильно хлопнув дверью. Эдме спустилась вниз вместе с Эмилем. - Сколько их здесь? - спросила она. - Не знаю, - ответила я. - Не считала. Мы заглянули в гостиную, народу там оказалось больше, чем я думала. Восемь крестьян, раненый и двое больных. Один из них хватался за живот, его рвало. Запах, который распространлся вокруг него, был просто ужасен. - Что с ним такое? - спросил Эмиль. - Он умирает? Второй заболевший поднял голову и посмотрел на нас. - Это хворь, - сказал он. - Половина армии болеет. Мы заразились на севере, в Нормандии. Кто-то отравил пищу и вино. Он казался более образованным, чем другие, и говорил на французском языке, который я понимала. - Это дизентерия, - сказала сестра. - Пьер нас предупреждал. Я смотрела на нее с ужасом. - Их надо отделить от остальных, поместить в отдельную комнату, - сказала я. - Пусть идут в детскую, наверх. Я наклонилась над тем, кто говорил на понятном мне языке. - Идите за мной. Вы будете в отдельной комнате. Снова я была похожа на хозяйку гостиницы, и у меня воникло дикое желание расхохотаться; впрочем, оно мгновенно исчезло, как только я увидела, в каком состоянии находится больной дизентерией, которому его товарищ помогал подняться с пола. Бедняга лежал в своих собственных экскрементах, покрытый ими с головы до ног. Он настолько ослабел, что не мог ходить. - Бесполезно, - сказал его товарищ. - Он не сможет дойти. Вот если бы можно было занять ту комнату... - И, указав пальцем на библиотеку Пьера, он сразу же потащил его туда. - Принеси матрас, - сказала я Эмилю. - Ему нужен матрас. И второму тоже. Принеси им матрасы. Этого человека, конечно же, нужно раздеть и завернуть в чистую простыню. А все, что на нем - сжечь... Я пошла в кухню и увидела, что дверцы шкафа распахнуты, ящики открыты, а все продукты, остававшиеся в доме, свалены на кухонном столе. Две женщины резали хлеб, набивая себе при этом рот и давая по кусочку детям. Третья стояла у очага, подогревая суп, который она обнаружила, и кормила одновременно грудью ребенка. На меня они не обратили никакого внимания и продолжали разговаривать между собой на своем местном наречии. Я взяла тряпку, ведро воды и пошла в гостиную, чтобы вымыть пол там, где лежал этот несчастный человек. Теперь начал стонать раненый; я видела, что через бинты у него сочится кровь. За ним никто не ухаживал. Его товарищи прошмыгнули мимо меня и направились в поисках еды в кухню. Было слышно, как они ругают женщин за то, что те наелись, не дожидаясь остальных. В одной из верхних комнат раздавался топот, и я крикнула Эмилю, чтобы попросил мать унять детей - в доме полно вандейцев, среди них есть раненый и больные. Через минуту он бегом спустился ко мне. - Дети проголодались, - объявил он. - Они хотят спуститься вниз и поужинать. - Скажи им, что никакого ужина нет, - сказала я, выжимая тряпку. - Все забрали вандейцы. Кто-то стал барабанить во входную дверь, и я подумала, что это, наверное, человек с мушкетом хочет проверить, как поживают его товарищи. Но когда Эдме открыла дверь, в дом бесцеремонно вошли еще шесть человек, пятеро мужчин и женщина; они были одеты лучше, чем крестьяне, и среди них был священник. - Сколько народу в доме? - спросил священник. У него на груди в качестве эмблемы висело "Сокровенное сердце", а за поясом, рядом с четками, был заткнут пистолет. Я закрыла глаза и стала считать. - Приблизительно дадцать четыре, - сказала я ему, - считая нас самих. Среди ваших людей есть больные. - Дизентерия? - спросил он. - У двоих дизентерия, - ответила я, - а один тяжело ранен. У него ампутирована нога. Он обернулся к стоявшей возле него женщине, которая уже поднесла к носу платок. На ней был военный мундир, надетый поверх ярко-зеленого платья, а на рассыпанных по плечам локонах красовалась шляпа, украшенная пером. - В доме дизентерия, - сказал он ей. - Впрочем, в остальных домах то же самое. Здесь, по крайней мере, чисто. Женщина пожала плечами. - Мне нужна постель, - сказала она. - И отдельная комната. Ведь больных можно поместить в другом месте, правда? Священник прошел мимо меня. - Есть у вас наверху комната для этой дамы? - спросил он у Эдме. Я заметила взгляд Эдме, обращенный на "Сокровенное сердце". - Комната у нас есть, - сказала она. - Пройдите наверх, там увидите. Священник вместе с женщиной поднялись наверх. Остальные четверо сразу же прошли на кухню. В гостиной несчастный раненый начал громко кричать от боли. Через минуту-другую священник снова спустился вниз. - Мадам останется здесь, - сказал он. - Она очень устала и голодна. Будьте любезны, отнесите ей что-нибудь поесть, и незамедлительно. - В доме не осталось еды, - ответила я. - Ваши люди съели все, что было на кухне. Он сердито поцокал языком и направился на кухню. Шум сразу же прекратился. Я слышала только голос священника, который сердито что-то говорил. - Он грозит им адом, - шепнула мне на ухо Эдме. Угрозы сменились монотонным речитативом. Все они хором стали читать "Аве, Мария", причем женские голоса доминировали, звучали громче. Потом священник вернулся в прихожую. У него самого был голодный вид, но есть он не стал. Некоторое время он смотрел на меня, а потом вдруг спросил: - А где раненый? Я проводила его в гостиную. - Раненый здесь, а там, дальше, двое больных дизентерией. Он пробормотал что-то в ответ, отстегивая четки, и прошел в гостиную. Я видела, что он взглянул на окровавленные бинты на ноге, но к бинтам не прикоснулся и рану осматривать не стал. Он поднес четки к губам страдальца, говоря: "Miseratur vestry omnipotens Deus"*. Я закрыла дверь в гостиную, оставив их наедине. Мне было слышно, как эта женщина, последняя из прибывших, ходит наверху в комнате, принадлежащей Мари и Пьеру. Поднявшись по лестнице, я открыла дверь и вошла. Женщина, распахнув дверцы шкафа, выбрасывала на пол висевшие там платья. Среди вещей моей невестки была великолепная шаль, которую ей подарила матушка. Женщина набросила эту шаль себе на плечи. - Поторопитесь с ужином, - сказала она мне. - Я не намерена ждать всю ночь. Она не потрудилась обернуться, чтобы посмотреть, кто это вошел. - Вам повезет, если там что-нибудь осталось, - сказала я. - Женщины, которые пришли сюда до вас, почти все уже съели. При звуке моего голоса, который был ей незнаком, она обернулась через плечо. У нее было красивое, хотя и неприятное лицо, в котором не было ничего крестьянского. - Думай, что говоришь, когда обращаешься ко мне, - сказала она. - Одно слово солдатам, что находятся внизу, и тебя выпорют за дерзость. Я ничего ей не ответила. Вышла и закрыла за собой дверь. Вот таких, как она, вылавливали по распоряжению комитета общественной безопасности и отправляли в Консьержери, а потом на гильотину. Жена или любовница вандейского офицера, она считала себя важной особой. Мне это было безразлично. На лестнице мне встретилась одна из крестьянских женщин, она несла наверх поднос с ужином. - Она этого не заслуживает, - пробормотала я. Крестьянка удивленно посмотрела мне вслед. Когда я снова вошла в гостиную, раненый тихо плакал. Кровь просочилась сквозь бинты и испачкала обивку дивана. Кто-то закрыл дверь, ведущую в комнату, где находились больные дизентерией. Священника не было видно. - Мы забыли про вино, - сказала Эдме, входя в гостиную из прихожей. - Вино? Какое вино? - спросила я. - Вино Пьера, - сказала она. - Там, в погребе, было около дюжины бутылок. Эти люди их нашли. Все бутылки уже стоят на столе. Горлышки они просто отбивают. Эмиль прокрался мимо меня и стоял, прислушиваясь, у дверей библиотеки. - По-моему, один из них там умирает, - пробормотал он. - Я слышу какие-то странные стоны. Можно, я открою дверь и посмотрю? Это было уже слишком. Наступил момент, когда я не могла больше выдержать. Что бы мы ни сделали, все будет бесполезно. Я чувствовала, что у меня начинают дрожать коленки. - Пойдемте наверх и закроемся там в какой-нибудь комнате, - сказала я. Когда мы выходили из гостиной, раненый на диване снова начал стонать. Его никто не слышал. На кухне все пели и смеялись, и прежде, чем запереть дверь в комнату Эдме, мы услышали грохот и звон разбитого стекла. Каким-то образом мы проспали эту ночь, просыпаясь каждые несколько часов, теряя счет времени. Нам мешали постоянное хождение в соседней комнате и плач - то ли плакали наши собственные дети, то ли вандейские, - определить было невозможно. Эмиль жаловался на голод, несмотря на то, что хорошо поел днем. У нас с Эдме не было ни крошки во рту с самого утра. Мы, наверное, крепко уснули к рассвету, потому что около семи нас разбудили звуки церковного колокола. Это был радостный звон, так звонят на Пасху. - Звонят вандейцы, - сказала Эдме. - Они собираются праздновать, служить мессу в честь захвата города. Пусть подавятся своей мессой. Дождь прекратился. Унылое солнце пыталось пробиться на небо сквозь белесую пелену. - На улице никого нет, - сказал Эмиль. - В доме напротив закрыты все ставни, их еще не открывали. Можно, я спущусь и посмотрю, что делается на улице? - Нет, - сказала я. - Пойду сама. Я пригладила волосы, оправила платье и отперла дверь. В доме царила тишина, если не считать громкого храпа в одной из комнат. Дверь была полуоткрыта, и я туда заглянула. Женщина с ребенком спала на кровати, рядом с ней - мужчина. На полу спал один из детей другой женщины. Я прокралась наверх и заглянула в гостиную. Там царил полный беспорядок - на полу валялись разбитые бутылки, как попало, спали люди. Человек с ампутированной ногой по-прежнему лежал на диване, но на самом краю, закинув руки за голову. Он тяжело дышал, при каждом вдохе из горла вырывался хрип. Он, по-видимому, был без сознания. Дверь, ведущая в библиотеку Пьера, по-прежнему была закрыта, и я не могла зайти к больным и узнать, как они себя чувствуют, потому что боялась наступить на спящих. В кухне царил такой же разгром - все было испорчено и переломано, валялись разбитые бутылки и остатки пищи, повсюду было разлито вино. На полу спали четверо, среди них одна женщина, поперек колен у нее спал ребенок. Когда я вошла, никто не пошевелился, и я поняла, что они будут так лежать целый день. Достаточно было окинуть взглядом кухню и заглянуть в кладовку, чтобы понять, что есть в доме нечего. Как-то раз, давным-давно, когда мы были детьми, в Вибрейе приехал бродячий зверинец, и отец повел нас с Эдме смотреть зверей. Они сидели в клетках, и мы не могли долго там находиться, пришлось уйти из-за невыносимой вони. Так вот, в нашей кухне пахло точно так же, как в тех клетках. Я вернулась наверх, позвала Эдме и Эмиля, и мы пошли в задние комнаты, где находились Мари и все остальные. Они страшно беспокоились, не зная, что с нами. Дети капризничали, требовали завтрака, бедная собака отчаянно просилась гулять. - Давайте, я ее выведу, - предложил Эмиль. - Они все равно спят. Мне никто ничего не скажет. Эдме покачала головой, и я поняла, о чем она думает. Если собака окажется на улице хотя бы на минуту, любой прохожий тут же может поймать ее и убить, чтобы потом съесть. Если у нас в кладовой пусто, у других, наверное, тоже ничего нет. В Ле-Мане восемьдесят тысяч вандейцев, они должны каким-то образом питаться... - У тебя есть что-нибудь для детей? - спросила я. Мари удалось сберечь четыре хлебца, несколько яблок и кувшин прокисшего молока. У вдовы нашлось три баночки варенья из черной смородины. Воды было достаточно, так что можно было сварить кофе. Надо было довольствоваться тем, что есть; дров, слава Богу, было сколько угодно. Мы втроем выпили кофе, зная, что это, вероятно, единственное, что это единственная еда на весь день, а потом заперли за ними дверь и вернулись в свою комнату. Мы просидели там все утро, по очереди наблюдая за комнатой из окна, и около полудня Эмиль, который в это время дежурил, доложил, что в доме напротив наблюдается какое-то движение. Из дома вышли трое вандейцев, они стояли, потягиваясь, потом к ним присоединился третий, потом четвертый; они о чем-то посовещались и пошли вверх по улице. В нашем доме тоже зашевелились. Мы услышали, как внизу открылась дверь, и двое наших "постояльцев" вышли на улицу вместе с женщиной и ребенком, которые спали в кухне. Они тоже куда-то пошли вслед за теми. - Они голодные, - сказал Эмиль. - Пошли, наверное, искать, нельзя ли что-нибудь промыслить. - Как будто смотришь какую-то пьесу, - заметила Эдме. - Смотришь и не знаешь, чем кончится. А потом оказывается, что это вовсе не актеры, а просто люди, которые живут настоящей жизнью. Вдруг на улице показалась карета; на козлах сидел человек в военном мундире и с белой кокардой на шляпе. Карета остановилась у наших дверей. - Это тот священник, - сказала Эдме. - Ему надоело ходить пешком, вот он и попросил его подвезти. Она была права. Из кареты вылез священник и стал стучать в нашу дверь. Мы слышали, как ему открыли и впустили его в дом. Внизу о чем-то негромко переговаривались, а потом мы услышали шаги на лестнице и стук в дверь - стучали в комнату в конце коридора. Это была спальня моего брата, а вчера там поселилась женщина в зеленом платье. - Интересно, что он собирается там делать? - шепотом сказал Эмиль. Эдме что-то пробормотала, и Эмиль хихикнул, едва не подавившись от смеха и засунув кулак себе в рот, чтобы не расхохотаться во весь голос. Минут через пять окно в спальне распахнулось, и мы услышали, как священник крикнул что-то солдату, сидевшему на козлах. Солдат ответил, и тут же один из крестьян вышел на улицу и взял лошадь под уздцы, а солдат зашел в дом и стал подниматься по лестнице. - Как, сразу двое? - прошептал Эмиль, давясь от истерического смеха. Вскоре мы услышали, как по лестнице волокут что-то тяжелое, и, выглянув на улицу, увидели, что священник вместе с солдатом тащат из спальни комод Мари. С помощью одного из крестьян его погрузили в карету. - О нет, - пробормотала Эдме, - нет, нет! Я крепко схватила ее за руку. - Успокойся! - велела я ей. - Мы все равно ничего не сможем сделать. Теперь женщина в зеленом платье стала выкидывать из окна вещи, принадлежащие Мари: туфли, меховую накидку, несколько платьев и, очевидно, не удовлетворившись, принялась за постель. Вниз полетели оедяла и стеганое покрывало, которым Мари закрывала кровать с первого дня своей замужней жизни. Больше эта особа, очевидно, не нашля ничего, стоящего внимания, потому что вскоре мы услышали, как она спускается по лестнице, и вот уже она стоит на улице и разговаривает со священником и солдатом. Говорили они громко, и нам было все слышно. - Что решили? - спросила она, и солдат со священником стали совещаться между собой, но слов разобрать мы не могли, заметили только, что солдат указал в сторону центра города. - Если принц Таллемон считает, что нужно оставить город, - говорила женщина, - то можете быть уверены, так оно и будет. Они еще о чем-то поговорили, еще поспорили, а потом женщина и священник сели в карету, солдат забрался на козлы, и они уехали. - Этот священник даже не зашел ни к раненому, ни к больным дизентерией, - сказал Эмиль. - Только тем и занимался, что помогал этой тетке красть мамины платья и вещи. Пример священника оказался заразительным для крестьян, которые теперь пробудились от своего пьяного сна, потому что во всем доме - в гостиной, в кухне, на лестнице - поднялся невероятный шум. Они тоже тащили из дома все, что попадалось под руку: горшки и кастрюли, камзолы и сюртуки Пьера, висевшие в шкафу в прихожей. И вдруг я вспомнила наших рабочих из Шен-Бидо и их мародерские походы в Отон и Сент-Ави. То, что делалось по отношению к другим, постигло и нас самих. "Но, конечно же, это было не совсем то же самое, - говорила я себе. - Конечно же, Мишель и наши ребята вели себя иначе". Впрочем, возможно, что и нет. Возможно, что они вели себя совершенно так же. А из окна Шато Шарбоньер на национальных гвардейцев смотрели женщины и мальчик, совсем так же, как мы сейчас смотрим на вандейцев. - Мы не можеи им помешать, - сказала я Эдме. - Лучше не будем больше смотреть. - Я не могу не смотреть, - сказала Эдме. - Чем больше я смотрю, тем больше ненавижу. Я никогда не думала, что можно так ненавидеть. Она не отрывала взгляда от улицы, а Эмиль вскрикивал, словно не понимая, что происходит, всякий раз, когда из дома выкидывалась очередная знакомая вещь. - Вот часы из гостиной, - говорил он, - те, которые со звоном. А вот папина удочка. Зачем она им понадобилась? Смотрите, они сорвали портьеры с окон, свернули их в узел, и эта женщина, та, что с ребенком, нагрузила их на плечи мужчины и заставляет нести. Почему ты не разрешаешь мне в них выстрелить? - Потому что их слишком много, - отвечала Эдме. - Потому что сегодня - но только сегодня - счастье на их стороне. Я видела, как она бросила взгляд на два мушкета, которые все еще стояли в уголке у стены. Я могла себе представить, чего ей стоило удержаться и не схватиться за оружие. - Все кончено, - сказал вдруг Эмиль, и я увидела у него на глазах слезы. - Эта тетка добралась до кладовки под лестницей и нашла там Дада. Вон, смотри, она дает его своему ребенку, они его уносят. Дада - это деревянная лошадка, детская игрушка Эмиля, с которой он играл всю свою жизнь и которая теперь принадлежала его братьям. Часы, одежда, белье - с тем, что у нас на наших глазах крадут эти вещи, я как-то могла примириться, а вот то, что уносят Дада, я вынести уже не могла, это было слишком. - Сиди на месте и не двигайся, - велела я. - Я принесу ее назад. Я открыла дверь, бегом спустилась по лестнице и побежала по улице вслед за женщиной и мальчиком. Ни Эмиль, ни Эдме не сказали мне, что крестьяне погрузили награбленное на телегу, и теперь, когда я выбежала на улицу, готовы были отъехать. Трое или четверо крестьян сидели поверх сложенных вещей, и с ними эта женщина и мальчик с лошадкой в руках. - Лошадка! - крикнула я. - Берите все остальное, но отдайте лошадку, это игрушка наших детей. Они смотрели на меня с удивлением. Мне кажется, они не понимали, что я говорю. Женщина подтолкнула локтем своего соседа и засмеялась идиотским смехом. Она крикнула что-то, от чего все остальные тоже рассмеялись, только я не поняла, что это было. - Я найду вашему мальчику другую игрушку, если вы отдадите лошадку, - сказала я. И тут человек, который был у них за кучера, взмахнул кнутом и ударил меня по лицу. Я вскрикнула от боли и отскочила прочь от телеги, а в следующий момент они уже ехали вверх по улице. Я услышала, как наверху распахнулось окно, услышала, как меня зовет Эдме - я едва узнала ее голос, сдавленный, ужасный, совсем не похожий на ее собственный. - Я убью их за это... убью их! - Не смей! - кричала я. - Они сами тебя убьют. Я побежала назад, вверх по лестнице, и когда открывала дверь в комнату, услышала грохот мушкетного выстрела. Она, конечно, промахнулась, пуля ударилась о стену дома в конце улицы. Крестьяне вздрогнули, осмотрелись вокруг, взглянули на небо, а потом поехали дальше и вскоре скрылись из глаз. Они не поняли, откуда раздался выстрел. - Это безумие, - сказала я Эдме. - Если бы они тебя увидели, они бы прислали солдат, и нас всех перестреляли бы. - Ну и пусть бы убили... пусть бы убили... - повторяла она. Я посмотрела на себя в зеркало, что висело на стене. Через все лицо, там, где его коснулся кнут, шел длинный красный рубец, из него сочилась кровь. Мне стало нехорошо, не столько от боли, сколько от перенесенного потрясения. Я приложила к лицу носовой платок и села на кровать, вся дрожа. - Очень больно? - спросила Эдме. - Нет, - ответила я. - Дело не в этом. Я просто думала о том, на что способен человек, что он может сделать по отношению к другому человеку. Кучер на телеге бьет меня кнутом по лицу, меня, которую он совсем не знает; Эдме стреляет в него из окна; дикая толпа перед Сен-Венсенским аббатством в восемьдесят девятом году; те двое, убитые в Баллоне... - Пойду посмотрю, что делается внизу, - сказала Эдме. Я продолжала сидеть на кровати, прижимая к лицу платок. Когда она вернулась назад вместе с Эмилем - я и не заметила, как он увязался за ней, - она сказала, что человек без ноги мечется в бреду, непрерывно стонет, и повязка у него вся сбилась. - Весь диван в крови, и на полу тоже кровь, - сообщил Эмиль. - Он умрет, если не придет доктор, - сказала Эдме. Я посмотрела на нее. - Может, попоробовать промыть рану? - предложила я. - Почему мы должны это делать? - возразила она. - Чем скорее он умрет, тем лучше. Одним вандейцем будет меньше. Она снова подошла к окну и стала смотреть на улицу. Через некоторое время я, когда почувствовала себя немного лучше, пошла вниз посмотреть на раненого. В гостиной больше никого не было, все остальные ушли. Несчастный стонал и что-то бормотал; из раны, несмотря на бинты, шла кровь, пачкая весь диван и стекая на пол. Пройдя через гостиную, я открыла дверь в следующую комнату. Вонь там стояла невыносимая. Я быстро закрыла рот и нос платком. Один из больных лежал на спине, он был мертв. Я сразу это поняла, взглянув на застывшее тело. Другой, тот, что вежливо говорил со мной накануне, поднял голову, когда я вошла. - Мой товарищ умер, - прошептал он. - Я тоже умираю. Если бы только вы могли позвать священника... Я вышла и закрыла дверь. Вернулась к раненому и осмотрела его повязку. Если я все это сниму и перевяжу рану чем-нибудь чистым, может быть, удастся остановить кровь. Я, конечно, могла бы догадаться, что вандейцы украли все белье. Бельевой шкаф был пуст. В спальне Мари и Пьера я нашла нижнюю юбку, которой пренебрегла женщина в зеленом платье. Я разорвала ее на полосы, чтобы сделать чистую повязку для раненого. Когда я попыталась снять пропитанные кровью бинты, то увидела, что они пристали к открытой ране, и у меня не хватило духу их отдирать, так что я наложила новую повязку поверх старой. На мой непросвещенный взгляд рана стала выглядеть лучше, по крайней мере, чище. Я попыталась напоить несчастного, но он беспокоился, метался и выбил чашку у меня из рук. Нужно привести священника, подумала я, как мне помнится. Им нужен священник. Эдме и Эмиль были все еще наверху, а остальные по-прежнему сидели взаперти в задних комнатах. Все перевернулось, было не так, как обычно. Я даже не знала, который теперь час. Вышла на улицу, чтобы поискать священника. Первый, которого я увидела, слишком спешил; он перекрестил воздух над моей головой, извинился и поспешил на собрание вандейских начальников. Второй, когда я ему сказала, что там умирают люди, ответил: - Здесь тысячи умирающих, все они просят, хотят исповедаться и получить отпущение грехов. Вашим придется ждать своей очереди. Где вы живете? Я дала ему адрес, и он тоже пошел по своим делам. Из любопытства - никто не обращал на меня ни малейшего внимания - я решила пойти и посмотреть, что делается в муниципалитете. Меня нисколько не удивило, что его постигла та же участь, что и наши дома: вандейцы выкидывали из здания мебель и прочие предметы не для того, чтобы ими воспользоваться, увезти с собой в качестве трофеев, а просто так, ради самого разрушения. Под окнами горел костер, и туда бросали столы, стулья, ковры и все прочее. Толпа, собравшаяся на площади, не имела ничего общего с тем, что я видела в Париже в восемьдесят девятом году и позже. Это были крестьяне, босые, поскольку свои сабо, связанные шнурками, они повесили на шею или на плечо; женщины, которые висли либо на них, либо на солдатах с белыми кокардами; дамы-аристократки в локонах и огромных шляпах, щеголявшие в военных мундирах. Все это напоминало маскарад старых времен или сцену из оперы. Если бы я не знала, что происходит на самом деле, я бы сказала, что они все нарядились и явились на бал, а не прошли с боями от побережья до Луары, а потом в Нормандию и обратно. Внезапно на площади показались два вандейских военачальника, и толпа расступилась, давая им дорогу. Они были неподражаемы - ну точно старинные гравюры: на шляпах развевались пышные плюмажи в стиле Генриха IV, на поясах - широченные белые шарфы. Рейтузы у них были телесного цвета, сапоги на высоченных каблуках напоминали котурны, а шпаги были изогнуты наподобие ятаганов. Неудивительно, что крестьяне, увидев их, почтительно кланялись и осеняли себя крестным знамением. - Это принц Таллемон, - сказала женщина, стоявшая рядом со мной. - Это он нас завлек в поход на Париж. Я пошла дальше в поисках священника, который мог бы прийти к умирающим, но все вокруг были заняты тем, что нагружали лошадей и телеги добычей, найденной в домах и лавках, и все, кого я спрашивала, отмахивались от меня, повторяя то же самое, что сказал второй священник, а именно: что умирающих слишком много, и на всех времени не хватает, к тому же на следующий день город будет оставлен. В этом, наконец, было что-то обнадеживающее, пусть даже у нас на руках оставались умирающие люди. Я вернулась домой без священника, и мы ждали до вечера, но так никто и не пришел, даже наши постояльцы-крестьяне. Они, должно быть, нашли в другом месте больше пищи и более подходящее жилье, чем у нас. Войдя перед самым вечером в библиотеку, я увидела, что больной дизентерией, который просил привести священника, тоже умер. Я нашла какое-то покрывало, чтобы закрыть оба тела, и затворила дверь. Человек без ноги больше не бредил. Он устремил на меня взгляд своих запавших глаз и попросил воды. Я дала ему напиться и спросила, как его рана. Он ответил, что она больше не болит, но что у него боли в животе. Он метался, перекатываясь с боку на бок, то и дело вскрикивая от новой боли, и я поняла, что у него тоже началась дизентерия. Я ничего не могла для него сделать. Постояв над ним с минуту, я оставила возле дивана, на котором он лежал, чашку с водой, закрыла дверь и пошла наверх. Вскоре опустились сумерки и наступила долгая ночь. Ничего не происходило, никто не приходил. На следующее утро сигнальные горны заиграли тревогу, звуки разнеслись по всем кварталам, и, так же, как и накануне, когда зазвонили колокола, мы бросились к окнам и распахнули их настежь. - Это сигнал сбора, - закричал Эмиль. - Они уходят... Оставляют город. Вандейцы выбегали из дома напротив, некоторые даже без сапог, сжимая в руках ружья. Вдали слышались звуки артиллерии. - Это наша армия, - сказала Эдме. - Подходит, наконец, Вестермен вместе со своими республиканцами. Эмиль хотел тут же бежать на улицу, и нам пришлось его удерживать. - Они еще не пришли сюда, Эмиль, - говорили мы ему. - В городе еще могут быть тяжелые бои. И мы не знаем, в какой стороне будет сражение. - По крайней мере, я могу способствовать тому, чтобы сражение было здесь, у нас, - сказала Эдме, потянувшись за мушкетом и тщательно прицеливаясь. На сей раз целиться было легче, поскольку она избрала своей жертвой вандейца, который стоял посреди улицы, не зная, в какую сторону бежать. Он сразу же упал. Ноги у него задергались, и через минуту он перестал шевелиться. - Попала, - проговорила Эдме неуверенным голосом. - Я его убила. Мы все трое смотрели на неподвижное тело на улице. - Вот еще один, - воскликнул Эмиль. - Стреляй вот в этого, который вышел из двери. Эдме стояла неподвижно. Она просто смотрела из окна. Вандейцы высыпали из домов, повинуясь призыву горна. Никто не обратил внимания на человека, которого застрелила Эдме. Они беспорядочно кричали, не зная, в какую сторону бежать и спрашивая об этом друг друга. Я слышала, как один из них говорил: "Синие напали на город, синие, наверное, захватили мост". И все они в панике, беспорядочной толпой побежали по улице в ту сторону, откуда раздавались звуки горна, а из домов тем временем стали выбегать и женщины, они метались в разные стороны, словно испуганные гуси. И тут одна из них увидела человека, которого убила Эдме. Она подбежала к нему, и перевернула его на спину. - Это Жан-Буи, - закричала она. - Он умер. Его убили. Кто-то его застрелил. Женщина начала кричать, раскачиваясь взад и вперед, а ребенок стоял возле нее и смотрел, засунув палец в рот. Кто-то из крестьян подошел и увел ее прочь, а она упиралась и все оборачивалась назад, стараясь посмотреть на убитого через плечо. - Пойду в ту комнату и все им расскажу, - возбужденно говорил Эмиль. - Всем расскажу, как тетя Эдме застрелила разбойника. Он побежал в задние комнаты, во весь голос выкрикивая свою новость. Эдме прислонила мушкет к окну. - Я не знаю, почему мне попался именно этот человек, - сказала она голосом, который все еще плохо ей повиновался. - Он же ничего мне не сделал. Вот если бы это был тот, с кнутом... - Всегда так выходит, - сказала я. - Всегда страдает не тот, кто виноват. Поэтому все так бессмысленно и получается. Я отвернулась от окна и пошла вниз, в гостиную. Человек без ноги скатился с дивана на пол. Он все еще дышал, все еще был жив. Наверху царила суматоха. Эмиль успел отпереть дверь и сообщил всем, что разбойники уходят, и что Эдме убила одного из них, вон того, что лежит на улице. Младшие дети желали посмотреть. Собака тоже скатилась вниз по лестнице, истошно лая и требуя, чтобы ее вывели погулять. - Нет, - заявила я. - Все пойдут назад. Пока еще ничего не кончилось. На улицах все еще сражаются. Я видела бледное испуганное лицо вдовы, которая смотрела с верхней площадки лестницы на раненного человека. Собаку я заперла в кухне - объедки, раскиданные по полу, успокоят ее на некоторое время. Я слышала, как Эдме уговаривает остальных вернуться в задние комнаты и ждать, пока все не успокоится. Весь остаток дня и всю ночь напролет в городе продолжали сражаться, а на следующее утро около семи часов мы услышали мушкетные выстрелы на улице возле нашего дома и стук копыт кавалерии. Мы, конечно, снова заняли наш наблюдательный пункт возле окна и увидели, что вандейцы вернулись на нашу улицу, однако на сей раз они не были похожи на победителей. Они бежали со всех ног, в посиках спасения. Мужчины, женщины, дети - все мчались по улице, в ужасе раскрыв рот, простирая руки, а наши гусары скакали следом и рубили их саблями, не щадя никого. Женщины дико кричали, слышался плач детей, но все заглушали торжествующие победоносные крики гусар. - Так их... бей их... бей! - в ярости твердила Эдме, а потом снова схватила мушкет и выстрелила наугад в бегущую толпу. Кто-то упал, и его немедленно затоптали бегущие сзади. Вслед за гусарами показался отряд национальной гвардии, они тоже стреляли, и вдруг я увидела Пьера. Он был безоружен, рука у него висела на перевязи, камзол был изорван в клочья, и он кричал во весь голос: "Стойте! Прекратите! Здесь женщины и дети! Прекратите эту бойню!". Эмиль высунулся из окна, возбужденно смеясь. - Мы здесь, папа, - звал он. - Посмотри, мы здесь, у нас все в порядке. Эдме, прицелившись, подстрелила еще одного вандейца, который спрятался в дверном проеме, а его товарищ выстрелил в ответ наугад, не зная даже, куда стреляет, и побежал по улице вслед за другими. Пуля поразила Эмиля, попав ему прямо в лицо, и он упал навзничь в мои объятия, кашляя и заливаясь кровью. Больше он не издал ни звука, а снизу все слышался визг вандейских женщин, которых рубили наши гусары. Пьер не видел выстрела, который сразил его сына. Он по-прежнему стоял на улице, взывая к своим сотоварищам, которые не обращали на него никакого внимания. "Прекратите убийство! Остановите гусар! Пусть не трогают женщин и детей!" - безнадежно уговаривал Пьер. Я стояла на коленях, прижимая к себе Эмиля и раскачиваясь взад и вперед, совсем как та вандейская женщина, которая нашла на улице своего убитого мужа. - О, Агнец Божий! - бормотала я. - О, Агнец Божий, ты, который взял на себя бремя наших грехов, сжалься над нами. Смилуйся над нами... Смилуйся... Где-то в дальнем конце улицы послышались приветственные клики и звуки "Марсельезы", которую запели наши люди. Глава семнадцатая Всякое сопротивление было сломлено в пятницу до полудня, тринадцатого декабря, и повстанческая армия в беспорядке отступила на юг к Луаре, не оставив в Ле-Мане ни одного вандейца, если не считать женщин и детей, а также больных, раненых и убитых. Если я не говорю о тех первых днях, которые последовали за сражением, то делаю это потому, что милосердная память удержала в себе не так уж много событий. Скорбь об Эмиле, попытки утешить сраженную горем мать и навести какой-то порядок в доме - вот что заполняло все наше время. Помню, что Пьер, убедившись в том, что больше ничего не может сделать для сына, опустился на колени возле раненого и ухаживал за ним, пока тот не умер; пример брата, который старался утолить таким образом свое собственное горе, придавал нам мужества, помогая пережить все последующие дни. Победа, несмотря на то, что она была полной и окончательной, повлекла за собой такие ужасы, что их лучше всего забыть. Наши солдаты, обозленные предшествующими неудачами, действовали по принципу: "Око за око, зуб за зуб" не только когда дело касалось преследования противника, но и по отношению к женщинам и детям, оставшимся в городе. Муниципальные власти еще не вернулись из Шартра, и группа горожан, ч силе которых был и Пьер, образовала некое подобие администрации, чтобы попытаться восстановить порядок. Однако основная масса населения города нисколько не помогала им в этой работе. Их дома были разорены и разграблены, так же как и наш, и в этих несчастных пленниках, оставшихся в городе, они нашли готовый объект для мщения и ненависти. Я благодарила Господа Бога за то, что мне не довелось присутствовать при одной ужасной сцене: группу женщин с детьми - их было больше двадцати - выловили на дорогах, собрали на площади Якобинцев, и жители Ле-Мана, как мне потом рассказала Эдме, перебили их всех до одного с помощью гусар. Подобные сцены никак не могли утешить человека в горе, не могли они и воскресить мертвых. Они лишь увеличивали бремя скорби. В субботу я отправилась в город, чтобы поискать хлеба для семьи, и стала свидетельницей ужасного зрелища: я увидела груду мертвых тел, которые закидывали на телегу, словно мусор, чтобы отвезти куда-то и закопать. На самой верхушке этоу кучи виднелось распростертое тело в сбившихся на голову зеленых юбках - это была наша рыжеволосая квартирантка. В пятницу ненадолго появился Мишель. Он ни о чем меня не спросил, даже не удивился, что я в Ле-Мане, настолько все мы потеряли счет дням и времени вообще. Вместе со своим отрядом - они потеряли около двадцати человек в стычках с вандейцами, - он затаился где-то в окрестностях города, дожидаясь момента, когда можно будет соединиться с республиканскими войсками. Теперь же, когда вандейцы были окончательно разбиты и обращены в бегство, он спешил вернуться в Мондубло, чтобы сообщить местным властям о разгроме мятежников. - Два месяца тому назад почти двести тысяч мятежников переправлялись на эту сторону Луары, - сообщил нам Мишель. - Они могут почитать себя счастливыми, если на тот берег вернутся тысячи четыре из тех, что уцелели и бродят по округе. Да и они не особенно обрадуются, когда вернутся домой, ибо наши войска получили от Конвента приказ сровнять с землей каждую деревню. От Вандеи не останется камня на камне. Всему западу было даровано страшное наследство: ненависть. Даже те вандейцы, которые не пошли в поход с остальными, а мирно оставались дома, все равно были виноваты. Не было среди них правых, будь то женщина, старик или ребенок. Старейшие из старых должны были расплачиваться наряду с самым малым младенцем. Таков был приказ. К счастью, некоторые из наших генералов, в том числе и Клебер, которому впоследствии было суждено стяжать громкую славу, возражали против жестокости полученных ими приказов, и поэтому подчиненные им войска не совершали особых зверств. Остальные же командиры не отличались подобной гуманностью. Так же, как мой брат Мишель, они считали, что единственный способ подавить мятеж раз и навсегда - это уничтожить потенциальных бунтовщиков всех до единого. Я целую неделю провела с Пьером и его несчастной семьей, помогая им по мере возможности. Потом из Шен-Бидо приехал Франсуа, чтобы забрать меня домой, и мы взяли с собой двух младших мальчиков вместе с собакой и щенками. Моя невестка, убитая горем, не хотела расстаться с Пьером, и Эдме осталась в Ле-Мане, чтобы ухаживать за ними обоими. Контора брата пострадала больше, чем его дом - вандейцы вломились в комнаты и учинили там полный разгром. Мебель, папки с бумагами, все документы его клиентов были бессмысленно уничтожены бандой варваров, которые, вероятно, жгли все, что попадалось под руку, ради удовольствия видеть пламя. Единственное, что беспокоило Пьера, это достояние его клиентов. Самые бедные из них, те, чьи дома подверглись опустошению, кто потерял все, что у них было, недолго находились в бедственном положении; они снова получили мебель, белье, провизию - всем этим обеспечил их Пьер из своих средств. Я узнала об этом много позже от Эдме. Это довело его почти до полного разорения, причем он никому не рассказывал о своих делах, кроме нее. В результате ему через год пришлось продать свою практику и поступить на службу в качестве муниципального нотариуса. Мне кажется, что если кто-нибудь и жил согласно приницпам равенства и братства, вдохновлявшим нашу революцию, то это был мой брат Пьер. Тот "чудак", который, как уверял в свое время наш отец, ничего не сумеет добиться в своей жизни, который не желал зарабатывать себе на жизнь и в семнадцать лет вернулся с Мартиники, не привезя с собой ничего, кроме чемодана, набитого пестрыми жилетами, и пары попугаев - по одному на каждом плече, - был теперь, в свои сорок лет, не только первым патриотом в городе, но и одним из самых любимых и почитаемых граждан в Ле-Мане. Совсем другим человеком был Мишель. Какая-то часть рабочих его боготворила. Все последние годы они видели в нем отважного человека и вождя, принимая участие во всех его походах и начинаниях; однако многие его боялись и тяготились беспощадной дисциплиной, которую он ввел в своем отряде национальной гвардии. В семьях тех, кто сложил головы в последней компании против вандейцев, стоял ропот; люди говорили, что их родные погибли напрасно. Они вступили в отряд, чтобы защитить свой приход, свою деревню, а совсем не для того, чтобы целых два дня гнаться за противником, во много раз превосходящим отряд по силам. В некоторых коммунах нашей округи хорошо помнили ту роль, которую играл Мишель вместе с моим мужем во время выборов в Конвент год тому назад. "Бюссон-Шалуар и Дюваль, - говорили они, - получили преимущество не только благодаря родственным связям с экс-депутатом, но и благодаря своему высокому положению "держателей национальной собственности". Этот титул, столь популярный в девяносто первом году, в значительной степени утратил свой престиж к девяносто четвертому: бедные продолжали оставаться бедными, а тех, кто разбогател, купив церковные земли, называли теперь спекулянтами, забыв об изначальном патриотизме, которым они в свое время руководствовались. Если гражданская война против Вандеи и окончилась, то остались ее последствия: всеобщее недовольство, которое достаточно остро ощущалось в наших краях и даже среди наших собственных рабочих. Золотой век так и не наступил. Жить по-прежнему было трудно. А хуже всего было то, что воинская повинность забирала из каждой семьи самых молодых и здоровых ее членов, а зачастую и самого кормильца. "Почему должны идти наши мужчины? - Этот извечный вопрос задавали и наши женщины - матери и жены. - Пусть бы раньше брали чиновников да богатеев. Пусть они идут первыми, а наши уж за ними". Поскольку мои братья принадлежали и к тому, и к другому разряду, мне было трудно ответить на этот вопрос, я могла только сказать, что для управления страной, так же как и стекольным заводом, нужны знающие люди. В ответ на это они просто смотрели на меня или начинали ворчать, говоря, что революция позаботилась о тех, кому и до этого было неплохо, а что до рабочего человека или крестьянина, так у них все осталось по-старому. Эти заявления были неврны, и тем не менее я чувствовала себя неловко. Дополнительные трудности были вызваны тем, что закон максимума, принятый Робеспьером и Конвентом, устанавливал ограничения не только на продукты питания и товары, но и на заработную плату. Это вызывало серьезное недовольство рабочих по всей стране, а на нашем заводе рабочие обвиняли в этом Мишеля и Франсуа, как будто этот закон издали они, а не Конвент. "Гражданин Бюссон-Шалуар и гражданин Дюваль могут покупать национальную собственность, а вот наши заработки должны оставаться неизменными", - говорили они мне. В течение всей зимы девяносто четвертого года, а также весной недовольство все возрастало. Вести о ежедневных казнях в Париже - жертвами были не только бывшие аристократы, но и депутаты-жирондисты, помогавшие править нами в минувшем году, да по существу каждый, кто осмеливался поднять голос против того узкого кружка, который вершил дела в Конвенте, против Робеспьера, Сен-Жюста и немногих других, - доходили и до нашего захолустья. Смерть Дантона потрясла нас всех, даже Мишеля. Вот вам: величайший наш патриот тоже попал на гильотину вместе со всеми остальными. - Мы не имеем права высказывать свое собственное мнение, - сердито говорил мой брат. Сердился он, наверное, потому, что вера его в Конвент была поколеблена. - Дантон, вероятно, участвовал в заговоре против нации, иначе его бы не осудили. В войне против союзников республиканские армии одерживали одну победу за другой, и, тем не менее, число несчастных узников, посылаемых на гильотину, все увелчивалось. Франсуа мне признался, что, по его мнению, Робеспьер вместе с революционным трибуналом зашли слишком далеко, однако он не смел говорить об этом при Мишеле. Эти чрезвычайные меры и строгости нашли отклик повсеместно, по всей стране, и наши края не были исключением. На нашем заводе стали случаться мелкие кражи, наблюдались отказы выходить на работу, слышались угрозы в адрес Мишеля. - Если так будет продолжаться, - говорил Франсуа, - то нам придется либо разорвать партнерство с Мишелем, и он должен будет уйти, либо мы сами откажемся от аренды Шен-Бидо и уедем отсюда. Срок арендного договора истекал в ноябре, в день Всех Святых или, как мы теперь говорили, одиннадцатого брюмера, так что решение откладывалось до этого времени. А пока оставалось только надеяться, что в течение лета дела наши поправятся, а страсти несколько утихнут. Больше всего меня огорчало то, что в Шен-Бидо больше не было той атмосферы доброжелательности, которая некогда там царила. И в домах, и возле стекловарной печи постоянно ощущалась беспричинная враждебность; то же самое чувствовала я и в отношении ко мне женщин. Братская дружба, возникшая между рабочими и Мишелем, когда он только что стал мастером-хозяином стекловарни, исчезла бесследно, и никто не мог сказать, что именно послужило тому причиной - воинская ли повинность, потери, вызванные гражданской войной, или замороженные заработки, - такие вещи словами не определяются. Мадам Верделе, от которой я обычно получала сведения, говорила мне, что люди "сыты по горло". Именно это выражение бытовало в те времена. - С них довольно, - говорила она, - довольно революций, довольно войны и лишений, довольно всяческих перемен. Вот когда делами ведала ваша матушка, говорили старики, было гораздо лучше, и всюду был порядок. А теперь никто не знает, чего ждать от завтрашнего дня. А этот завтрашний день, если говорить о правительстве, принес борьбу за власть внутри самого Конвента и предательскую расправу с Робеспьером и его сподвижниками. Десятого термидора или двадцать восьмого июля наш вождь, чью честность и убежденность мы так привыкли уважать, несмотря на всю его беспощадность, отправился на гильотину через двадцать четыре часа после ареста. Парижане, которых он спас от вражеского нашествия, грозившего извне, и внутренних бунтов и беспорядков, даже не пытались его защитить. Смерть Робеспьера и его друзей послужила сигналом к отмене множества правил и ограничений, без чего страна никогда не смогла бы выжить. К власти снова вернулись умеренные. Закон максимума был отменен. Цены и заработки мгновенно взвились вверх. Роялисты открыто заговорили о том, что в самом скором времени вернется старый режим и будет восстановлена монархия. Якобинцы повсеместно теряли власть и влияние, и это не замедлило сказаться на муниципальных делах по всей стране. "Прогрессисты" были в немилости не только официально, но и среди рабочего люда, и таких людей, как Мишель, которые открыто поддерживали самые жесткие меры Робеспьера, называли "бешеными", иначе говоря - террористами, и зачастую подвергали аресту исключительно по этой причине. Остановка в поступательном движении революции и падение якобинцев глубоко поразили Мишеля. Его вера в человека пошатнулась после отъезда в эмиграцию Робера, а теперь такой же страшный удар был нанесен его вере в революцию. Пострадала также и его гордость. В последние несколько лет Мишель Бюссон-Шалуар сделался заметной фигурой в нашей округе, человеком, с которым приходилось считаться, поскольку он обладал известной властью над своими соседями. Теперь же, в связи с изменениями в правительственной политике, со всем этим надо было расстаться. Он сразу же превратился в ничто, в обыкновенного мастера-стеклодува, дела которого, к тому же, находились далеко не в цветущем состоянии, и за спиной которого его собственные рабочие злобно шептались, распространяя разные порочащие его слухи. По мере того, как приближался день возобновления контракта, я с тяжелым сердцем пыталась предугадать, чем все это кончится. - Мы не только терпим убытки, - говорил Франсуа, - мы теряем доверие и коммерческий кредит. Если так будет продолжаться, мы попросту обанкротимся, так же, как это было с Робером, хотя и по другой причине. - Что же теперь делать? - спросила я. - Как мы должны поступить? По лицу моего мужа я поняла, что он не уверен, соглашусь ли я с его планами. - Мой брат Жак вот уже несколько месяцев предлагает мне войти в его дело и работать с ним в Мондубло, - сказал он мне. - Мы можем жить в его доме, места там достаточно. А потом, через несколько лет, мы вообще можем отойти от дел и поселиться в нашем имении в Ге де Лоне. - А как же Мишель? - Мишель должен позаботиться о себе сам. Мы это уже обсуждали. Он подумывает о том, чтобы перебраться в Вандом. Там обосновались некоторые бывшие якобинцы, с которыми он поддерживает связь, хотя они в настоящее время скрываются. Собирается ли он образовать там какое-нибудь общество, я сказать не могу. Он в последнее время не слишком разговорчив. Если бы в былые времена Франсуа был вынужден сделать такое признание, оно сопровождалось бы глубоким вздохом. Теперь же он спокойно взял на руки нашу дочь Зоэ, которой было уже год и три месяца, посадил ее на колено и стал качать, не думая больше о своем товарище и компаньоне. Их развело время. А может быть, виной тому была Вандея. Когда в минувшем году брат выступил вместе со своим отрядом на войну с вандейцами, оставив моего мужа дома, между ними что-то произошло. - Если все это так, - сказала я Франсуа, - я ничего не могу возразить, поскольку от моих слов ничего не изменится. Я поеду с тобой в Мондубло. Но пусть будет именно так, как ты говоришь, всего на несколько лет. Я вышла из дома и постояла в саду. В этом году был хороший урожай яблок, и наши старые деревья сгибались под тяжестью плодов. К одному из деревьев была прислонена лестница, а рядом стояла корзина, наполовину наполненная яблоками. В матушкины времена небольшой сарайчик в дальнем конце сада, где хранились яблоки, бывал всегда полон, и фрукты, предназначенные для еды, сортировались в строгом порядке, так что наиболее стойкие сорта подавались к столу уже тогда, когда созревали яблоки нового урожая. Шен-Бидо был моим домом в течение более чем восемнадцати лет. Я приехала сюда вместе с родителями, братьями и сестрой, когда мне было пятнадцать лет. Здесь началась моя семейная жизнь. И вот теперь, когда приближается тридцать первый день моего рождения - он наступит всего через несколько дней после того, как истечет срок арендного договора на Шен-Бидо, - я должна готовиться к тому, чтобы собрать и упаковать все наше имущество и распрощаться со старым домом навсегда. Я стояла в саду, слезы щипали мне глаза, и вдруг кто-то тихо подошел ко мне сзади и обнял меня. Это был мой брат Мишель. - Не грусти, - сказал он. - Мы хорошо здесь пожили. А прекрасное никогда не длится вечно. Я уже давно это усвоил. - Мы были так счастливы здесь все трое, - сказала я, - хотя я иногда и портила вам жизнь своей ревностью. - Я никогда этого не замечал, - ответил он. Я подумала о том, сколько, должно быть, приходилось молча переносить моему мужу только для того, чтобы не огорчать своего друга. Как странно у мужчин проявляется преданность. - Может быть, - сказала я, - когда наступит более спокойное время и дела пойдут лучше, мы снова сможем работать вместе. Мишель покачал головой. - Нет, Софи, - сказал он. - Раз уж мы решили р-растаться, п-пусть так оно и б-будет. Франсуа скоро обоснуется либо в Мондубло, либо в Ги де Лоне. Он п-поможет тебе растить детей. А я одинокий волк, всегда был таким. Б-было бы, наверное, лучше, если бы меня подстрелил какой-нибудь вандеец. Наши ребята п-похоронили бы меня как героя. Мне было понятно, почему он испытывает такую горечь. Ему было тридцать семь лет, лучшая часть жизни была уже позади. Он был стеклодув, другого ремесла не знал. Всей душой он отдался революции, но его сподвижники-революционеры покинули его, и теперь он чувствовал себя никому не нужным. Мне трудно было себе представить, что в Вандоме его ожидает счастливое будущее. Когда настало время уезжать, я уехала первой, раньше всех. Мне было бы невыносимо видеть пустой, лишенный вещей, дом. Кое-что из мебели отправили прямо в Ги де Лоне, с тем чтобы люди, которым мы сдали дом, хранили ее до того времени, когда мы там поселимся. Остальное мы отдали Пьеру. Прощаясь с нашими людьми, я как бы прощалась со своей юностью, с той частью моей жизни, которая закрывалась навсегда. Те семьи, что были постарше, грустили при расставании со мной, остальным же это было, по-видимому, безразлично. Они смогут заработать себе на жизнь и при новом хозяине - это был какой-то родственник владельца Монмирайля, - и для них не имело никакого значения, кто будет жить в господском доме. Когда я выезжала со двора, держа на руках мою малютку, я оглянулась через плечо, чтобы помахать рукой Франсуа и Мишелю. Последнее, что я увидела, была уходящая в небо труба нашей стекловарни и облачко дыма над ней. Вот, подумала я, и конец нашей семьи - Бюссоны, отец и сыновья, больше не существуют. Традиция нарушена. Тому, что создал в свое время мой отец, наступил конец. Мои сыновья, если мне будет суждено их родить, будут носить фамилию Дюваль, у них будет другая профессия и жить они будут в другое время. Мишель никогда не женится. Сыновья Пьера, воспитанные кое-как, не получающие никакого образования, вряд ли станут заниматься стекольным делом. Это искусство будет утрачено, мастерство, которое отец завещал своим сыновьям, пропадет втуне. Я вспомнила нашего эмигранта Робера, теперь уже чужестранца. Жив ли он или уже умер, родила ли ему детей его вторая жена? Моя дочь Зоэ погладила меня по лицу и засмеялась. Я закрыла дверь в прошлое, обратив взор в будущее и с тяжелым сердцем стала думать о доме в Мондубло, который не станет моим домом. Прошел почти год, прежде чем мы четверо - Пьер, Мишель, Эдме и я - снова собрались вместе, однако на этот раз это была не веселая встреча, ибо соединило нас общее горе. Пятого брюмера третьего года - или двадцать шестого октября тысяча семьсот девяносто пятого по старому календарю - мы сидели за обедом - Франсуа, мой деверь и я с Зоэ, которая занимала уже более достойное положение за столом: сидела на своем высоком стульчике; мой малютка-сын, Пьер-Франсуа, спал в своей колыбельке наверху, - как вдруг раздался звон дверного колокольчика и послышались какие-то голоса. Франсуа встал, чтобы узнать, в чем дело. Через несколько минут он вернулся и печально посмотрел на меня. - Приехал Марион, - сказал он. - Из Сен-Кристофа. - Марион был крестьянин, которого матушка нанимала для работы на ферме и на полях в л'Антиньере. Он приехал вместе с сыном. Я сразу же обо всем догадалась, это было худшее, что могло со мной случиться; мне показалось, что ледяная рука схватила меня за сердце. - Она умерла, - сказала я. Франсуа сразу же подошел ко мне и обнял меня. - Да, - сказал он. - Это случилось вчера, внезапно. Она ехала в шарабане из Сен-Кристофа в л'Антиньер, чтобы закрыть дом на зиму, за кучера у нее был молодой Марион, и как раз когда они сворачивали с дороги к ферме, она вдруг упала. Молодой Марион позвал отца, они вдвоем перенесли ее в дом и положили на кровать. Она жаловалась на ужасные боли в животе, и ее стошнило. Марион послал сына за врачом в Сен-Патерн, но мальчик только успел выйти из дома, как она умерла. Одна, никого при ней не было, кроме этого крестьянина. Никого из нас. Зная матушкин характер, я могла предположить, как все это было. Она, наверное, почувствовала себя плохо еще раньше, утром, но никому ничего не сказала. Решила, должно быть, следовать установленному порядку и закрыть дом на ферме ранней осенью, с тем чтобы провести зимние месяцы в другом своем доме, в Сен-Кристофе - в девяносто втором году, когда святые вышли из моды, его переименовали в Рабриант. И вот она отправилась на ферму, чтобы привести там все в порядок. Шок притупил все мои чувства, я еще не могла плакать. Я направилась в кухню, где кормили обедом молодого Мариона, и стала его расспрашивать. - Да, - подтвердил он, - гражданка Бюссон была бледна, когда мы выехали из деревни, однако ее никак нельзя было уговорить остаться дома и не ехать в л'Антиньер. Она говорила, что обязательно должна все осмотреть хотя бы еще раз, прежде чем наступит зима. Она была упряма, вы же знаете. Я уж потом говорил отцу: она словно бы знала. Да, подумала я. Внутреннее чувство подсказывало ей, что это будет в последний раз. Однако это внутреннее чувство пришло слишком поздно. У нее не оставалось времени на то, чтобы еще раз посмотреть на ферму - только на то, чтобы умереть в своей постели. Молодой Марион сказал нам, что будет вскрытие. Муниципальный врач нашей округи должен был прибыть в течение дня, чтобы установить причину смерти. Уже наступил вечер, и было слишком поздно ехать в Сен-Кристоф. Мы решили сообщить о смерти матушки Пьеру и Эдме в Ле-Ман и выехать с утра на следующий день. Молодой Марион сказал нам, что кто-то уже поехал в Вандом, чтобы навестить Мишеля. Был прекрасный теплый день золотой осени - такие иногда случаются в конце октября, - когда мы все четверо собрались в л'Антиньере. Завтра небо покроется облаками, с запада подует ветер, принеся с собой дождь, срывая с деревьев последние листья, как ему и полагается, так что вся природа вокруг нас станет мрачной и унылой. Сегодня же воздух был напоен сладостной негой, и выкрашенный в желтую краску домик в изгибе холма золотился в лучах заходящего солнца. Был именно такой день, какие любила матушка. Я стояла на взгорке, над самым подворьем фермы, в том самом месте, где, по словам Мариона, матушке стало плохо, и у меня было странное чувство, что она здесь, со мной, держит меня за руку, как бывало в детстве. Смерть, вместо того, чтобы разорвать все связи, сделала родственные чувства еще крепче. В доме нас ожидал доктор, рядом с ним стоял Мишель. Брат сильно побледнел и похудел с тех пор, как уехал из Шен-Бидо. Вскоре к нам присоединились Пьер и Эдме, и сестра, которая не проронила ни слезинки в те страшные три дня в Ле-Мане два года тому назад, залилась слезами, увидев меня. - Почему она не послала за нами? - говорила она. - Почему не сказала, что болеет? - Такой уж у нее характер, - ответил Пьер. - Я был здесь всего несколько недель тому назад, и она ни на что не жаловалась. Даже маленький Жак ничего не замечал. Жак находился в Сен-Кристофе у Лабе, одного из наших родственников, и должен был там оставаться до тех пор, пока не будут решены все вопросы, касающиеся его будущего. Меня нисколько не удивило, что Пьер сразу же вызвался быть его опекуном. В полном молчании мы стояли возле тела нашей матери. Доктор рассказывал нам о результатах вскрытия, которое показало, что причиной смерти было прободение язвы желудка, однако невозможно было определить, как давно началось заболевание. Доктор вместе со своим помощником произвели вскрытие в маленьком домике, расположенном по соседству, там и находилось тело матушки в ожидании похорон. Сам матушкин дом был опечатан, но теперь чиновник снял печати и открыл двери, чтобы мы могли войти и убедиться, что все в порядке, и никто ничего не тронул. До этого момента я не плакала, а теперь заливалась слезами. К чему бы мы ни прикасались, во всем чувствовалась матушкина рука. Многое она уже нам раздала, оставив себе лишь те вещи, которые напоминали ей о нашем отце и о прожитой с ним вместе жизни. Сен-Кристоф мог превратиться в Рабриан, мадам Бюссон - в гражданку Бюссон, короли, королевы и принцы могли отправиться на гильотину, и вся жизнь в стране могла измениться. А моя матушка оставалась верной своему вневременному миру. В доме по-прежнему стояли комод с мраморным верхом, и ореховое бюро, в буфете - дюжина серебряных тарелок, которые ставились на стол, когда в шато Ла Пьер бывали гости. Она сохранила восемнадцать бокалов и двадцать четыре хрустальные солонки, изготовленные Робером в первые дни его самостоятельной работы, сразу после того, как он был произведен в мастера, а в одном из ящиков письменного стола мы обнаружили плотно исписанные страницы с полным изложением хода процесса, связанного с его банкротством. Были там и более интимные предметы, при взгляде на которые казалось, что она все еще находится с нами: кресло перед камином, ломберный столик, на котором она раскладывала пасьянсы, пюпитр для нот - воспоминание о давно прошедших днях, когда у нас был свой собственный хор в Ла Пьере, и в праздники в дом приходили рабочие, чтобы петь вместе с нами; корзинка для Ну-Ну, собаки, которая жила у нее много лет, и клетка, где в свое время жил Пеле, один из двух попугаев, привезенных Пьером с Мартиники в шестьдесят девятом году. Мы пошли наверх в спальню, где все дышало ее присутствием: кровать под зеленым пологом - ложе, которое она делила с моим отцом, - обивка на стенах, каминный экран возле письменного столика. Часы на камине, серебряный кубок рядом с ним, отцовская трость с золотым набалдашником и золотая табакерка, которую ему подарил маркиз де Шербон, когда он уезжал из Шериньи в Ла Пьер; ее зонтик из тафты, ее настольная лампа... - Как будто бы время остановилось, - прошептала Эдме. - Я снова в Ла Пьере. Мне три года, в стекловарне звонит колокол, возвещая конец смены. Мне кажется, больше всего нас поразили ее шкаф и белье, аккуратно сложенное на полках. Мы начисто о нем забыли, а она все хранила все эти годы, используя для себя несколько стареньких простыней, а все остальное сберегая нам в наследство. Вышитые простыни и наволочки, дюжины скатертей, нижние юбки, носовые платки, муслиновые чепчики, давно вышедшие из моды, но отлично выстиранные и свежие - на полках лежало больше сотни этих чепчиков, переложенных розовыми лепестками. Все эти вещи, столь неожиданные и столь несовместимые с нашим бурным временем, служили как бы обвинением нашей эпохе, которая не испытывала уважения ни к чему из прошлого и ненавидела все, к нему относящееся. - Если вы закончили осмотр имущества гражданки Бюссон, - сказал судебный врач, который шел за нами следом, - в свое время будет произведена полная официальная его опись. А пока я должен снова наложить печати. Мы вышли из мира нашего детства и снова вернулись в месяц брюмер третьего года. Но мне все равно казалось, что когда мы выходили из комнаты матушки, я почувствовала ее руки - на своем плече и на плече сестры. Мы похоронили ее на кладбище в Сен-Кристофе, рядом с ее родителями: Пьером Лабе и его женой Мари Суанэ. Мы, все пятеро, получили равные доли наследства; интересы Жака, заменяя его эмигранта-отца, представлял гражданин Лебрен, общественный нотариус нашего округа. В эти доли входило самое разнообразное имущество, которым матушка владела в приходе Сен-Кристоф. Для того, чтобы одному не досталось больше, чем другому, принималась во внимание стоимость каждого объекта: так, например, тот, кто окажется владельцем дома Пьера Лабе в Сен-Кристофе, должен будет возместить разницу в стоимости тому, кто получит менее ценное имущество. После этого нотариусы написали на пяти бумажках наименование разных частей наследства, бумажки были сложены в шляпу, и каждый из нас должен был тянуть жребий. Мишель, которому ничего не было нужно, оказался самым счастливым: ему достался дом нашего деда. Он тут же предложил его Пьеру, который вытащил билетик с названием маленькой фермы возле деревни, и наш леманский брат, у которого было трое собственных весьма бойких сыновей, а теперь еще и приемный, племянник, не считая того, что вскоре ожидалось очередное прибавление семейства, был очень рад такому обмену. Вскоре после этого он оставил Ле-Ман и перевез семью в Сен-Кристоф, так как на западе снова начались волнения - там то и дело возникали стычки с иррегулярными соединениями роялистских войск, или с "шуанами", как их тогда назы