не поздоровится, - сказала она. Она бросила взгляд на вилы, прислоненные к амбару, и я подумала, что с этими вилами она выйдет навстречу целой армии и прогонит ее от своего дома, вооруженная подобным орудием и собственной решимостью. Пока мы все рассказывали и объясняли, матушка вместе с Бертой накрыла в кухне на стол и приготовила ужин - громадный кусок окорока домашнего копчения, сыр, домашний хлеб и даже бутылку домашнего вина, чтобы все это запивать. - Итак... - сказала матушка, которая сидела, как обычно, во главе стола, отчего мне казалось, что мы по-прежнему находимся дома, на нашем заводе, а она всеми нами распоряжается. - Значит, Национальное Собрание крепко держит в руках власть, а король обещает новую конституцию. Почему же тогда столько волнений? Ведь все, как будто бы, должны быть довольны. - Вы забываете о первых двух сословиях, аристократии и духовенстве. Они не примут нового порядка без борьбы. - Ну и пусть себе борются, - сказала матушка, - а мы тем временем будем убирать урожай. Вытирай рот, Жак, после того, как попьешь. Робер рассказал ей о заговорах аристократов, о шести тысячах разбойников, которые рыщут по дорогам. Матушка слушала совершенно спокойно. - Мы пережили самую тяжелую зиму, которую только можно припомнить, - сказала она. - Естественно, что по дорогам ходят бродяги в поисках работы. Я сама наняла на прошлой неделе троих и накормила их, к тому же. Они были очень благодарны. Если, как ты говоришь, открыли парижские тюрьмы, и все арестанты разбежались из Парижа, то теперь тебе и таким же, как ты, там было бы гораздо спокойнее. Каковы бы ни были слухи, которые привез Робер из Парижа, Ферте-Бернара и прочих отдаленных краев, они ни в коей мере не нарушили спокойствия, царившего на матушкиной ферме в Антиньере. Один-единственный раз удалось Роберу вывести ее из равновесия, это было тогда, когда его посадили в тюрьму в Ла Форсе. Больше этого не случится, даже если он расскажет ей о том, что произошла революция. - А ты, Софи, - сказала она, глядя на меня со своей обычной прямотой, - зачем ты вообще сюда явилась, ведь тебе через два месяца рожать? - Я надеялась, - пробормотала я с необычной для себя смелостью, - что вы позволите мне остаться и рожать в Антиньере. - Ни под каким видом, - отрезала матушка. - Твое место в Шен-Бидо, рядом с мужем. А кроме того, кто будет заботиться о семьях, пока тебя не будет дома? Никогда не слышала ничего подобного. Жака я оставлю у себя, если Робер этого хочет, воздух здесь лучше, чем в Париже, и накормить его я смогу, теперь уже легче, чем было весной, несколько месяцев назад. Как всегда, она была хозяйкой положения и распоряжалась нами, как хотела; даже Роберу нелегко было оправдываться и обяъснять, почему он уехал из Парижа. Причина, которую он привел - он, дескать, заботится о безопасности сына, - не произвела на матушку никакого впечатления. - Я не могу понять, почему ты не думаешь о безопасности своей лавки, - заметила она, - если Пале-Рояль, как ты говоришь, находится в центре событий. Я бы на твоем месте побеспокоилась о целости своего имущества. Ты там оставил кого-нибудь? В ответ на его объяснения, что за лавкой присматривают друзья, она лишь удивленно приподняла брови. - Мне приятно слышать, - сказала она, - что в наше неспокойное время можно всецело положиться на друзей. Несколько лет назад, когда ты так нуждался в поддержке, друзей у тебя не оказалось. Возможно, революция все это изменила. - Я искренне на это надеюсь, - отвечал Робер, - поскольку мой патрон, герцог Орлеанский, собирается выступить посредником между королем и гражданами Парижа в качестве генерального наместника. Они смотрели друг на друга через стол, как два боевых петуха, и я нисколько не сомневаюсь, что это продолжалось бы далеко за полночь, если бы неожиданные звуки, столь знакомые мне, но новые для матушки, не заставили ее насторожиться. - Ну-ка, послушайте! - сказала она. - Кому это, скажите на милость, вздумалось звонить в колокола в такое время? Тревожный звон раздавался со стороны Сен-Кристофа. Жак, измученный волнением и усталостью, расплакался и бросился ко мне. - Это разбойники, - кричал он. - Они бегут за нами из Парижа. Даже Робер удивился. Когда мы проезжали через деревню, мы никого не видели и ни с кем не разговаривали. Матушка поднялась со своего места, подошла к дверям и крикнула скотника, который находился во дворе. - Загони скотину в хлев и запри покрепче, - распорядилась она. - И не забудь запереть свою собственную дверь, когда пойдешь спать. Вернувшись, она и нашу дверь закрыла на засов. - Разбойники там или не разбойники, - сказала она, - всегда лучше приготовиться. Наш кюре никогда не велел бы звонить в колокол, если бы не получил предупреждения об опасности. Наверное, ему что-нибудь сообщили из Шато-дю-Луар или Ле-Мана. Как я ошибалась, надеясь найти покой в Антиньере. Кучер того дилижанса слишком хорошо знал свое дело. Слухи о революции снова настигли нас. Глава десятая Мы пробыли у матушки в Сен-Кристофе понедельник и вторник, а в среду двадцать второго июля, поскольку ни о каких разбойниках в этих краях не было слышно, брат решил не откладывать дальше наше возвращение. Но вместо того, чтобы ехать по старому пути, через Шартр и Сен-Кале, мы отправились на запад, в Ле-Ман, чтобы узнать последние новости из Парижа. - Если выборщики в Ле-Мане образовали комитет с целью сместить муниципальные власти, Пьер обязательно будет в этом замешан, можно не сомневаться, - сказал Робер. - А они непременно свяжутся с Парижем. Я считаю, что больше нельзя терять времени, нужно немедленно отправляться. Мне очень не хотелось уезжать, но я понимала, что выбора у меня нет. Матушка достаточно ясно выразила свою мысль: мне следует возвращаться в Шен-Бидо, ибо это мой долг: и я предпочла бы встретиться с целой бандой разбойников, только бы не заслужить ее неодобрение. За Жака я не беспокоилась, он уже ходил хвостом за матушкой, и ему так не терпелось бежать в поле и помогать убирать хлеб, что он едва мог выдержать несколько минут, чтобы попрощаться со мной и с отцом. Не знаю, кто охраняет нас на небесах - Великий ли Архитектор вселенной, как говорит Пьер, или Пресвятая Дева и все святые, как с детства учила меня матушка, но я всегда думаю, как это счастливо и милосердно, что высшие силы, управляющие нашей жизнью, кто бы они ни были, скрывают от нас будущее. Никто из нас не знал, что этому восьмилетнему мальчику будет двадцать два года, когда он увидит своего отца в следующий раз, и никто не подозревал, какой горькой и безрадостной будет эта встреча. Что же касается матушки, то она обнимала своего сына в последний раз. - Ты потерял свою Кэти, - сказала она ему. - Постарайся удержать то, что у тебя осталось. - Ничего не осталось, - ответил Робер. - Вот почему я привез к вам своего сына. Он больше не улыбался и уже не казался молодым - ему вполне можно было дать его сорок лет. Может быть, этот его отрешенный вид, равнодушие к другим людям были только фасадом? Никто не знал, как много из того, что составляло его юность, ушло в могилу вместе с Кэти. - О нем-то я позабочусь, - сказала матушка. - Хотелось бы верить, что о себе ты позаботишься сам. Мы погрузились в повозку, поднялись из Антиньера вверх по склону и выехали на дорогу. Оглянувшись назад, мы увидели, что бабушка и внук стоят, взявшись за руки, рядом и прощально машут нам, и мне показалось, что они олицетворяют собой все, что есть на свете прочного и постоянного в прошлом и будущем, в то время как нашему собственному поколению - Робера и моему - не хватало устойчивости, мы были во власти, на милости событий, с которыми порою не могли справиться. - Мы находимся совсем недалеко от Шериньи, где я родился, - сказал Робер, указывая бичом куда-то вправо. - Маркиз де Шербон не оставил наследников. Я забыл спросить у матушки, кто теперь владеет имением. - На заводе, по-моему, до сих пор хозяйничают наши кузены Ранвуазе, - сказала я ему. - Можно заехать и посмотреть, если хочешь. Робер покачал головой. - Нет, - сказал он. - Что прошло, то прошло. Но шато и все, что с ним связано, сохранится у меня в душе до самой моей смерти. Он стегнул лошадь, заставив ее бежать быстрее, и я подумала, что до сих пор не знаю, какими чувствами были продиктованы его слова - была ли это зависть или тоска по прошлому; оставался ли шато де Шериньи предметом его вожделений, или же ему хотелось его разрушить и уничтожить. Мы приехали в Шато-дю-Люар, городок, где была рыночная площадь, и сразу же оказались в гуще самых противоречивых слухов. На площади перед ратушей собралась огромная толпа, и люди кричали: "Да здравствует нация! Да здравствует Третье сословие!", но как-то смущенно и растерянно, словно эти слова были талисманом, который должен отвести беду. Был базарный день, и там, должно быть, происходили какие-то беспорядки, поскольку кое-где прилавки были опрокинуты, повсюду бегали куры, которые вырвались на свободу и путались у всех под ногами; женщины плакали, а одна из них, посмелее, чем остальные, грозила кулаком в сторону мужчин, которые бежали по направлению к ратуше. Наш шарабан, чужой в этом городке, сразу же оказался в центре внимания, нас тут же окружили, спрашивая, какие дела привели нас в город, а один молодчик схватил нашу лошадь за узду и непрерывно дергал, заставляя животное пятиться назад, и при этом кричал нам: "Вы за Третье сословие или нет?". - Конечно, - отвечал мой брат. - Я родственник одного из депутатов. Отпусти мою лошадь. - И он указал на розовую с синим розетку, которую получил от кучера парижского дилижанса и догадался прикрепить на верхушку шарабана. - Надень ее на шляпу, - кричал этот человек, - так, чтобы всем было ясно! Мне кажется, если бы Робер немедленно не послушался, его бы вытащили из повозки, хотя совершенно неизвестно, понимали ли они, что означает "Третье сословие" и что знаменуют собой розовый и синий цвета. Потом нас допросили, требуя, чтобы мы сказали, куда и с какой целью мы направляемся. Робер ответил на все вопросы, но, когда он им сказал, что мы едем в Ле-Ман, кто-то из толпы посоветовал ему повернуть назад и возвращаться в Сен-Кристоф. - Ле-Ман со всех сторон окружен бандитами, - сообщил этот человек. - В лесах Боннетабля их десять тысяч. Каждый приход, все деревни до самого города получили предупреждение об опасности и готовы обороняться. - Но мы все-таки рискнем и попробуем проехать, - сказал Робер. - Сегодня вечером я должен присутствовать там на собрании выборщиков. Слово "выборщики" произвело большое впечатление. Толпа отхлынула, и нам дали возможность проехать. Кто-то крикнул вслед, что если нам встретится на дороге монах и попросит его подвезти, ни в коем случае не следует этого делать, так как по всей округе бродят разбойники, переодетые монахами. Я снова оказалась во власти прежних страхов, и когда мы выехали из городка, мне за каждым деревом чудился монах в черной рясе, а на вершине каждого холма - засада. - А зачем, собственно, разбойникам переодеваться монахами, какой в этом смысл? - спросила я у брата. - Полный смысл, - спокойно ответил он. - Человеку в таком обличье открыт доступ повсюду, он может зайти в любой дом, попросить хлеба, прочесть молитву, а потом убить обитателей. Возможно, это моя беременность - ведь то же самое было и с Кэти три месяца назад, - сделала меня более чувствительной и обострила мое воображение, но только мне безумно захотелось вернуться назад, к матушке и Жаку. Чем ближе мы подъезжали к Ле-Ману в этот долгий дождливый день, тем более очевидным становилось, что в каждой деревне, в каждом приходе жители находились во власти страха. Деревни, казалось, вымерли; повсюду царила мертвая тишина; двери домов были заперты, а люди, которые подглядывали за нами из окон верхних этажей, казались призраками. Или наоборот, как это было в Шато-дю-Луар, тревожно звонил колокол, нас немедленно окружали и требовали новостей. Два или три раза за время пути мы замечали впереди себя на дороге группы людей, на первый взгляд, похожих на разбойников, которых мы так опасались; и Робер из предосторожности сворачивал с дороги, чтобы укрыть повозку под деревьями, в надежде, что нас не заметят. Однако нас каждый раз замечали, к нам тут же неслись, окружали, допрашивали, и оказывалось, что это отряды, состоявшие из местных жителей, которые патрулировали по дорогам между деревнями, то есть делали то же самое, что Мишель и Франсуа делали в Шен-Бидо. От каждого такого отряда мы узнавали что-нибудь новое: там дотла сожгли дом, а его обитатели были вынуждены спасаться бегством; город Ферте-Бернар объят пламенем; разбойники в тот день захватили Ле-Ман, а граф д'Артуа вовсе не бежал из страны, а, напротив, наступает во главе двадцатитысячного войска, с тем чтобы опустошить всю Францию. Когда к вечеру мы въехали в окрестности Ле-Мана, я приготовилась к тому, что город разрушен до основанья, или что все улицы залиты кровью - мне представлялось все, что угодно, только не царящее там неестественное спокойствие. Не ожидала я и того, что нас без всяких церемоний заставят выйти из нашего шарабана. При входе в город нас остановились часовые из Шартрских драгун, обыскали нас и весь шарабан, а в город позволили пройти только после того, как Робер назвал имя Пьера в качестве нашего поручителя. После этого нам приказали следовать в ратушу и доложить о нашем приезде официальным лицам. - Наконец-то появилась организация, - шепнул мне на ухо Робер. - Впрочем, иного нельзя было и ожидать от их полковника, графа де Валанса, ведь он личный друг герцога Орлеанского. Мне не было никакого дела до их полковника. Однако вид солдатских мундиров придал мне уверенности. Разве посмеют разбойники сунуться в Ле-Ман, если за его безопасность отвечают солдаты этого полка? В центре города было не так спокойно. На улицах толкался народ, всюду царило возбуждение. У большинства на груди или на шляпах были приколоты красно-бело-синие розетки, и розово-синяя эмблема Робера выглядела неуместно. - Ты отстаешь от моды, - сказала я ему. - Похоже, что герцог Орлеанский пока еще не стал генеральным наместником королевства. На какое-то мгновение брат мой показался обескураженным, но потом быстро обрел прежний апломб. - В тот день, когда я уезжал, генерал Лафайет раздавал красно-бело-синие кокарды солдатам гражданской милиции Парижа, - сказал он. - Эти цвета, несомненно, будут приняты во всей стране с одобрения герцога Орлеанского. Порядок, который поразил нас у городских ворот, полностью отсутствовал возле ратуши. Вооруженные горожане с трехцветными кокардами на шляпах изо всех сил пытались оттеснить толпу, которая не обращала на них никакого внимания. Раздавались неизменные возгласы: "Да здравствует нация! Да здравствует король!", однако ни один человек не кричал: "Да здравствует герцог Орлеанский!". Мой брат - вероятно, это было весьма благоразумно с его стороны, - снял со шляпы вышедшую из моды розетку. На площади, у самого ее края, стояло еще несколько экипажей, и мы оставили шарабан на попечении одного старика, который отгородил веревкой небольшое пространство и повесил плакатик, на котором было написано: "Для выборщиков Третьего сословия". Важный вид Робера и щедрое вознаграждение, полученное стариком, не оставляли у последнего ни малейшего сомнения в том, что Робер был по меньшей мере депутатом. С трудом пробившись через толпу, мы оказались, наконец, в ратуше. Здесь снова были вооруженные горожане из только что образованной милиции, исполненные гордости и сознания собственной значимости; они провели нас к закрытой двери, возле которой мы ждали минут сорок, а то и больше, вместе с другими людьми, такими же растерянными, как мы сами. Затем дверь отворилась, и мы гуськом прошли мимо длинного стола, за которым сидели разные должностные лица - были ли это члены только что избранного комитета, был ли среди них сам мэр, этого я сказать не могу, но у всех на шляпах были трехцветные красно-бело-синие кокарды. Наши имена, адреса и обстоятельства нашего дела, приведшего нас в Ле-Ман, были записаны, а записи немедленно были положены в соответствующую папку, причем замученного человека, который всем этим занимался, гораздо больше беспокоило не то, что Робер прибыл из Парижа и вполне мог оказаться переодетым разбойником, а то, что мы, как оказалось, не имеем ни малейшего понятия, к какому подразделению гражданской милиции принадлежит наш Пьер. - Ведь я вам уже сказал, - терпеливо втолковывал ему Робер, - что мы три дня находились в Турени. Мы ничего не знали о том, что в Ле-Мане образована гражданская милиция. - Но вы, по крайней мере, знаете, в каком квартале проживает ваш брат? - спросил, наконец, наш собеседник, глядя на нас подозрительным взглядом. Мы дали адрес дома, где жил Пьер, а также адрес его конторы, и это еще больше сбило беднягу с толку, поскольку милиция набиралась как из деловых, так и из жилых кварталов, и Пьер мог оказаться одновременно в двух подразделениях. Наконец нам было позволено удалиться, после того, как мы получили документ, удостоверяющий, что мы являемся братом и сестрой Пьера Бюссона дю Шарме, принадлежащего к ложе St.Julien de l'Etroite Union*, каковое обстоятельство, когда Робер о нем вспомнил, оказало незамедлительное действие на нашего чиновника. - Связи - это все, - шепнул мне на ухо Робер, - даже когда город охвачен революцией. Пока мы были в окружении милиции или находились в ратуше, среди должностных лиц, мы были избавлены от слухов, но стоило нам выйти из дверей, как мы снова оказались в самой их гуще. В лесах Боннетабля скрываются многие сотни разбойников. Банды мародеров из Монмирайля терроризируют всю округу от Ферте-Бернара до Ле-Мана. Я, как только это услышала, была готова немедленно ехать домой, несмотря ни на какие опасности, но Робер твердо вел меня через толпу к нашему шарабану, не придавая серьезного значения этому последнему слуху. - Прежде всего мы с тобой никуда не можем двинуться сегодня ночью, не говоря уже о лошади, - сказал он, - и, к тому же, Мишель, Франсуа и все остальные там, на заводе, отлично могут за себя постоять. Когда мы добрались до дома Пьера возле церкви Сен-Павена, то обнаружили, что в нем полно народа. Кроме его сыновей, которые нацепили крошечные трехцветные кокарды и во весь голос орали: "Да здравствует нация!", там жили незадачливые клиенты Пьера, приехавшие к нему за советом и помощью: удалившийся от дел престарелый купец, вдова с дочерью и молодой человек - этот последний не мог найти себе применения и заработать на хлеб, и Пьер взял его в дом в качестве компаньона для своих сыновей и платил ему жалованье. Младший сынишка Пьера, голенький, стоял в своей кроватке под трехцветным красно-бело-синим пологом. Самого Пьера дома не было, он находился на своем посту в подразделении гражданской милиции, но его жена Мари сразу же проводила меня в детскую - я была счастлива, узнав, что мальчиков перевели в мансарду, - и я мгновенно погрузилась в тяжелый сон, от которого меня разбудили на следующее утро ненавистные звуки набата, доносившиеся от соседней церкви. Набат... Неужели мы никогда от него не избавимся? Неужели его призывные звуки будут вечно преследовать нас и днем, и ночью, только усиливая наши страхи? Я с трудом поднялась с кровати и дотащилась до окна. Внизу бежали люди. Я подошла к двери и окликнула невестку. Ответа не было, только малыш отчаянно ревел в своей кроватке. Я не спеша оделась и спустилась вниз. В доме никого не было, кроме вдовы с дочерью, которые должны были смотреть за ребенком. Все остальные были на улице. - В городе появились разбойники, в этом нет никакого сомнения, - говорила вдова, качая колыбель и сама раскачиваясь взад-вперед вместе с ней. - Но мсье Бюссон дю Шарме прогонит их. Он единственный честный человек во всем Ле-Мане. Поскольку она потеряла все, что у нее было, в судебном процессе, который вел Пьер, и он предложил ей свое гостеприимство, разрешив жить у него в доме, сколько она пожелает, не было ничего удивительного в том, что она так о нем отзывалась. Я хотела сварить себе кофе, но мальчики, должно быть, опрокинули банку, потому что зерна были рассыпаны по полу. Хлеба я тоже не нашла. Если брат рассчитывал, что его накормят обедом в собственном доме, то напрасно, ибо есть было нечего. На улицах люди все еще кричали, и по-прежнему звонил колокол. Если это революция, думала я, то без нее вполне можно было бы обойтись. Но потом мне вспомнилась зима, семьи рабочих на нашем заводе - нет, все, что угодно, даже страх, все лучше, чем то, что нам пришлось пережить. Было уже около полудня, когда вернулись Мари и мальчики. Оказалось, что все волнения произошли оттого, что кто-то увидел, как офицер, командующий артиллерией, распорядился поднять на городскую стену пушку, и тут же разнесся слух, будто пушка будет повернута на город и против народа, поскольку он принадлежит к аристократии. - Теперь каждую телегу или экипаж, въезжающие в город, осматривают в поисках спрятанного оружия, - взволнованно сообщила моя невестка. - Крестьянам, которые приехали их деревень, приходится вываливать свою кладь на землю, и они теперь бунтуют на рыночной площади; беспорядки от этого только усиливаются. - Все это не имеет никакого значения, - отозвалась вдова. - Ваш муж быстро прекратит подобные безобразия. Она, очевидно, была такой же оптимисткой, как и Пьер, который, судя по словам моей невестки, ничего не мог знать о том, что происходит в городе, поскольку его пост находился в подземной часовне собора, которую ему было велено охранять. Робер не появлялся, и о нем ничего не было слышно, но меня это нисколько не удивило после того, как я узнала от одного из мальчиков, что он собирался поговорить с кем-нибудь из официальных представителей власти, которые находились в ратуше. Мой старший брат, верный себе, считал, что его долг - держать руку на пульсе города... Моя невестка принялась готовить для всех нас еду из того, что удалось добыть на развороченном рынке, но, поскольку мой братец Пьер требовал, чтобы члены семьи и все, живущие в доме, питались сырыми овощами и воздерживались от мяса, эти приготовления не заняли особенно много времени. После этого мы все сидели дома, дожидаясь мужчин - я вообще решила не высовывать носа на улицу, пока не прекратятся волнения на рынке, - а мальчики играли в чехарду со своим юным наставником, которому вместо этого следовало бы их чему-нибудь поучить; я нянчила младенца, невестка спала, а вдова рассказывала мне историю своего судебного процесса со всеми деталями. Было уже больше пяти часов, когда вернулись мои братья, они пришли вместе, Пьер - во всем своем великолепии, с мушкетом за плечами и трехцветной кокардой на шляпе. Робер тоже надел кокарду цветов нации. Вид у обоих был серьезный. - Какие новости? Что происходит? Эти слова вырвались непроизвольно, они были у всех на устах, даже у вдовы. - Возле Баллона - деревушки примерно в пяти лье от города - зверски убиты двое жителей Ле-Мана, - сказал Робер. - Разбойников в этом винить нельзя, - добавил он. - Этих людей убили негодяи из соседнего прихода. К нам только что прискакали гонцы с этой вестью. Пьер подошел ко мне, чтобы меня поцеловать - ведь мы с ним еще не виделись со времени нашего приезда, - и подтвердил то, что сообщил Робер. - Это был серебряных дел мастер по имени Кюро, самый богатый человек в Ле-Мане, - рассказал он нам. - Все его ненавидели и подозревали, что он занимается скупкой зерна. И, тем не менее, это - убийство, и его никак нельзя оправдать. Последние два дня Кюро скрывался в шато Нуан, к северу от Мамера, а сегодня рано утром в дом ворвалась банда разъяренных крестьян, которые заставили его вместе с зятем - он из Монтессонов, его брат - депутат, это его карету давеча скинули в реку, - возвратиться с ними в Баллон. Там они зарубили несчастного Кюро топором, Монтессона застрелили, отрубили обоим головы и, надев их на пики, маршировали так по всему городу. Это уже не слухи. Один из гонцов видел все это собственными глазами. Моя невестка, обычно такая выдержанная и спокойная, сильно побледнела. Баллон находится всего в нескольких милях от ее родного Боннетабля, где ее отец занимается торговлей зерном. - Я знаю, о чем ты думаешь, - сказал Пьер, обнимая ее за плечи. - Твоего отца никто не обвиняет в скупке зерна... во всяком случае, пока. И, кроме того, известно, что он верный патриот. Во всяком случае, можно надеяться, что, как только эта новость распространится, каждый приход в нашей округе организует свой отряд милиции, который и будет поддерживать законный порядок. Беда у нас со священниками. Ни на одного из них нельзя положиться: вместо того, чтобы сохранять присутствие духа в минуту опасности, они носятся из прихода в приход, поднимают тревогу и будоражат людей. Я подошла к невестке и взяла ее за руку. Я ничего не знала об этих убитых людях, была с ними незнакома, однако то обстоятельство, что с ними так жестоко расправились, причем вовсе не бандиты, а местные крестьяне из близлежащей деревни, делало их гибель просто ужасной. Я подумала о наших рабочих на стеклозаводе, о Дюроше и других, которые в ту ночь отправились на дорогу, чтобы отбить обоз с зерном. Неужели и Дюроше, ослепленный ненавистью и злобой, тоже способен совершить убийство? - Ты говоришь, что это злодеяние совершили крестьяне? - спросила я у Пьера. - Если у них не было работы, если они голодали, то чего они добились этим убийством? - Они хотели отплатить за свои страдания, - ответил Пьер, - за месяцы, годы, за целые столетия угнетения. Напрасно ты качаешь головой, Софи, это правда. Но дело в том, что такого рода кровопролитие бессмысленно, этому надо положить конец, а преступники должны быть наказаны. Иначе наступит анархия. Он пошел на кухню, чтобы поужинать фруктами и сырыми овощами, которые приготовила для него жена, однако мальчики уже успели там побывать, и ему ничего не осталось. Я вспомнила нашего отца, подумала о том, что бы он сказал, если бы кто-нибудь из его сыновей посмел дотронуться до обеда, оставленного для него в кухне, к тому времени, когда он придет после смены. Пьер, однако, остался к этому равнодушен. - Мальчики растут, - сказал он, - а я нет. К тому же, оставаясь голодным, я, может быть, пойму, что пришлось испытать этим беднягам, прежде чем страдания довели их до убийства. - Кстати сказать, эти бедняги, которых ты так жалеешь, вовсе не были голодны и отнюдь не доведены до отчаяния, - заметил Робер. - Я узнал это непосредственно от одного из чиновников в ратуше, а тот разговаривал с гонцом. Двое убийц - слуги, один из них, весьма упитанный субъект, служил у твоего коллеги, нотариуса из Рене. Их извиняет только то, что их подстрекали к убийству бродяги, которые скрываются в лесах. В ту ночь мы отправились спать, продолжая обсуждать это событие, а утром мальчики, которые уже побывали на улице, несмотря на запрет матери, сообщили, что в городе ни о чем другом не говорят. Караул возле ратуши удвоили, и не потому, что боялись бандитов, которых, как говорилось, разогнали, а потому, что окрестные крестьяне угрожали любому хорошо одетому человеку, обвиняя его в том, что он принадлежит к аристократии. Сыновья Пьера, которых отец приучил ходить босиком, с хохотом рассказывали нам, что они забавлялись, бегая за каждой каретой с криком: "A mort... a mort..."*, и что их едва не арестовали добровольцы гражданской милиции. Сам Пьер и Робер, конечно, тоже находились в городе. Пьер был в карауле, а Робер, насколько мне известно, снова наводил какие-то справки в ратуше. Я набралась храбрости и вышла из дома, чтобы навестить Эдме, взяв с собой в качестве эскорта мальчиков. Однако в этот день, двадцать четвертого февраля, толпы на улицах были еще гуще, чем в среду, в день нашего приезда, и, несмотря на то, что повсюду можно было встретить вооруженных представителей милиции, беспорядка было еще больше. Национальные кокарды, которые леманцы старшего поколения носили скорее для безопасности, чем по каким-либо другим причинам - я была счастлива, что на моей собственной шляпке тоже красовался трехцветный значок, - на шляпах молодых казались символом вызова и неповиновения. Группы молодежи, человек по двадцать, разгуливали по улицам с шестами, увитыми трехцветными лентами, и, увидев какого-нибудь смирного прохожего - пожилого человека или женщину вроде меня, - с дикими криками бросались к нам, размахивая этими знаменами, и допрашивали: "Вы за Третье сословие? Вы за нацию?". Когда мы добрались до Сен-Винсенского аббатства, возле которого жили Эдме с мужем, я с тревогой обнаружила еще более густую толпу, окружавшую стены и здания монастыря. Те, кто посмелее, взобрались на стены и, подбадриваемые снизу, размахивали палками и знаменами и кричали: "Долой скупщиков! Долой тех, кто заставляет народ голодать!". Несколько милиционеров, поставленных охранять двери аббатства, стояли, словно истуканы, неспособные даже воспользоваться своими мушкетами. - Вы знаете, что сейчас будет? - спросил Эмиль, старший из сыновей Пьера. - Они опрокинут милицию и ворвутся в аббатство. Я была согласна с Эмилем и повернула назад, чтобы как можно скорее выбраться из давки. Мальчишки, маленькие и юркие, могли, нагнув голову, пронырнуть под руками или даже проползти между ногами у взрослых; таким образом они быстро оказались вне толпы, теснившей нас сзади, меня же подхватила и понесла с собой волна, которая устремилась к аббатству, я оказалась беспомощной и бессильной, просто частичкой людского потока. Тут я в полной мере осознала, что испытывает каждая беременная женщина при таком скоплении народа: безумный страх, что ее сомнут и раздавят. Меня сдавили со всех сторон, плотно прижав к соседям. Некоторые из них, так же, как и я, присоединились к толпе просто как зрители, из любопытства; но в большинстве своем она состояла из обозленных людей, враждебно настроенных по отношению к монахам, обитателям аббатства. Вполне возможно, что те же самые чувства они питали бы и к мужу Эдме, мсье Помару, сборщику податей и налогов для аббатства, только не знали, где он находится. Толпа - и я вместе с ней - стояла под стенами аббатства, то подступая к ним, то снова откатываясь, и я знала, что если потеряю сознание - а я была недалека от этого, - то мне конец: я упаду, и меня затопчат. - Мы его оттуда вытащим, - кричал кто-то впереди меня, - вытащим и расправимся с ним, так же, как расправились с его дружками в Баллоне. Я не знала, кого они имеют в виду, самого ли настоятеля или моего зятя, ибо снова и снова повторялись слова: "скупщики хлеба" и "торговцы голодом". Я вспомнила также, что те несчастные, которых зарубили в Баллоне, были не аристократы, а буржуа, которые вызвали всеобщую ненависть своим богатством, и что убили их не голодающие крестьяне, а обычные люди, совсем как те, что окружали меня сейчас, только они временно потеряли человеческий облик, превратившись в дьяволов. Я чувствовала, как ненависть, подобно приливу, поднимается и рвется из сотен глоток, и те, кто прежде был настроен достаточно мирно, тоже ею заразились. Муж и жена, которые пять минут назад спокойно шли к аббатству, так же, как и я со своими племянниками, теперь потрясали кулаками, лица их были искажены, и они в ярости вопили: "Скупщики... Вытащите их оттуда и подайте нам... Скупщики...". Вдруг толпа снова всколыхнулась и притиснула нас к монастырю, и тут же раздался крик: - Драгуны! Здесь драгуны!.. Послышался топот приближающихся всадников и резкий голос офицера, подающего команду. Через минуту драгуны были уже среди нас, все бросились врассыпную, и меня спасло только то, что между мной и приближающимися лошадьми совершенно случайно оказалась плотная фигура какого-то мужчины. Он каким-то образом оттеснил меня в безопасное место, но я почувствовала запах лошадиного пота, видела поднятую саблю драгуна, надвигавшегося на людей, а женщина, которая только что выкрикивала какие-то угрозы, упала на землю вниз лицом. Я никогда не забуду, как дико она закричала, как пронзительно заржала лошадь, поднявшись на дыбы, и как потом копыта опустились ей на голову. Люди расступились, оставив драгун в середине, и я увидела у себя на платье кровь, кровь этой несчастной. Я пошла, с трудом передвигая ноги, плохо соображая, куда иду, к дверям дома Эдме, совсем рядом с аббатством, постучала и не получила никакого ответа. Я продолжала стучать, звать и плакать, и, наконец, наверху, в верхнем этаже открылось окно и показалось лицо мужчины, белое от страха. Он смотрел на меня, не узнавая. Это был мой зять, мсбе Помар, он сразу же снова закрыл окно, оставив меня на произвол судьбы. Вопли толпы, крики драгун, звон у меня в ушах - все это слилось в единый звук, а потом вдруг наступила темнота, и я упала на пороге дома Эдме, даже не почувствовав, как спустя какое-то время чьи-то руки подняли меня и внесли в дом. Открыв глаза, я обнаружила, что лежу на узкой кровати в маленькой гостиной - я узнала, это была гостиная сестры, - а перед кроватью стоит на коленях Эдме. Вид у нее был престранный: платье покрыто пылью и разорвано, лицо грязное, а волосы растрепаны; но еще более странным было то, что через плечо у нее была повязана трехцветная лента. Интуиция подсказала мне, что это означает: она тоже была в толпе, только не просто как посторонний свидетель... Я закрыла глаза. - Да, это правда, - сказала Эдме, словно прочитав мои мысли. - Я была там, я была одной из них. Ты этого не поймешь, не поймешь этого порыва. Ты не патриотка. Я не понимала ничего, кроме того, что я женщина, которой скоро рожать, что я ношу ребенка, и он может родиться мертвым, как ребенок Кэти, и что я сама едва избежала смерти, потому что попала в самую гущу орущей толпы, которая сама не понимает, что и зачем она кричит. - Твой муж, Эдме, - сказала я, - это о нем все кричат? Она презрительно рассмеялась. - Он думает, что о нем, - ответила она. - Потому он и заперся наверху и не хотел тебя впускать. Слава Богу, что я нашла тебя и заставила его спуститься и помочь мне внести тебя в дом. Но теперь уже конец. У нас с ним все кончено. - Что ты хочешь этим сказать? Она поднялась с колен и стояла в изножье кровати, скрестив на груди руки, и я подумала, что она вдруг из девушки превратилась во взрослую женщину, женщину, которая считает себя вправе судить своего мужа, хотя он старше ее на двадцать пять лет. - У меня есть доказательства - в последние месяцы я окончательно в этом убедилась, - что он составил себе состояние, присваивая определенный процент пошлин и налогов. Год тому назад это было мне безразлично, но теперь - нет. За последние три месяца мир изменился. Я не хочу, чтобы на меня показывали пальцем как на жену сборщика налогов. Вот почему я была с ними. Я возвращалась домой и попала в толпу, не могла выбраться. И я этому рада, мое место с ними, с народом, а не здесь, в этом доме, где живут чьей-то милостью и под чьим-то покровительством. Она с отвращением огляделась вокруг, и я задала себе вопрос: чем в большей степени вызвано это отвращение, порывом патриотизма или же тем, что ее муж - старик. - А что было бы, если б они сломали дверь и ворвались в дом? - спросила я. - Что бы ты тогда стала делать? Она уклонилась от ответа, совершенно так же, как это сделал бы Робер. - Толпа, и я вместе с ней, хотели попасть в аббатство, - ответила она. - Разве ты не слышала, как выкрикивали имя Бенара? - Бенара? - повторила я. - Кюре из Ноана, это приход возле Баллона, где вчера прятались эти скупщики зерна, - объяснила она. - Ты, наверное, слышала, что их убили - впрочем, так им и надо. Этот кюре, который вместе с ними обманывал людей, узнав, что случилось в Кюро и Монтессоном, бежал сюда, к своим друзьям монахам. Ну что же, сегодня драгуны спасли ему жизнь, но мы до него еще доберемся. Год тому назад Эдме, моя легкомысленная, хотя и ученая сестричка, была невестой, такой же, как и я, и ее голова была занята исключительно приданым и тем, как она будет выглядеть в обществе почтенных буржуа. А теперь она была революционеркой, еще более ярой, чем Пьер, и собиралась уйти от мужа из-за того, что не одобряла его занятия и желала смерти сельскому священнику, с которым даже не была знакома... Внезапно на ее лице появилось озабоченное выражение, и она подозрительно взглянула на меня. - Я еще не спросила, что ты делаешь в Ле-Мане, - сказала она. Я коротко рассказала ей о том, что в прошлую субботу у нас появились Робер с Жаком, что мы ездили в Сен-Кристоф, а сейчас живем у Пьера, ожидая возможности вернуться в Шен-Бидо. Лицо Эдме прояснилось. - Начиная с четырнадцатого июля ни о ком нельзя сказать наверняка, патриот он или шпион, - сказала она. - Даже родственники, члены одной и той же семьи, лгут друг другу. Я рада, что Робер - с нами; из того, что было известно о его жизни в Париже, можно было сделать и другое, противоположное заключение. Как хорошо, что за Мишеля и твоего мужа можно не беспокоиться. После вчерашнего дня ни того, ни другого нельзя обвинить в том, что они предатели нации. Я оставалась в постели, почувствовав вдруг, как ужасно устала и измучилась, и едва слышала, что она говорит. Вскоре раздался стук в дверь. Это пришли Робер и Пьер, которым испуганные мальчики сообщили, что со мною могло случиться. Муж Эдме оставался наверху, и хотя я слышала, как эти трое, шепотом переговариваясь между собой, несколько раз упоминали его имя, ни один из братьев не поднялся наверх, чтобы с ним поговорить. На улице возле дома ожидал фиакр, и когда я достаточно оправилась и смогла двигаться, они помогли мне дойти до экипажа и мы поехали к Пьеру, потому что я предпочитала находиться там, несмотря на шум и беспорядок, а не здесь, у Эдме, где царила атмосфера злобы и подозрительности. Братья не задавали мне никаких вопросов. Они так перепугались, представив себе, что со мной могло произойти в этой толпе, что решили не утомлять меня расспросами, и как только мы благополучно добрались до дома Пьера, я сразу же поднялась в детскую и легла. Лежа в постели, я еще раз мысленно представила себе все жуткие события этого дня, то, как я чудом избежала смерти. Меня охватила острая тоска по своему дому, по мужу. Я гадала, дома ли Франсуа и Мишель или они в дозоре, и вдруг, словно молния, в мозгу сверкнули слова Эдме: "После вчерашнего никому не придет в голову упрекнуть их в предательстве". Вчера, двадцать третьего июля, был тот самый день, когда в Баллоне были убиты серебряных дел мастер Кюро и его зять Монтессон, а тех, кого обвиняли в убийстве, если верить сообщениям, полученным в ратуше, науськивали бродяги из леса. Из какого леса? Тут только я вспомнила слух, один из многих, которые мы услышали в среду, в день нашего приезда, что бандитов разогнали, но что всю округу от Ферте-Бернара до Ле-Мана терроризируют мародеры из лесов Монмирайля. Глава одиннадцатая Робер отвез меня домой в воскресенье, двадцать шестого июля. Мы ехали через Кудресье, мимо нашего старого дома в Ла Пьере, а потом через леса Вибрейе, но на сей раз, хотя мы по дороге разговаривали со встречными людьми, бандитов никто не видел. Они исчезли; как нам говорили, они откатились дальше на юг, к Туру, или на запад, в сторону Ла Флеш и Анжера, предавая огню и разграблению все, что встречалось им на пути. Впрочем, никто не мог сказать наверняка, чьи земли пострадали, чей дом или имение были разграблены и уничтожены - все это были только слухи, слухи и слухи, так же, как и всегда. Когда мы приехали в Шен-Бидо, там все было спокойно. Поселок имел заброшенный вид, словно во время нашего отсутствия завод вообще не работал. Трубы не дымили, склады и сараи были на запоре; окна господского дома были закрыты ставнями, там не было никаких признаков жизни. Мы обошли дом сзади и стали стучаться в дверь черного хода, и через некоторое время услышали, как в кухне открылись ставни, и в щелку выглянула мадам Верделе, бледная, как смерть. Увидев нас, она вскрикнула, подбежала к двери, открыла ее и бросилась мне на шею, заливаясь слезами. - Они говорили, что вы больше не вернетесь, - рыдала она, схватив меня за руку и крепко сжимая ее. - Что вы останетесь у мадам в Сен-Кристофе, пока не прекратятся беспорядки, возможно, на несколько недель, до самых родов. Слава Пресвятой Деве и всем святым, что с вами все благополучно. Я вошла в дом и огляделась. Если не считать кухни - владений мадам Верделе, - в доме царила нежилая атмосфера, воздух в комнатах застоялся и было душно; судя по виду большой гостиной - это была самая главная комната в доме, - на креслах никто не сидел с самого нашего отъезда. - Кто вам сказал, что я не вернусь? - спросила я. - Мсье Мишель и мсье Франсуа. В тот день, когда вы уехали, они велели мне закрыть ставни и запереть двери на случай, если нападут разбойники. К счастью, у меня было достаточно еды, так что мне хватило. Они оставили несколько человек, чтобы охранять стекловарню, но женщинам тоже было велено запереться и сидеть дома, по крайней мере, не высовывать носа за ворота завода. Я взглянула на Робера. Лицо его оставалось бесстрастным, но он стал ходить по комнате, открывать окна и ставни, так что в комнату ворвались свет и свежий воздух. - Теперь все это кончилось, - сказал он. - Разбойники отошли на юг. Нас они больше не будут беспокоить. Я, однако, не была в этом уверена. Разбойников я больше не боялась, я боялась чего-то худшего, но не могла этого объяснить мадам Верделе. - А где теперь мсье Мишель и мсье Франсуа? - спросила я. - Не знаю, м'зель Софи, - ответила она. - Всю эту неделю они были в лесах, патрулировали дороги вместе с другими мужчинами. Наши сторожа говорили, что возле Ферет-Барнара и еще дальше на запад, в Боннетабле, были настоящие сражения, так, может быть, наши люди тоже там сражались. Никто этого не знает. Она снова готова была заплакать, и я отвела ее в кухню, успокоила и помогла готовить для нас еду. А потом, вспомнив свой долг и подумав о том, что сделала бы на моем месте матушка, я отправилась с тяжелым сердцем через заводской двор к жилищам рабочих, чтобы навестить их семьи. Некоторые женщины видели, как мы приехали, и теперь высыпали из своих домишек, такие же испуганные и всполошенные, как мадам Верделе, чтобы поздороваться со мной. Единственное, что я могла сделать, это повторить успокоительные слова Робера: разбойники разбежались, самое скверное уже позади, и из Ле-Мана мы добрались благополучно, не встретив на дороге никаких препятствий. - Если опасность миновала, почему не возвращаются наши мужчины? - спросила одна из них. Все остальные подхватили: - Где наши мужья? Что они делают? Я не могла ответить на эти вопросы. Я могла только сказать, что они все еще патрулируют в лесах или, возможно, помогают гражданской милиции в Ферте-Бернаре, если там действительно идут сражения. Мадам Делаланд, жена одного из наших старших мастеров, стояла и смотрела на меня, скрестив руки на груди. - Это правда, - спросила она, - что в Баллоне убили двух предателей? - О предателях я ничего не знаю, - осторожно ответила я. - В четверг были убиты два почтенных гражданина Ле-Мана. Больше я ничего сказать не могу. - Скупщики зерна, - отрезала она, - аристократы, так им и надо. Это из-за них мы голодали всю зиму. Их надо не просто убивать, а рвать на куски, всех до одного. Эти слова были встречены всеобщим одобрением, женщины переговаривались, качали головами, а одна из них выкрикнула, что муж рассказал ей перед уходом о заговоре: аристократы по всей стране сговорились убить всех бедных людей. Об этом говорит весь Париж, а теперь дошло и до нас. Вот почему мсье Бюссон Шалуар и мсье Дюваль отправились сражаться с аристократами. - Верно, - сказала мадам Делаланд. - Мой Андре говорил мне то же самое. Но король на нашей стороне, и герцог Орлеанский тоже, и они обещали, что теперь все будет принадлежать народу, а у аристократов не будет ничего. Если мы захотим, мы можем отобрать у них замки и особняки. Эта идея показалась мне столь же маловероятной, как и слух о появлении в наших краях шести тысяч разбойников или убийство всех бедняков во Франции. - Скоро мы узнаем правду о том, что действительно происходит в Париже, - сказала я. - А пока, независимо от того, вернулись наши мужчины или нет, мы прежде всего должны думать об урожае. Хлеба на наших полях созрели, и мы можем начать жатву завтра же. Чем больше мы соберем, тем меньше опасность, что зимой нам снова придется голодать. Женщины одобрительно загудели, и я смогла вернуться домой, положив конец разговорам о том, чтобы сражаться с аристократами или захватывать их имения и замки, что, возможно, встретило бы одобрение Эдме, но мне казалось столь же бессмысленным и неосуществимым, как если бы мы все отправились в Версаль и стали бы просить хлеба у самой королевы. Когда я вернулась, Робер разговаривал с дозорными, которые, наокнец, появились. Они вышли из стекловарни, где, как я полагаю, скорее всего, спали. Их было не менее десятка: кочегары Мушар и Берье, Дюкло, один из наших гравировщиков, который все равно уже несколько месяцев болел; помощник флюсовщика Казар и другие, простые рабочие и подмастерья. Печь не топилась, поскольку так распорядился Мишель, и все это время завод не работал. Они понятия не имеют, куда делись остальные мастера и рабочие. Они могут быть либо в Ферте-Бернаре, либо в Отоне. Возможно, они сражаются с разбойниками, а, может быть, и с аристократами, трудно сказать наверное. Мы с Робером вернулись в дом и сели за ужин, который приготовила нам мадам Верделе. - Может, ты все-таки знаешь, - спросила я у брата, - где сейчас Франсуа и Мишель? Есть у тебя какие-нибудь соображения на этот счет? Робер был слишком занят едой и ответил мне не сразу. Когда он, наконец, это сделал, у него был иронический, насмешливый вид, который я так хорошо знала. - Нет никаких оснований полагать, что с ними что-нибудь случилось, - ответил он. - Если они действовали по инструкции, то они несут охранную службу в лесах, держась в стороне от городов. - Инструкции? Какие инструкции? Робер проговорился и понял это. Он пожал плечами и продолжал есть. - Правильнее было бы сказать - совет, - поправился он, помолчав минуту. - Все это было решено еще до нашего отъезда в Сен-Кристоф. С разбойниками, наступающими с севера из Парижа, гораздо легче справиться в лесу, где они могут заблудиться и потерять связь друг с другом, чем на дорогах. - Если вообще существуют разбойники, с которыми нужно справляться, - заметила я. Он налил себе еще вина и посмотрел на меня поверх бокала. - Ты же слышала, что о них говорили, так же, как и мы все, - сказал он. - Разбойников видели в Дре, в Беллеме, в Шартре. Самое меньшее, что можно было сделать, это предупредить об опасности народ. Я отодвинула от себя тарелку, вдруг почувствовав тошноту - и от пищи, и от всего, что мне пришлось пережить; вдруг, неизвестно почему, мне снова представилась та несчастная женщина, которая попала под копыта лошадей возле Сен-Винсенского аббатства, в ушах прозвучал ее пронзительный крик. - Ты сам привез этот слух из Парижа, когда приехал сюда в дилижансе, - сказала я. - Ты, и никто другой. Он вытер салфеткой рот и пристально посмотрел на меня. - Дилижанс, в котором я ехал с Жаком, был не единственным, - сказал он. - В субботу утром, когда мы выезжали, на конечной станции на улице Белле стояло не меньше десятка, они выезжали из столицы по разным направлениям. Там, в конторе дилижансов, только и разговоров было, что о разбойниках, которые могут встретиться нам по пути. - Я тебе не верю, - сказала я. - А в других дилижансах, наверное, тоже были агенты вроде тебя, которым хорошо заплатили, либо герцог Орлеанский, либо Дакло или еще кто-нибудь, чтобы они распространяли эти слухи, вызывая тем самым страх и панику у населения. Робер улыбнулся. Он снова взял нож и вилку, которые до того положил на стол. - Дорогая сестренка, - ласково сказал он, - путешествие настолько тебя утомило, что ты сама не знаешь, что говоришь. Мне кажется, что тебе нужно лечь в постель и как следует выспаться. Сон рассеет все твои страхи. - Я никуда не пойду, пока ты не скажешь мне всей правды, - отвечала я. - По какой такой инструкции Франсуа и Мишель собрали рабочих и повели их в лес? Он ничего не ответил. Я смотрела на него, пока он доедал то, что у него было на тарелке, а потом мы молча сидели за столом. Было тихо, кроме тиканья больших старых часов на комоде не было слышно ни одного звука, и это заставило меня мысленно вернуться назад, во времена нашего детства в Ла-Пьере, когда во главе стола сидел отец, напротив него мать, справа - три брата, а слева мы с Эдме, ожидая, когда отец позволит нам разговаривать. - Даже если бы я признал - но я этого не делаю, - что мне заплатили, как ты говоришь, за то, чтобы я распространял слухи, вызывающие волнения в народе, ты совершенно не способна была бы понять смысла и причины этих действий. Ни одна женщина на это не способна. - Продолжай, - сказала я ему. Он встал и принялся мерить шагами комнату. Было такое впечатление, что в его душе происходит борьба, что он пытается выпустить на свободу что-то, что слишком долго, с самого юного возраста копилось у него в душе и не находило выхода. - Всю жизнь, - начал он, - я стремился вырваться отсюда. О нет, не из Шен-Бидо, не из какой-то конкретной стекловарни - в конце концов, когда я был здесь управляющим, я делал все, что хотел, - но вообще из этого окружения, из замкнутого пространства стекловарни, любой стекловарни. Один только раз, в Ружемоне, мне казалось, что это удалось. Помнишь, как вы с отцом и матушкой приезжали туда к нам в гости? Это был день моего торжества, мне казалось, что для меня нет ничего недоступного. А потом наступил крах, после этого были и другие неудачи. Ты, конечно, скажешь, так же как сказал бы наш отец, что виноват только я один; но я не могу с этим согласиться. В моих неудачах виновато прежде всего общество, а потом уже я сам. Кевремон Деламот в Вильнев-Сен-Жорж, Комон и другие, например, маркиз де Виши, который обещал мне тридцать тысяч ливров и не исполнил своего обещания - вот кто помешал мне добиться успеха, вот почему мне это не удалось, по крайней мере, пока. Он перестал шагать, остановился и стоял, глядя на меня через стол. - А теперь настало время, когда я могу отомстить за все, - продолжал он. - Впрочем, месть - это слишком сильное слово. Скажем так: встретиться, наконец, на равных. То, что произошло в последние месяцы, начиная с мая, и в особенности в последние недели, коренным образом изменило все общество. Я не могу тебе сказать, да и никто не может, что несет с собой будущее, куда теперь подует ветер. Но для человека, который хочет использовать благоприятный момент и знает, как это сделать, - а таких, как я, у нас сотни и тысячи, - час настал. Мне безразлично, так же как и другим, таким, как я, какие произойдут катаклизмы. Если мы можем извлечь из них пользу, все остальное не имеет ровно никакого значения. Снова, как в тот день, когда мы ехали в Сен-Кристоф, он выглядел далеко не молодым: было ясно, что ему сорок лет, однако в его лице появилось и другое: он походил на человека, который поставил на кон все, что у него было, решив рискнуть напоследок, а там - будь, что будет. Но если он проиграет, то уж позаботится о том, чтобы вместе с ним пострадали и другие. - Неужели на тебя так подействовала смерть Кэти? - спросила я его. - Оставь Кэти в покое. Эти воспоминания давно умерли и похоронены. В этот момент он вдруг показался мне таким одиноким, таким ранимым. Мне стало безумно жаль его, захотелось подойти к нему и обнять, но он внезапно рассмеялся, снова надев свою маску легкомыслия и веселости. - До чего мы стали серьезными, - воскликнул он, - вместо того, чтобы радоваться - ведь в мире с каждым днем становится все интереснее, разве не так? Вот посмотришь, что у нас будет через несколько месяцев. Иди-ка ты лучше спать, Софи. Это было предупреждение: не следовало давать волю чувствам, и я это поняла. Я поцеловала его и пошла наверх спать, а на следующее утро мы оба поднялись ни свет, ни заря и отправились со всеми вместе в поля. Робер, сняв сюртук и засучив рукава, подбирал колосья, складывал снопы в скирды, словно всю жизнь только этим и занимался; смеялся и шутил, отбросив в сторону свой важный вид и обычную манерность. Мне трудно было следовать его примеру, поскольку у нас до сих пор не было никаких сведений о Франсуа и Мишеле, за весь этот долгий день мы не встретили ни одного чужого человека и не слышали никаких новостей из-за леса. В тот вечер я рано отправилась спать, так же, как и Робер, ведь оба мы страшно устали после целого дня работы в поле. Я проснулась среди ночи, где-то между тремя и четырьмя, когда в комнату только-только начинают заползать бледные предрассветные сумерки. Меня разбудил какой-то звук, какое-то движение. Я не могла определить, что это было, однако инстинкт подсказал: они вернулись. Я встала с постели и пошла в бывшую комнату Пьера, откуда был виден заводской двор перед стекловарней; все они были там, человек тридцать-сорок, они двигались, словно призраки, в сером сумеречном свете и говорили шепотом, как если бы все еще находились в лесу, в засаде, подстерегая противника. Иногда вдруг слышался смех - так смеются мальчишки, когда им удается кого-то провести. Задняя дверь стекловарни была открыта, и они сновали взад-вперед с тяжелыми мешками на плечах. Я слышала шаги Робера в коридоре рядом с комнатой Пьера, слышала, как он спустился по лестнице, значит, он тоже проснулся; через минуту он отпер входную дверь и вышел во двор. Тут я вернулась назад к себе в комнату, в наивной уверенности, что через минуту-другую ко мне придет Франсуа, страшно обеспокоенный тем, как я себя чувствую и что со мной происходит. Я намеревалась встретить его достаточно холодно, чтобы ему стало стыдно. Однако прошло полчаса, а он все не являлся. Но потом беспокойство и волнение победили мою гордость, и я, накинув капот, подошла к лестнице, чтобы послушать, что происходит. Из большой гостиной слышались голоса; очень громко, как всегда, когда он волновался, говорил Мишель, потом засмеялся Робер. Я спустилась вниз и открыла дверь. Первым, кого я увидела, был Франсуа, который лежал на полу на подушках. Робер и Мишель сидели рядом с ним в креслах, у Мишеля на голове была повязка. Я сразу же подбежала к мужу и опустилась возле него на колени, чтобы посмотреть, куда он ранен. Глаза у него были закрыты, но я не заметила ни следов крови, ни повязки. - Что случилось? Куда он ранен? - спросила я у братьев. К моему великому удивлению и негодованию, они не проявляли ни малейшего беспокойства, и Робер, посмотрев на Мишеля, состроил насмешливую гримасу. - Н-ничего не случилось, - сказал Мишель. - П-просто он пьян, вот и все. Я снова посмотрела на мужа. Никогда, с того самого времени, как мы познакомились, а потом поженились, не видела я его в таком состоянии, однако поняла, что они правы, как только почувствовала его дыхание: от него разило спиртным. Франсуа был мертвецки пьян. - Пусть лежит, - сказал Робер. - Ничего страшного, он скоро проспится. Потом я обратила внимание на стол, который они оттащили к стене; он был завален разнообразными предметами, начиная от съестного и кончая мебелью. Поверх обитого атласом стула громоздился огромный окорок, мешки с мукой были звернуты в парчовые портьеры, столовое серебро валялось рядом с брусками соли и банками с маринадами и вареньем. Они смотрели на меня и ждали, что я скажу. Я знала, что Мишель не выдержит и заговорит сам. - Ну и что? - сказал он. - Что ты на это скажешь? Я подошла к столу и потрогала портьеры. Мне вспомнились очень похожие, те, что висели в большом зале в Ла-Пьере. - Что тут говорить? - в свою очередь спросила я. - Не в лесу же вы это нашли, верно? Вот и все. Если вы решили закрыть завод и добывать себе пропитание подобным образом, это ваше дело, а не мое. Но в следующий раз, когда вам вздумается сражаться с разбойниками, моего мужа оставьте в покое. Я повернулась, чтобы снова подняться к себе в комнату, но меня остановил Мишель. - Н-не обманывай себя, Софи, - сказал он. - Уверяю тебя, Франсуа совсем не нужно было уговаривать. А то, что ты видишь здесь на столе, это сущая ерунда. Все наши склады и сараи забиты доверху. Могу сказать тебе только одно: ни я, ни Франсуа не намерены терпеть то, что нам пришлось пережить в прошлую зиму. Это уж точно. - Вам и не придется, - ответила я. - Если то, что говорит Робер, правда, весь мир изменился. За первым же углом вас ожидает рай. А теперь, если это вас не затруднит, перенесите, пожалуйста, Франсуа на кровать. Только не ко мне, а в комнату Пьера. Я вышла, не посмотрев на них, и, когда закрыла дверь к себе в комнату, слышала, как они волокли Франсуа вверх по лестнице. Он отбивался, говорил какие-то глупости, как это обычно делают пьяные, а братья пытались его унять и смеялись при этом. Я снова легла в постель, наблюдая за тем, как разгорается день, а потом, когда после предутреннего затишья проснулись и завозились на ветках птицы, услышала, как просыпается вся ферма, расположенная за господским домом: залаяли собаки, мычат коровы, ожидая утренней дойки - словом, все привычные звуки, возвещающие начало очередного летнего дня. Это было странное чувство: лежать здесь в матушкиной комнате, которую она делила с нашим отцом, которую я сразу же после нашей свадьбы сделала своей, считая, что мы с Франсуа, по-своему, конечно, будем следовать тем же самым путем. И вот теперь, в течение одной ночи - а может быть, это готовилось гораздо дольше, всем тем, что произошло за последние несколько недель, начиная со смерти Кэти и бунтов в Париже, включая страшную долгую зиму, которая затмила все остальное? Теперь - я знала совершенно точно, - между сегодняшним днем и всем, что было раньше, лежит огромная пропасть. Мои братья, муж, даже Эдме, моя маленькая сестренка, принадлежат нынешнему времени, они ожидали его, приветствуя перемены как нечто такое, формированию чего они способствовали, как если бы выдували из стекла сосуд, придавая ему желаемую форму. То, чему их учили с детства, больше не имело для них никакого значения. Все это отошло в прошлое, а с ним было покончено навсегда; значение имело только будущее, оно должно быть иным, во всех отношениях отличаться от ранее известного. Почему же я от них отстаю? Почему у меня не лежит к этому душа? Я думала о зиме, о том, как страдали мы сами и наши рабочие с семьями, и понимала, что имел в виду Мишель, когда говорил, что это никогда не должно повториться; и все-таки во мне все сопротивлялось, когда я думала о том, что он сделал. Я себя не обманывала. Вещи, которые лежали внизу на столе в большой гостиной - краденые, они украдены, вероятнее всего, из шато Нуан, где скрывались несчастные серебряник Кюро и его зять, прежде чем их вытащили из дома и поволокли в Баллон навстречу смерти. Чего я не знала и, вероятно, никогда не узнаю, это принимали ли мой брат и муж участие в расправе над ними. Я, наконец, уснула, оттого, что все внутри у меня онемело, а когда проснулась, рядом со мной был Франсуа, он умолял простить его, ему было так стыдно за вчерашнее, за то, что он напился, и мне ничего не оставалось делать - только обнять его и утешить. Я не собиралась его расспрашивать, но он сам охотно все рассказал, ему, наверное, очень хотелось избавиться от необходимости скрывать что-то от меня. Я угадала правильно: они были в Нуане. Их патруль вышел далеко за пределы установленных для него границ, подгоняемый слухами о заговоре аристократов. Весь район к югу от Мамера, вплоть до самого Баллона и Боннетабля был охвачен паникой, причем никто толком не знал, что это за слухи - кто-то им сказал, что в лесу рыщут разбойники, переодетые монахами - все та же старая история, что мы слышали на дорогах. - Когда Мишель услышал про этих вооруженных монахов, которые врываются в деревни и пугают людей, - рассказывал Франсуа, - он просто обезумел. Нам было известно, что кюре Бенар из Нуана - скупщик зерна и что он поехал в Париж за оружием и боеприпасами, чтобы привезти все это в шато и потом использовать против своих же прихожан. Поэтому мы отправились в шато Ноан. Туда уже ворвалась толпа, они схватили Кюро и его зятя в качестве заложников. Мы за ними не пошли. - А ты знаешь, что с ними случилось потом? - спросила я. Франсуа молчал. - Да, - сказал он, наконец. - Да, мы слышали. - Потом, приподнявшись на локте и склонившись надо мной, он добавил: Мы не принимали никакого участия в убийстве. Эти люди словно лишились рассудка. Им нужна была жертва. Здесь нельзя винить никого в отдельности, их всех охватило какое-то безумие, словно мгновенно распространившаяся зараза. Точно такое же безумие охватило толпу возле Се-Винсенского аббатства, и в результате там под копытами лошадей погибла женщина. В его власти оказалась и моя сестра Эдме, она забыла своего мужа, свой дом. - Франсуа, - сказала я, - если так поцдет дальше, если начнутся грабежи и убийства, и можно будет отнимать у человека жизнь и имущество, то наступит конец закону и порядку, и мы вернемся к варварству. Неужели это и есть создание нового общества, о котором толкует Пьер? - Это одно из условий достижения цели, - ответил он. - Во всяком случае, так говорит Мишель. Прежде, чем что-нибудь построить, нужно сначала разрушить, по крайней мере, расчистить место. Те люди, Софи, которых... которые погибли в Баллоне, они же устраивали заговоры против народа. Они бы, не задумываясь, всех перестреляли, если бы только у них в шато было оружие. Они заслужили смерть, их надо было убить в назидание другим, в качестве примера. Мишель нам все это объяснил, ведь наши люди тоже задавали ему вопросы. Мишель сказал... Мишель объяснил... Все было, как прежде. Мой муж шел за своим другом, за своим вождем. - Значит, вы взяли в шато все, что хотели, и вернулись домой? - спросила я. - Можно сказать и так, - ответил он. - Мишель говорит, что человек, который голодал и холодал целую зиму, имеет право получить за это компенсацию. И люди, конечно, против этого не возражали, как ты можешь себе представить. Четыре ночи подряд мы ночевали в лесу, одидая, чтобы все успокоилось. Еды и питья у нас было достаточно, как видишь. Тогда-то я... - ...и напился, чтобы успокоить свою совесть, - закончила я за него. Потом мы еще немного полежали, не говоря ни слова. В течение этой недели, с того момента, как мы расстались, каждый из нас проделал огромный путь, - не по расстоянию, а по времени. Если это новое общество действительно такое, к нему нелегко будет приспособиться. - Не будь ко мне слишком суровой, - вдруг сказал он. - Я не знаю, как это случилось. Мы развели костер в лесу, пили и ели, мы с Мишелем все время находились рядом с нашими людьми. Это было очень странное чувство - были только мы, все остальное не имело никакого значения, у нас не было мыслей о вчерашнем дне, не думали мы и о завтрашнем. Мишель все повторял: "Это все кончено... это все кончено... Старое ушло навсегда. Страна принадлежит нам". Я уже говорил тебе, нас охватило безумие... Потом он заснул, положив голову на мою согнутую руку, а позднее, когда он снова проснулся, и мы оделись и сошли вниз, в гостиной все было чисто и прибрано, стол по-прежнему стоял посередине комнаты, и единственным изменением было то, что за обедом у нас на столе было великолепное серебро: вилки и ножи с монограммами и серебряная сахарница. - Интересно, - сказала я мадам Верделе, чтобы испытать ее, - что сказала бы матушка, если бы видела все это. Мы стояли возле буфета в кухне, рассматривая остальное серебро, аккуратно разложенное и расставленное на полках. Мадам Верделе взяла в руки огромный подсвечник, подышала на него, потерла, чтобы он блестел, и снова поставила на место. - Она бы сделала то же, что и я, - ответила она. - Приняла бы за благо этот дар и не стала бы задавать вопросов. Как говорит мсье Мишель, человек, который обладает такими сокровищами и морит голодом тех, кто на него работает, заслуживает, чтобы у него все отобрали. Это удобная философия, но я не совсем понимала, почему отобранным должны воспользоваться мы. Знаю только одно: по мере того, как шло время, я начала привыкать к виду серебра с монограммами на нашем столе, а через неделю уже сама помогала мадам Верделе укоротить парчовые портьеры, чтобы их можно было повесить у нас в гостиной, где окна не такие высокие, как в шато. О разбойниках больше разговора не было. Великий страх, который прокатился по всей Франции после взятия Бастилии, захватив и нас тоже, рассеялся и канул в вечность. Рожденная слухами, подхваченная нашими собственными страхами паника возникла мгновенно и так же быстро исчезла, оставив, однако, неизгладимый отпечаток на всей последующей жизни. В каждом из нас проснулось что-то, о чем мы и не подозревали: смутные мечты, желания и сомнения, пробужденные к жизни этими самыми слухами, пустили корни и расцвели пышным цветом. Всех изменило это время, никто не остался прежним. Робер, Мишель, Франсуа, Эдме, я сама - все как-то незаметно переменились. Слухи, верные или ложные, раскрыли, обнажили, подняли на поверхность то, что прежде было скрыто, таилось в глубине - страхи и надежды, которые отныне будут составлять часть нашей повседневной жизни. Единственный из нас, кто радовался от души, кого не тронули, не испортили текущие события, был Пьер. Это он на второй неделе августа рассказал нам о великом решении, принятом в ночь на четвертое Национальным Собранием в Париже. В Ле-Мане услышали эту новость двумя днами раньше, и он воспользовался первой же возможностью для того, чтобы прискакать к нам на лошади и сообщить об этом. Виконт де Ноайль, шурин генерала Лафайета, представлявший аристократов, которые придерживались прогрессивных взглядов, выдвинул предложение, адресованное всему Собранию, согласно которому отменяются все феодальные права, и все люди объявляются равными, независимо от рождения и положения. Все титулы отменяются, и каждый человек может молиться Богу так, как он того пожелает. Что же касается привилегий, то они отменяются навечно. Все члены Собрания поднялись на ноги, как один человек, чтобы приветствовать предложение депутата. Многие плакали. Те депутаты от аристократии, которые разделяли взгляды Ноайля, поднимались один за другим и приносили торжественную клятву, отказываясь от прав, которыми они пользовались на протяжении веков. По словам Пьера, там, в Версале, вдруг случилось чудо: все Собрание, все, кто там собрались, - аристократия, духовенство, Третье сословие, - словно по мановению волшебного жезла, слились в одно целое. - Наступил конец несправедливости и тирании, - говорил Пьер. - Это начало новой Франции. Я помню, как он стоял в нашей большой гостиной, рассказывая нам эти новости, и вдруг разразился слезами - Пьер, которого я никогда не видела плачущим, только один раз, ребенком, когда погиб наш котенок, - и через мгновение мы все плакали, смеялись и обнимали друг друга. Из кухни пришла мадам Верделе, пришла ее племянница, которая помогала ей по хозяйству. Мишель выскочил из комнаты и помчался на заводской двор звонить в колокол, чтобы собрать всех рабочих и сообщить им, что отныне он и Франсуа, Робер и Пьер и все они - братья. - С-старым законам к-конец, - кричал он. - Все люди равны. Все обновилось и родилось заново. Ничего подобного мы не испытывали с самого Троициного дня. Мы были счастливы, мы стремились к добру, казалось, что сам Господь возложил свою руку на каждого из нас. Робер, возбужденный, с блестящими от волнения глазами, говорил, что за всем этим стоит герцог Орлеанский, ведь сам виконт де Ноайль никогда бы до этого не додумался. - Да кроме того, - добавил он мне на ухо, - у де Ноайля и отдавать-то нечего, у него ничего нет, и он по уши в долгах. Вот если бы вместе с привилегиями были отменены все долги, тогда действительно наступил бы золотой век. Он уже строил планы возвращения в Ле-Ман вместе с Пьером, с тем чтобы на следующий же день сесть в дилижанс, отправляющийся в Париж. Заводской колокол продолжал звонить, на сей раз, слава Богу, это был не набат, а благовест. Рабочие вместе с женами и детьми потянулись в дом, сначала робко, а потом смелее, мы радостно встречали их, пожимали им руки. Угощения у нас никакого не было, но вином удалось оделить всех, и вскоре детишки, позабыв свою робость, с вечелыми криками гонялись друг за другом по заводскому двору. - Сегодня в-все разрешается, - сказал Мишель. - Власть взрослых отменяется вместе с феодальными правами. Я видела, как Франсуа посмотрел на него с улыбкой, и в первый раз не ощутила ревности. Перст Божий коснулся и меня тоже. О неделях, которые за этим последовали, у меня не сохранилось особых воспоминаний. Помню только, что урожай мы убрали благополучно, стекловарня снова заработала, а Эдме приехала ко мне, и когда двадцать шестого сентября знаменательного года родился мой сын, она была со мной. Это был прелестный малютка, как говорила Эдме, первый плод революции. Он принес нам добрые вести, и поэтому я назвала его Габриэлем. Он прожил всего две недели... К этому времени наше праздничное настроение уже прошло. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ LES ENRAGES* Глава двенадцатая Мое горе не имеет отношения к этой истории. Многие женщины теряют первого ребенка. Моя матушка, в те дни, когда меня еще не было на свете, потеряла двоих на протяжении двух лет. Дважды это случилось с Кэти, третий ребенок унес ее собственную жизнь. Мужчины называют нас слабым полом. Однако нести в себе другую жизнь, как это делаем мы, чувствовать, как она растет, развивается и, наконец, выходит из тебя как оформленное живое существо, отделяется, оставаясь все равно частью тебя, а потом видеть, как она хиреет и угасает - это требует немалой силы и душевной стойкости. Мужчины держатся от этого в стороне, они беспомощны в таких делах, если и пытаются что-то сделать, у них ничего не получается, словно они понимают - и это совершенно верно, - что в данном случае их роль с самого начала была второстепенной. Если говорить о двух моих мужчинах, мастерах-стеклодувах, то я больше полагаюсь на своего брата Мишеля. Он обращался со мной с грубоватой нежностью, больше разбирался в практических делах - это он вынес из комнаты колыбельку моего сына, чтобы она не напоминала мне о нем. Он также рассказал мне о своих детских страхах - я уже слышала эту историю от матушки, - как он боялся, что его маленький братец и сестричка умерли от того, что он для забавы снимал с них одеяльца. Франсуа был со мной слишком робок, и поэтому не мог стать мне утешением. У него был такой убитый и смущенный вид, словно он сам был виноват в смерти нашего малютки, и поэтому разговаривал шепотом и ходил по комнатам на цыпочках. Со мной он обращался чуть ли не подобострастно, и это выводило меня из себя. Он видел по моему лицу и слышал по тону моего голоса, что раздражает меня - я ничего не могла с собой поделать, но это только еще больше угнетало его, а я злилась все сильнее. Я нисколько его не жалела и не подпускала к себе с полгода, а то и больше, а потом, когда уступила, это было - кто знает? - вероятно, скорее от апатии, чем по склонности. Говорят, когда женщина теряет ребенка, ей все равно требуется полный срок для того, чтобы оправиться. Тем временем Декларация прав человека сделала всех если не братьями, то равными, однако уже через неделю после принятия закона в Ле-Мане, а также в Париже начались беспорядки - ведь цены на хлеб не снизились, а безработица осталась прежней. В городах владельцев булочных обвиняли в том, что они слишком дорого берут за четырехфунтовую буханку хлеба, а те, в свою очередь, обвиняли торговцев зерном - словом, все были виноваты, кроме тех, кто высказывал эти обвинения. Жители Ле-Мана по-прежнему были разделены на два лагеря: одни считали, что убийцы серебряника Кюро и его зятя должны быть наказаны, другие же были за то, чтобы отпустить их на свободу, и в связи с этим тоже начались волнения: люди выходили на улицу, вооружившись ножами и камнями, чтобы использовать их против гражданской милиции, которая теперь называлась Национальной гвардией, и кричали: "Отпустите на свободу баллонцев!". Я так и не знаю, была ли среди них Эдме. Сен-Винсенское аббатство было занято шартрскими драгунами, а что до мсье Помара, мужа Эдме, то его звание "сборщика налогов для монахов" было упразднено, так же как многие другие профессии и привилегии. Он уехал из города, но куда, мне неизвестно, поскольку Эдме с ним не поехала. В ее доме были расквартированы драгуны, и она перешла жить к Пьеру. Муниципальные власти проявили твердость по отношению к баллонским убийцам, один из них был приговорен к смертной казни, а другого отправили на галеры. Третий, как мне кажется, сбежал. Таким образом, анархия, которой опасался Пьер, была задушена. В те немногие разы, что я бывала в Ле-Мане, наше распрекрасное равенство было не так уж заметно, разве что торговки на рынке стали вести себя более нахально, да еще некоторые из них, у кого нашелся для этого материал, украсили свои лавки трехцветными полотнищами. В Париже тем временем прошел еще один День взятия Бастилии, на этот раз без кровопролития. Толпа людей, наполовину состоящая из женщин, - рыбные торговки, как назвал их Робер, сообщивший нам эти сведения, и я вспомнила мадам Марго, которая помогла мне при родах Кэти в тот злополучный день, - отправилась пятого октября в Версаль и целую ночь простояла там во дворе, требуя, чтобы к ним вышли члены королевской семьи. Их было не меньше тысячи, они готовы были все разгромить, и только благодаря вмешательству Лафайета и Национальной гвардии этот день не закончился катастрофой, а, наоборот, превратился в триумф. Короля и королеву, вместе с двумя детьми и сестрой короля, мадам Элизабет, уговорили, можно сказать, заставили покинуть Версаль и сделать своей резиденцией дворец Тюильри в Париже, и процессия, которая шествовала из одного дворца в другой, представляла собой, как писал Робер, самое фантастическое зрелище, какое только можно себе вообразить. Королевская карета, эскортируемая Лафайетом и национальными гвардейцами, набранными из разных районов Парижа, вышла из Версаля в сопровождении пестрой толпы горожан, численность которой составляла не менее семи тысяч человек. Они несли мушкеты, колья, ломы, метлы, они пели и орали во весь голос: "Да здравствуют Бейкер и бейкеровы отродья!". "Они находились в дороге шесть часов, - писал нам Робер, - и мне довелось увидеть этот цирк в самом конце, когда процессия завернула на площадь Людовика XIV. Это напоминало зверинец в Древнем Риме, не хватало только одного: не было львов. Женщины, некоторые из них полуобнаженные, сидели верхом на пушках, словно ехали на слонах; по пути они обрывали ветви с деревьев, чтобы украсить пушки зеленой листвой. Старые ведьмы из предместий, рыбные торговки с центрального рынка, уличные девки, все еще размалеванные, не смывшие краски с лица, и даже добропорядочные жены лавочников, принаряженные в лучшие свои воскресные платья и шляпки - можно было подумать, что это менады* на празднике Диониса. Все обошлось без жертв, если не считать одного несчастного случая, происшежшего, когда шествие выходило из Версаля. Один из телохранителей короля выстрелил - надо же, какая глупость! - в парнишку-гвардейца и убил его. В результате его самого, этого телохранителя и его товарища толпа разорвала на части. Их головы, надетые на пики, двигались в авангарде процессии, направляющейся в Париж". Мишель, которому было адресовано это письмо, читал его вслух. Они с Франсуа находили все это очень интересным и забавным, они-то не видели, как видела я, лиц парижан накануне бунта, они не ощущали тяжелого запаха, царившего на улицах после того, как дело было сделано. Я выхватила письмо у Мишеля, потому что из-за его смеха и заикания нельзя было понять, что он читает. В письме дальше говорилось, что теперь, когда король находится в Париже среди своего народа, все успокоится, хлеба будет больше, и честные торговцы вроде него смогут спать спокойно, не боясь, что у них разобьют стекла. "Я, конечно, состою в Национальной гвардии, - писал он, - охраняющей нашу секцию Пале-Рояля. Обязанности у меня не слишком сложные: мы просто патрулируем улицы в полном вооружении, надев на шляпы кокарды, а на грудь гвардейский значок. Когдя появляется эта сволочь - а они теперь постоянно выползают из каждой щели, наглые, как тараканы, - нам достаточно пригрозить им штыком, и они тут же исчезают. Женщины теперь носят исключительно трехцветные ленты, а нас они находят неотразимыми. Стоит лишь взглянуть, и они тут же вешаются на шею. Я бы веселился от души, если бы не то обстоятельство, что торговля практически умерла". Во всем письме ни слова о Лакло или о герцоге Орлеанском. Героем дня был Лафайет, так по крайней мере казалось. А потом - это мы узнали не из писем Робера, а от Пьера, который прочел эту новость в журнале, а после каким-то образом нашел подтверждение, - нам стало известно, что герцог Орлеанский вместе с Лакло, своим адъютантом Кларком и мадам де Бюффон, своей любовницей, четырнадцатого числа бежали из Парижа и находятся в Булони, направляясь в Англию. В качестве предлога приводилось поручение, которое он должен был выполниь в Англии. - Однако, - добавил Пьер, - граф де Валанс, драгунский полковник в Шартре и друг герцога Орлеанского, пустил такой слух, будто бы Лафайет и другие члены Национального Собрания считают, что именно герцог был инициатором марша в Версаль, что он практически был виновником всех этих беспорядков, и что для всех заинтересованных лиц было бы желательно, чтобы герцог на время исчез из поля зрения. Итак, любимец публики отправился в Лондон, и, как говорят, очень доволен этим обстоятельством - ведь скачки в Англии гораздо лучше, чем во Франции! Я вспомнила экипаж, который выезжал из Пале-Рояля по направлению к Венсену, двух любовников, уютно устроившихся на мягких сиденьях кареты, ленивый приветственный жест руки. Неужели Робер поставил не на ту лошадь? Прошел ноябрь, а от него не было ни слова. Мишель и Франсуа были заняты работой на заводе, которая, слава Богу, понемногу возобновилась, однако шла довольно вяло: пока не будут приняты новые законы, никто не знал, как они отразятся на торговле и промышленности. Затем, в начале ноября, пришло письмо от Робера, адресованное мне. "У меня снова крупные неприятности, почти такие же, как те, что постигли меня в восьмидесятом и восемьдесят пятом годах". Он, конечно, имел в виду свое банкротство. Возможно, и тюремное заключение. "Для меня было страшным ударом, как ты понимаешь, - продолжал он, - то, что герцог Орлеанский вместе с Лакло покинули Париж, ни слова не сказав тем людям, которые, так же, как и я, верой и правдой служили им в течение последних пятнадцати месяцев. Я не помню, кто это сказал: "Не доверяйся принцам". Возможно, всему этому есть какое-то объяснение, которого пока еще никто не знает. Поскольку я оптимист, я живу надеждой. Но если говорить о моих финансовых делах, то мне остается один-единственный выход. Я не могу писать об этом в письме, так же как и о других делах, касающихся моего будущего. Я хочу, чтобы ты приехала в Париж. Пожалуйста, не отказывай мне". Я ничего никому не говорила, обдумывая все обстоятельства про себя. Письмо было написано мне, в нем не было ни слова о Пьере или Мишеле. Матушка была далеко, иначе я непременно бы с ней посоветовалась, Естественнее всего было бы обратиться к Пьеру, поскольку он знал законы, но мне было известно, что он очень занят муниципальными делами и не может позволить себе уехать из Ле-Мана. Кроме того, именно то обстоятельство, что Пьер юрист, может заставить Робера отнестись к нему с осторожностью. Я без конца обдумывала это дело, прикидывая, как мне лучше поступить, и, наконец, пришла с письмом к Мишелю. - К-конечно, ты должна ехать, - сказал он без малейшего колебания. - Франсуа я все объясню. - В этом нет необходимости, - сказала я. Прошло два месяца с тех пор, как умер Габриэль, а мой муж все еще был в немилости. Я знала, что это пройдет, но пока просто не могла на него смотреть. Будет лучше для нас обоих, если я проведу несколько месяцев вдали от него, не думая о том, что я перед ним виновата, что я его обижаю. Но потом, вспомнив последнюю поездку в Париж, и то, как мне было там плохо, я попросила Мишеля: - Поедем со мной. Если не считать нескольких лет ученичества в Берри, Мишель никогда не покидал нашу глушь, никогда не бывал в более крупном городе, вем Ле-Ман. В прежние времена я никогда не предложила бы ему такой поездки; у него был вид типичного рабочего, каким он на самом деле и был: черный, как углежог, и такой же дремучий и неотесанный. Однако теперь, когда все стали равными, когда революция стерла между людьми все различия, неужели теперь мой брат не имеет права ходить по парижским мостовым и даже попросить посторониться какого-нибудь парижанина? Возможно, у него возникли такие же мысли. Он улыбнулся мне совершенно так же, как, наверное, улыбался, когда ему позволили в первый раз встать к печи рядом со взрослыми. - От-тлично, - сказал он. - Я с уд-довольствием поеду. Мы отправились в Париж через два или три дня. Единственной уступкой моде и современным вкусам со стороны Мишеля было то, что он постригся у парикмахера в Монмирайле и купил пару башмаков; что же касается всего остального, то он решил, что вполне сойдет его воскресное платье: кафтан и панталоны. - Кабы мне з-знать пять месяцев тому назад, что придется служить эскортом, - сказал он мне, конфузясь, - я бы порылся как следует в сундуках шато Ноана, разоделся бы, как павлин. Первое, что бросилось мне в глаза, когда дилижанс въезжал в столицу, было то, что в городе стало гораздо меньше карет, улицы были почти пусты, если не считать телег и повозок. На многих нарядных кафе и лавках, которые я помнила, висели объявления: "Продается" или "Сдается внаем", и хотя на тротуарах людей было довольно много, праздношатающихся среди них не было; большинство прохожих шли явно по делу, и одеты были бедно и скромно, так же, как и мы сами. Правда, в последний раз я была здесь в апреле, а теперь стоял декабрь, мрачный и дождливый, но все равно, что-то исчезло из парижской жизни, чего-то в ней не хватало, только трудно сказать, чего именно. Раньше великлепные кареты и те, кто в них ехал - мужчины и женщины, роскошно, хотя зачастую нелепо разодетые, придавали столице некий волшебный блеск, делали ее похожей на сказку. Теперь же Париж походил на самый обыкновенный город, и Мишель, который, не отрываясь, смотрел в окно дилижанса, пытаясь что-то разглядеть в унылом пасмурном мраке, заметил, что здания, конечно, великолепны, но в общем все это не слишком отличается от Ле-Мана. На улице дю Буле не было ни одного фиакра, который мог бы отвезти нас в гостиницу, и слуга, хлопотавший возле нашего багажа, сообщил нам, что кучерам нынче не выгодно дожидаться пассажиров. Теперь большинство из них предпочитали служить у депутатов. - Деньги в наши дни есть только у них, - заметил он, подмигнув. - Наймись кучером или курьером к депутату Национального Собрания и всем твоим заботам конец. Ведь депутаты, почитай, все из провинции, и стричь такого все одно, что ягненочка. Мишель взвалил на плечи наши вещи, и вскоре мы уже находились в "Красной Лошади" на улице Сен-Дени. Я считала, что будет неудобно, если мы нагрянем к Роберу без предупреждения, а кроме этой гостиницы ничего в Париже не знала. Тех стариков, что владели "Красной Лошадью" во времена моих родителей, уже не было, теперь хозяином был их сын, но он помнил нашу семью и встретил нас достаточно приветливо. Лучшую комнату в гостинице, ту самую, в которой некогда останавливались матушка с отцом, занимал депутат с женой, и новый хозяин очень этим гордился, поскольку они были самыми лучшими его постояльцами. Мы потом встретили их на лестнице, депутат был дородный мужчина с простоватым лицом, он надувался от важности, словно зобатый голубь; в жене его не было ничего примечательного. Эта особа готовила всю пищу в своих комнатах, поскольку повару она не доверяла. Депутат был раньше нотариусом где-то в Вогезах, и до тех пор, пока его не избрали в Национальное Собрание, никаогда в жизни не бывал в Париже. Нам подали обед, состоявший из супа и говядины, далеко не так хорошо приготовленный, как это обычно делалось у нас в доме, и хозяин, который подсел к нам поболтать, пожаловался, что после взятия Бастилии стало совершенно невозможно держать слуг: они каждую минуту ожидали, что их сделают господами, и поэтому не задерживались на одном месте дольше, чем на неделю. - Пока депутаты находятся в Париже, я еще продержусь, не буду закрываться, - говорил он. - Но вот когда они разъедутся, - хозяин пожал плечами, - тогда это, наверное, уже не будет иметь смысла. Придется мне, верно, купить небольшое именьице в провинции и держать постоялый двор. В Париж сейчас никто не ездит. Жизнь слишком дорога, да и времена уж очень беспокойные. Когда мы закончили есть, Мишель взглянул на потоки дождя, заливающие улицы, и покачал головой. - Яркие огни Пале-Рояля могут подождать, - сказал он. - Если это и есть столица, то по мне уж лучше огонек нашей стекловарни в Шен-Бидо. На следующее утро я поднялась рано и, заглянув в комнату Мишеля, увидела, что он еще спит. Я не стала его будить и оставила ему записку, объяснив, как добраться до Пале-Рояля. Я пошла туда одна, мне казалось, что будет лучше, если я сначала повидаюсь с Робером наедине и скажу ему, что вместе со мной приехал Мишель. По утрам на улицах Парижа всегда бывает людно: женщины идут на рынок, рабочие спешат на работу. И теперь все было, как прежде: обычные толкотня и ругань, которые я помнила по прошлым визитам в Париж. Новостью было только присутствие национальных гвардейцев, они парами патрулировали улицы, придавая окружающей обстановке военный вид. Ну что же, по крайней мере, это защищало от грабителей. В Пале-Рояле, когда я, наконец, туда добралась, царила унылая атмосфера нежилого места; она еще усугублялась из-за огромных размеров дворца. Все окна были закрыты ставнями, громадные ворота заперты. Открыты были только боковые калитки, через которые можно было войти в сады и торговые галереи. У калиток стояли часовые из национальных гвардейцев, но они пропустили меня, не задав ни одного вопроса, и мне подумалось, что от их присутствия здесь нет никакого толка. Стояло раннее утро, да и время года совсем не подходило для прогулок, поэтому в садах не было обычной толпы. Но то ли здесь сказалось отсутствие герцога Орлеанского, который вместе со всем своим двором переселился в Лондон, то ли по той простой причине - как писал мне мой брат, - что дела в торговле шли из рук вон плохо, но только сам Пале-Рояль выглядел совершенно иначе, чем прежде. Галереи имели скучный неряшливый зимний вид, на каменных плитах переходов скопились лужи воды. Все это напоминало ярмарочную площадь после того, как закроется ярмарка. Окна и двери многих лавок были забиты досками и снабжены красноречивыми табличками "Продается", а в витринах тех, что еще функционировали, были выставлены товары, которые, должно быть, находились там целыми неделями, а то и месяцами. Все торговцы так или иначе отдавали дань времени: витрины были задрапированы трехцветными полотнищами, а среди безделушек, выставленных на продажу, самое почетное место занимали изображения Бастилии, изготовленные из самых разнообразных материалов, начиная воском и кончая шоколадом. Добравшись до номера двести двадцать пять, я с болью в сердце, хотя и ожидая этого, увидела табличку "Продается", висящую на дверях. В витринах, хотя и не заколоченных, не было никаких признаков товара. Какие печальные перемены по сравнению с тем временем восемь месяцев тому назад, когда, несмотря на беспорядки, в затянутых черным бархатом витринах было выставлено с полдюжины наиболее интересных и пользующихся спросом "произведений искусства" Робера, привлекающих взоры возможных покупателей. "Никогда не загромождай витрину! - говаривал Робер. - Декорирование витрины - это такое же искусство, как и всякое другое. Один предмет, выставленный на витрине, привлекает внимание, заставляя предполагать, что в лавке имеются десятки таких же. Чем реже подвешены крючки, тем охотнее клюет рыба". А теперь там не было ничего, ни одной, даже самой скромной, кокарды. Я позвонила, без особой надежды на то, что кто-нибудь ответит на звонок, потому что верхние комнаты казались такими же безжизненными, как и лавка внизу. Однако вскоре в доме послышались шаги, кто-то отодвинул засов, и дверь открылась. - Прошу прощения, лавка закрыта. Чем я могу быть полезной? ГОлос был тихий и мелодичный, вид настороженный. Передо мной стояла женщина, примерно такого же возраста, как Эдме, может быть, немного моложе, и, несомненно, красивая; ее испуганные глаза говорили о том, что меньше всего на свете она ожидала увидеть особу женского пола, одетую для утреннего визита. - Могу я видеть мсье Бюссона? - спросила я. Женщина покачала головой. - Его здесь нет, - ответила она. - Он временно живет при лаборатории на улице Траверсьер, там в верхнем этаже есть жилые комнаты. Он, возможно, будет здесь сегодня утром, если вам угодно зайти попозже. Как о вас доложить? Я уже готова была сказать, что я сестра мсье Бюссона, но что-то меня удержало. - Несколько дней тому назад я получила от него письмо, - сказала я, - в котором он меня просил зайти и поговорить с ним по делу, если я буду в Париже. Я приехала только вчера вечером и пришла прямо из гостиницы. Она по-прежнему смотрела на меня с подозрением, придерживая рукой дверь. Удивительно то, что эта женщина каким-то неуловимым образом напоминала мне Кэти. Она была немного выше и стройнее, но глаза у нее были такие же огромные, а вот цвет лица несколько смугловат; а волосы были распущены по плечам, совершенно так же, как носила Кэти, когда только что вышла замуж за моего брата. - Простите за бесцеремонность, - сказала я, - но какое положение вы занимаете в этом доме? Вы консьержка? - Нет, - сказала она. - Я его жена. Она, должно быть, заметила, что я изменилась в лице. Я и сама это почувствовала, сердце у меня бешено колотилось, к щекам прилила кровь. - Прошу прощения, - пробормотала я. - Он никогда не говорил о том, что снова женился. - Снова? - Она приподняла брови и в первый раз улыбнулась. - Боюсь, что вы ошибаетесь, - сказала она мне. - Мсье Бюссон никогда до этого не был женат. Вы, должно быть, путаете его с братом, владельцем замка где-то между Ле-Маном и Анжером. Вот тот вдовец, насколько мне известно. Здесь была какая-то путаница. Я была настолько изумлена, что мне стало даже немного нехорошо. Она, должно быть, это почувствовала, потому что пододвинула мне стул, и я села. - Возможно, вы правы, - сказала я. - Братьев иногда путают. Теперь, глядя на нее снизу, я увидела, какая прелестная у нее улыбка. Не такая откровенно приветливая, как у Кэти, но очень молодая и безыскусная. - И давно вы поженились? - спросила я у нее. - Около полутора месяцев, - ответила она. - Сказать по правде, это пока еще держится в секрете. Насколько я понимаю, в кругу семьи его женитьба может встретить возражения. - Семьи? - Да. В особенности может быть недоволен его брат, тот, у которого замок. Мой муж - его наследник, и семья хотела, чтобы он женился на женщине его круга. А я сирота, у меня нет никакого состояния. Среди аристократии такие вещи считаются непростительными, даже в наши дни. Я начинала понемногу понимать, в чем дело. Робер снова принялся за старые штучки, снова фантазирует, выдумывает то, чего нет на самом деле. Совсем как раньше, когда он поступил в аркебузьеры или устраивал бал-маскарад в Шартре. Придется пустить в ход всю изобретательность, чтобы его обман не вышел наружу. - Где вы встретились? - спросила я, осмелев от любопытства. - В приюте для сирот в Севре, - сказала она. - Вы, может быть, знаете, там была большая стекольная мануфактура, только теперь она закрылась. К сожалению, мой муж в свое время потерял на этом много денег. Он встречался по делам с директором приюта - это было вскоре после падения Бастилии, - и они как-то договорились насчет меня. Вы понимаете, я, когда выросла, стала работать прислугой у директора и его жены. Одним словом, я приехала сюда, в лавку, и через несколько недель мы поженились. Она опустила глаза и посмотрела на свое обручальное кольцо; рядом с ним было и второе: великолепный рубин, который стоил, должно быть, моему брату целого состояния, если, конечно, он его не украл. - А вас не смущает, - спросила я, - что ваш муж почти вдвое старше вас? - Напротив, - ответила она, - это значит, что у человека есть жизненный опыт. На сей раз ее улыбка была еще прелестней. Я пожалела о Кэти, но брата едва ли можно было обвинять. - Я не понимаю, как это он решается оставлять вас одну по ночам. Она казалась удивленной. - Но ведь ставни закрыты, а дверь на засове. - Все равно... - Я махнула рукой, не закончив фразы. - Мы видимся днем, - прошептала она. - Он очень занят в своей лаборатории, да еще стряпчие и адвокаты, которые занимаются его делами, но он всегда выкраивает час-другой, чтобы побыть с женой. Мне показалось, что для девушки, воспитанной в приюте, она прекрасно во всем разбирается, хотя и поверила россказням моего братца о его происхождении. - Нисколько в этом не сомневаюсь, - ответила я, посмеявшись этому про себя, когда осознала, что в моем голосе появились такие же ледяные нотки, какие прозвучали бы в аналогичных обстоятельствах в голосе матушки. Однако мое веселое настроение продержалось недолго. Взглянув на лестницу, я сразу же вспомнила, как во время моего предыдущего визита помогала бедняжке Кэти подняться в комнату и дойти до кровати, которую она покинула только для того, чтобы лечь в гроб. И вот передо мной ее преемница, счастливая, довольная и безмятежная, не подозревающая о том, что у нее была предшественница, которая ступала по тем же ступеням меньше года тому назад. Если Робер способен об этом забыть, то я никак не могу. - Я должна идти, - сказала я, поднимаясь со стула. Мне вдруг стало все противно, хотя я и презирала себя за это. Видит Бог, думала я, если это поможет Роберу, скрасит его одиночество, так на здоровье. Она спросила, как сказать, кто приходил, и я назвала свою фамилию: Дюваль, мадам Дюваль. Мы попрощались друг с другом, и она закрыла за мной дверь лавки. Снова шел дождь, и листья в дворцовом саду, которые были еще в почках, когда я приходила сюда в прошлый раз, теперь валялись на земле и на дорожках. Я поспешила прочь от этого места, где витал призрак бедняжки покойницы Кэти, и мне вспоминался маленький Жак, который катил передо мной обруч. Забитые окна Пале-Рояля и глазеющие на меня часовые символизировали собой совсем иной мир по сравнению с тем, что окружал меня весной. В полном унынии я шла обратно, в сторону "Красной Лошади", и на пороге гостиницы увидела Мишеля, который уже собирался отправиться на поиски. Сама не зная, почему, скорее всего, инстинктивно, я ничего ему не сказала. Только то, что дверь лавки заперта, окна закрыты ставнями, и внутри никого нет. Он счел это вполне естественным. Если Робер снова находится на грани банкротства, лавка уйдет в первую очередь. - Пойдем, п-погуляем по улицам, - тащил меня Мишель со всем нетерпением провинциала, впервые попавшего в столицу. - Робера мы разыщем потом. Надеясь, что это поможет прогнать мрачное настроение, я позволила себя увести снова почти в том же направлении, что и ранним утром - мне было безразлично, куда идти. Мишель, конечно, ничего не подозревал. Наконец мы подошли к Тюильри, где теперь была резиденция короля и королевы. Мы смотрели на огромный дворец, на ту его часть, которая была видна в глубине двора, видели швейцарских гвардейцев, шагавших взад и вперед вдоль фасада, и думали, как, вероятно, многие провинциалы: а вдруг сейчас в эти окна на нас смотрят король и королева. - Подумать только, - говорил Мишель, - все эти комнаты, весь дом всего только для четырех человек. Ну, для пяти, если считать сестру короля. Как ты думаешь, что они там делают целыми днями? - Наверное, то же самое, что и мы, - предположила я. - После обеда король играет с сестрой в карты, а королева читает книжки своим детям. - Что? - удивился Мишель. - А все придворные стоят вокруг и смотрят? Кто может это знать? В сером свете декабря дворец казался мрачным и неприступным. Я вспомнила королеву, как она, более десяти лет тому назад, выходила из кареты, готовясь войти в здание оперы - фарфоровая статуэтка, которая могла разлететься вдребезги от одного лишь легкого дуновения, - опираясь на руку д'Артуа и окруженная пажами, готовыми исполнить любое ее приказание. Он теперь находился в эмиграции, можно сказать, в изгнании, а королева, которую все ненавидели, строила козни Собранию - нити тянулись из Тюильрийского дворца во все концы страны. Правда это или нет, неизвестно, достоверно только одно: дни оперы и маскарадов канули в вечность. - Он все равно, что мертвый, - вдруг сказал Мишель. - Смотришь на него - гробница да и только. Пойдем отсюда, пусть себе гниют дальше. Мы пошли назад, вернулись на набережную, где, как сказал Мишель, несмотря на вонь, чувствовались какая-то жизнь и работа - к берегу реки приткнулись плоскодонные баржи, груженные лесом, раздавались хриплые голоса лодочников. Здесь я могла не стесняться деревенского вида моего брата. В этой части Парижа не было ни одного человека, перед которым нужно было стыдиться. Всюду были нищие, и если бы я позволила Мишелю подавать каждому из них, у нас не осталось бы денег, чтобы заплатить за постой в гостинице. - Если Б-бастилию разгромили такие вот люди, - заметил Мишель, - их никак нельзя осуждать. Если бы я в это время был там, то заодно разрушил бы и Тюильри. Ему хотелось посмотреть то место, где стояла Бастилия, и мы, расспрашивая, как пр