Дафна Дю Морье. Стеклодувы © Перевод В.Салье ПРОЛОГ Однажды в июне 1844 года мадам Софи Дюваль, урожденная Бюссон, старая дама восьмидесяти лет от роду, которая приходилась матерью мэру Вибрейе, небольшого городка в департаменте Сарт, поднялась с кресла в гостиной своего дома в Ге-де-Лоне, выбрала из стойки в холле свою дюбимую трость, позвала собаку и направилась, как обычно по вторникам в это время дня, по короткой подъездной аллее к воротам. Она шла бодро, быстрым шагом человека, не подверженного - или не желавшего поддаваться - обычным слабостям преклонного возраста; ее живые синие глаза - заметная черта ее в общем ничем не примечательного лица - внимательно смотрели по сторонам, то вправо, то влево; она отметила, что нынче утром не разровняли гравий на аллее, бросила взгляд на не подвязанную должным образом лилию, увидела неаккуратно подстриженный бордюр клумбы. Все эти огрехи буду в свое время исправлены, об этом позаботится ее сын, или она сама; ибо, несмотря на то, что Пьер-Франсуа исполнял должность мэра Вибрейе вот уже четырнадцать лет, и возраст его приближался к пятидесяти годам, он, тем не менее, прекрасно знал, что дом и все имение Ге-де-Лоне являются собственностью его матери, и что во всех делах, касающихся ухода за домом и его содержания, окончательное слово принадлежит именно ей. Это имение, которое мадам Дюваль и ее муж в свое время, на рубеже двух веков, приобрели с тем, чтобы поселиться там, когда они удалятся от дел, было невелико, всего несколько акров земли и небольшой дом; но это была их собственность, они его купили, заплатили за него деньги, что дало им право на статус землевладельцев, приравняв их, к великой их гордости, к "бывшим", к владетельным сеньорам, которые кичились тем, что распоряжаются землей по праву рождения. Мадам Дюваль поправила вдовий чепчик, покрывающий пышные седые волосы, собранные в высокую прическу. Она еще не успела дойти до конца подъездной аллеи, как услышала давно ожидаемые звуки: звякнула открывшаяся калитка, потом она закрылась, и вот садовник - ему еще предстояло получить выговор, - который был в одно и то же время грумом, посыльным и вообще выполнял все необходимые работы по дому, шел ей навстречу, держа в руках почту, принесенную из Вибрейе. Почту обычно приносил ее сын мэр вечером, возвращаясь домой; но раз в неделю, каждый вторник, приходило особое письмо из Парижа, письмо от ее замужней дочери мадам Розио, и поскольку в жизни старой дамы это было самое драгоценное событие за всю неделю, она не могла дотерпеть до вечера. И вот уже несколько месяцев, с тех пор как супруги Розио переселились из Мамера в Париж, садовник по особому распоряжению мадам отправлялся за несколько километров в Вибрейе, спрашивал на почте письма, адресованные в Ге-де-Лоне, приносил их и отдавал ей в собственные руки, что он и проделал сейчас. Сняв шляпу, он вручил ей ожидаемое письмо, сопровождая это привычным замечанием: - Мадам может быть довольна. - Благодарю, Жозеф, - ответила она. - Ты знаешь дорогу на кухню, пойди посмотри, не осталось ли там для тебя кофе. - Можно было подумать, что человеку, проработавшему в Ге-де-Лоне добрых тридцать лет, надо напоминать о том, где находится кухня. Она подождала, пока садовник скроется из глаз, и только тогда пошла следом за ним, так как это тоже было частью ритуала: дождаться, пока слуга отойдет на почтительное расстояние, и только тогда мерным шагом, в сопровождении собаки, направиться вслед за ним, держа в руках нераспечатанное письмо; подняться по ступенькам, войти в дом, затем в гостиную, снова сесть в кресло у окна и предаться, наконец, долгожданному удовольствию: прочесть письмо от дочери. Мать и дочь были связаны между собой крепкими узами, так же как некогда, много лет тому назад, Софи Дюваль была связана со своей матерью Магдаленой. У сыновей, даже если живешь с ними под одной крышей, свои заботы, свои дела, жена, политические интересы, а вот дочь, даже если у нее есть муж, как, например, у Зоэ - кстати сказать, довольно способный доктор - всегда остается частью матери, она всегда ее дитя, ее поверенный, с ней можно разделить радость и горе, она хранит семейные словечки, давно забытые сыновьями. Горести дочери были отлично известны - если не сейчас, то в прошлом - самой матери: мадам Дюваль были знакомы и размолвки с мужем, которые порой встречаются в семейной жизни, и всевозможные хозяйственные затруднения, высокие цены на рынке, внезапные болезни, необходимость рассчитать прислугу - словом, все те разнообразные обстоятельства, из которых состоит жизнь женщины. Письмо было ответом на то, которое она написала дочери неделю назад в связи с днем ее рождения. Двадцать седьмого мая Зоэ исполнился пятьдесят один год. Этому трудно было поверить. Более полувека прошло с того дня, когда она впервые поднесла к груди крошечный комочек человеческой плоти - своего третьего ребенка и первого из оставшихся в живых. Как хорошо она помнит этот летний день, когда все окна были широко распахнуты в сад, в комнате слышался горьковатый запах дыма от стекловаренной печи, звуки шагов и разговоры рабочих, сновавших по двору между заводскими помещениями, которые заглушали стоны роженицы. Девяносто третий год, первый год Республики... Какое ужасное время для появления на свет ребенка - бушует вандейское восстание, страна охвачена войной, предатели-жирондисты стремятся сокрушить Конвент, патриот Марат убит молодой истеричкой, бывшую королеву, несчастную Марию Антуанетту держат в заточении в Тампле, а затем гильотинируют в наказание за все те беды, которые она принесла Франции. Такое тяжелое и, несмотря ни на что, волнующее время. Дни, наполненные то триумфом и ликованием, то отчаянием. Все это сейчас перешло в область истории, люди в большинстве своем забыли эти события, они отступили на задний план, вытесненные подвигами императора и достижениями его эпохи. И сама она вспомнила это только тогда, когда узнала о смерти одного из своих сверстников; тут прошлое снова встало перед глазами, и она вспомнила, словно это было вчера, что человек, которого только что положили в могилу на кладбище в Вибрейе, состоял в Национальной гвардии под командованием ее брата Мишеля, и они оба, вместе с ее мужем Франсуа, в ноябре девяностого года повели отряд, состоявший из рабочих их стекольного завода, громить замок Шарбоньер. Говорить о таких вещах в присутствии ее сына мэра было нельзя. В конце концов он был верным подданным короля Луи Филиппа, и вряд ли ему могли бы понравиться воспоминания о том, какую роль играли его отец и дядюшка в те бурные революционные дни, еще до того, как он родился; хотя, видит Бог, ее так и подмывало это сделать, когда он начинал слишком уж важничать, разглагольствуя о своих буржуазных принципах. Мадам Дюваль вскрыла письмо и расправила листки, плотно исписанные неразборчивым почерком дочери, где то и дело встречались зачеркнутые и перечеркнутые слова и строчки. Слава Богу, несмотря на свои восемьдесят лет, она обходилась без очков. "Дорогая моя матушка..." Прежде всего Зоэ благодарила за подарок ко дню рождения (пестрое лоскутное одеяло, которое шилось дома в зимние и весенние месяцы), затем шли мелкие семейные новости: ее муж, врач по профессии, написал доклад об астме, который он должен прочесть в медицинском обществе; у ее дочери Клементины новый и очень хороший учитель музыки, и девочка делает большие успехи; и наконец - почерк становился все более небрежным из-за волнения, вызванного важностью сообщаемого - главная новость, приберегаемая напоследок в качестве сюрприза. "В воскресенье вечером мы были у соседей в Фобур Сен-Жермен, - писала она, - там, как обычно, было много врачей и ученых и велись очень интересные разговоры. Мы с мужем обратили внимание на одного человека, который впервые появился в нашем маленьком кружке; у него были приятные манеры, и с ним было интересно разговаривать. Он оказался изобретателем: получил патент на переносную лампу и надеялся заработать на этом немало денег. Нас познакомили, и вообрази себе мое удивление, когда я узнала, что его зовут Луи Матюрен Бюссон, что он родился и вырос в Англии, что родители его - эмигранты, и приехал он в Париж совсем молодым человеком вскоре после Реставрации вместе со своей матерью, ныне покойной, братом и сестрой. С тех пор он живет то в Париже, то в Лондоне, зарабатывая на жизнь, насколько я понимаю, своими изобретениями. И там и тут у него имеются коммерческие предприятия. Женат он на англичанке, у него есть дети, он владеет домом на улице Помп, а также мастерской в Фобур Пуассоеньер. Я бы не обратила на это особого внимания, если бы не странное сочетание двух имен: Бюссон и Матюрен и не упоминание о родителях-эмигрантах. Я вела себя осторожно, постаралась ничем себя не выдать, не сказать, что твоя девичья фамилия Бюссон, а Матюрен - традиционное семейное имя, но когда я как бы между прочим спросила, была ли у его отца-эмигранта какая-нибудь профессия, или же независимый доход, позволявший ему жить в праздности, он, не задумываясь, и с заметной гордостью ответил: "О да, он был мастером-стеклодувом и одновременно хозяином - ему до революции принадлежало несколько стекольных мануфактур. Одно время он был первым гравировщиком по хрусталю в Сен-Клу, на королевской мануфактуре, которой покровительствовала сама королева. Естественно, что когда разразилась революция, он последовал примеру духовенства и аристократии и эмигрировал в Англию вместе со своей молодой женой, моей матерью, и, вследствие этого, ему пришлось терпеть всевозможные лишения и нужду. Его полное имя было - Робер Матюрен Бюссон дю Морье, и умер он внезапно и трагически в тысяча восемьсот втором году, сразу после Амьенского мира, когда приехал во Францию в надежде вернуть фамильные владения. После его отъезда моя бедная мать осталась в Англии с малыми детьми, не подозревая о том, что расстается с ним навсегда. Мне было в ту пору пять лет, и я не сохранил о нем воспоминаний, но моя мать воспитала в нас глубокое уважение к отцу, внушая нам, что это был человек самых высоких принципов и честности и, конечно, роялист до мозга костей". Матушка... Я кивала головой, что-то говорила, пытаясь собраться с мыслями. Ведь я права, не так ли? Этот человек должен быть моим кузеном, он сын вашего любимого брата и моего дядюшки Робера. Но что означают все эти разговоры о том, что его зовут дю Морье, что он оставил семью в Англии и умер в тысяча восемьсот втором году, тогда как нам прекрасно известно, что он умер вдовцом, и что его сын Жак был капралом в Великой Армии? Ну как же, мне было восемнадцать лет, когда умер дядя Робер, он же был учителем в Туре. Почему же этот изобретатель мсье Бюссон, который, судя по всему, должен быть его сыном, рассказывает о своем отце совсем другое, совсем не то, что говорила нам ты? И он, очевидно, ничего не знает о том, как на самом деле умер его отец, и даже не подозревает о твоем существовании. Я спросила его, есть ли у него здесь родня. От ответил, что, по его мнению, нет. Все были гильотинированы во время террора, а шато Морье вместе с мануфактурами были уничтожены. Справок он не наводил. Так было лучше. Прошлое минуло и забыто. Тут наша хозяйка прервала нас, и мы расстались. Я больше с ним не разговаривала. Но я нашла его адрес: номер тридцать один по улице Помп в Пасси, это на случай, если вы захотите, чтобы я с ним связалась. Как вы думаете, матушка, что мне следует делать?" Мадам Дюваль отложила письмо дочери и задумчиво посмотрела в окно. Итак... это случилось. Понадобилось более тридцати лет, но все-таки это случилось. То, что по мнению Робера было абсолютно невозможно. "Эти дети вырастут в Англии и останутся там навсегда, - говорил он. - Зачем они поедут во Францию, в особенности если будут знать, что их отец умер? Нет, с этой частью моей жизни покончено раз и навсегда, так же, как и с прошлым вообще". Мадам Дюваль снова взяла письмо и перечитала его еще раз, от начала до конца. Перед ней было два пути. Первый: можно было написать Зоэ и сказать ей, чтобы она не делала дальнейших попыток связаться с человеком, назвавшим себя Луи-Матюреном Бюссоном. И второй путь: ехать незамедлительно в Париж, явиться к мсье Бюссону в дом номер тридцать один по улице Помп, сообщить об их родственных связях и увидеть, наконец, перед смертью сына своего брата. Первую возможность она отвергла, едва та появилась в ее сознании. Следовать по этому пути означало бы изменить семье, то есть пойти против всего, что было ей дорого. Надо было следовать по второму пути и немедленно, сразу, как только можно будет это практически осуществить. В тот вечер, когда ее сын мэр вернулся из Вибрейе, она сообщила ему свои новости, и было условлено, что она поедет в Париж на следующей неделе и остановится там у своей дочери в Фобур Сен-Жермен. Все попытки сына ее отговорить оказались тщетными. Она была тверда. "Если этот человек - обманщик, мне достаточно будет на него посмотреть, ия сразу это увижу, - сказала она. - Если нет, тогда я исполню свой долг". Вечером накануне своего отъезда в Париж она подошла к шкафчику, стоявшему в уголке гостиной, открыла его ключом, который находился в медальоне, висевшем у нее на груди, и достала оттуда кожаный футляр. Этот фтуляр она аккуратно уложила вместе с несколькими платьями, которые собиралась взять с собой. Было около четырех часов в воскресенье на следующей неделе, когда мадам Дюваль вместе с дочерью мадам Розио явилась с визитом в дом номер тридцать один по улице Помп в Пасси. Дом был расположен в хорошем месте, на углу улицы Тур, напротив школы для мальчиков. Позади дома находился сад и длинная аллея, обсаженная деревьями, которая вела прямо к Булонскому лесу. Дверь им открыла приветливая горничная, она взяла их визитные карточки и проводила в красивую комнату, выходившую окнами в сад, из которого слышались крики играющих детей. Через минуту-другую на пороге стеклянной двери, ведущей в сад, показался мужчина, и мадам Розио, коротко объяснив цель визита и извинившись за вторжение, представила свою мать. Одного взгляда оказалось достаточно. Голубые глаза, светлые волосы, посадка головы, быстрая любезная улыбка, говорящая о желании понравиться, в сочетании с намерением обернуть обстоятельства в свою пользу, если только представится возможность - тут был весь Робер, каким она помнила его сорок, пятьдесят, шестьдесят лет тому назад. Мадам Дюваль взяла протянутую руку в обе свои и долго ее не выпускала, устремив пристальный взгляд своих глаз, как две капли воды похожих на его глаза, на лицо этого человека. - Простите меня, - сказала она, - но у меня есть все основания полагать, что вы мой племянник, сын моего старшего брата Робера-Матюрена. - Ваш племянник? - Он с удивлением смотрел то на мать, то на дочь. - Но боюсь, что я не понимаю... Я впервые встретил мадам... мадам Розио две недели тому назад. Я не имел удовольствия встречаться с вами раньше, до этого... - Да-да, - перебила его мадам Дюваль. - Я знаю, как вы познакомились, но она была слишком удивлена, когда узнала ваше имя, и поэтому не сказала, что девичья фамилия ее матери Бюссон, и что Робер-Матюрен Бюссон, мастер-стеклодув, который эмигрировал, был ее дядей... Короче говоря, я ее мать, а ваша тетушка Софи, и я ждала этого момента почти полвека. Они подвели ее к креслу и заставили сесть, а она отирала слезы - так глупо, говорила она, не выдержать и расплакаться, и как стал бы смеяться над ней Робер. Через несколько минут она успокоилась и в достаточной мере овладела собой для того, чтобы осознать тот факт, что ее племянник, правда, высказал большую радость, обнаружив родственные отношения между ними, но, в то же время, был в некотором недоумении по поводу того, что его тетушка и кузина оказались провинциалками, а не высокородными титулованными дамами, и не могли похвастаться ни обширными поместьями, и разрушенными замками. - Но самое имя Бюссон, - настаивал он. - Я привык думать, что мы принадлежим к аристократическому бретонскому роду, который ведет свое начало от четырнадцатого века, что мой отец, мастер-дворянин, сделался гравировщиком исключительно для своего удовольствия, что наш девиз - "Abret ag Aroag", то есть "Первый и главный", принадлежал средневековым рыцарям Бретани. Неужели вы хотите сказать, что все это неправда? Мадам Дюваль смерила своего племянника скептическим взглядом. - Ваш отец Робер был первым, наиглавнейшим и самым неисправимым выдумщиком из всех, которые только существуют на свете, - холодно сказала она, - и если он рассказывал эти басни в Англии, у него, несомненно, были на то свои основания. - Но шато Морье, - возражал изобретатель, - замок, который крестьяне сожгли до основания во время революции? - Это простая ферма, - отвечала его тетушка, - она так и стоит с тех самых пор, как ваш отец родился там в тысяча семьсот сорок девятом году. Там и сейчас живут наши родственники. Племянник уставился на нее в полном недоумении. - Здесь, наверное, что-нибудь не так, - сказал он. - Моя мать, наверное, ничего об этом не знала. Разве что... - Он внезапно замолчал, не зная, что сказать, и по выражению его лица она поняла, что ее откровенные слова разрушили некую иллюзию, которую он лелеял с самого детства, что его уверенность в себе поколеблена и что он, возможно, станет сомневаться в своих силах. - Скажите мне только одно, - попросила мадам Дюваль. - Она была вам хорошей матерью? - О да, - ответил он. - Самой лучшей на свете. А пришлось ей нелегко, должен вам сказать, после того, как мы остались без отца. Но у матери были отличные друзья во французской колонии. Был организован специальный фонд помощи. Мы получили отличное образование в одной из школ, основанных аббатом Карроном, вместе с детьми других эмигрантов - Полиньяков, Лабурдоменов и прочих. - В голосе его послышались горделивые нотки, он не заметил, как его тетушка поморщилась, когда он произносил имена, которые все они - она сама и ее братья - ненавидели всегда. - Моя сестра, - продолжал он, - компаньонка дочери герцога Пальмеллы в Лиссабоне. Брат Джемс живет в Гамбурге, у него там свое дело. А сам я, с помощью влиятельных друзей, надеюсь выпустить на мировой рынок лампу собственного изобретения. Нам нечего стыдиться, ни у кого из нас нет для этого никаких оснований, у нас прекрасные перспективы... - Он снова замолчал, остановившись на полууфразе. В его глазах мелькнуло оценивающее выражение, странным образом напомнившее его отца. Эта тетушка из провинции, конечно же, не принадлежит к аристократии, но, может быть, у нее водятся деньжата, отложенные на черный день? Мадам Дюваль без труда прочла его мысли, так же как в свое время читала мысли своего брата Робера. - Вы такой же оптимист, как ваш отец, - сказала она ему. - Тем лучше для вас. Так гораздо проще жить. Он снова стал очаровательно любезен, к нему вернулись прежнее обаяние, шарм Робера, подкупающее пленительное выражение, перед которым она никогда не могла устоять. - Расскажите мне о нем, - попросил он. - Вы, конечно, все знаете. С самого начала. Даже если он родился на ферме, как вы говорите, а не в замке. Даже если он на самом деле не аристократ... - А авантюрист? - закончила она за него. В этот момент в комнату из сада вошла жена ее племянника, а за ней - трое ребятишек. Горничная принесла чай. Беседа стала общей. Мадам Розио, которой показалось, что ее мать слишком бесцеремонна, стала расспрашивать жену новоприобретенного кузена о жизни в Лондоне, о том, в чем эта жизнь отличается от парижской. Изобретатель показал модель своей портативной лампы, которая должна была принести ему богатство. Мадам Дюваль хранила молчание, рассматривая поочередно каждого из троих детей, ища в них фамильного сходства. Да, конечно, малютка Изабель, резвая живая девчушка, немного похожа на ее собственную сестру Эдме, когда та была в этом возрасте. Второй мальчик, Эжен, или Жижи, не вызывал в ней никаких воспоминаний, а вот старший, десятилетний Джордж, которого дома называли Кики - это Пьер в миниатюре - те же задумчивые глаза, та же манера стоять, скрестив ноги и засунув руки в карманы. - А ты, Кики, - обратилась она к нему, - что ты собираешься делать, когда вырастешь? - Отец хочет, чтобы я стал аптекарем, - ответил мальчик, - но я сомневаюсь, сумею ли выдержать экзамены. Больше всего я люблю рисовать. - Покажи мне свои рисунки, - шепотом попросила она. Он выбежал из комнаты, довольный проявленным интересом, и через минуту возвратился с папкой, в которой лежали его работы. Она вынимала из папки один рисунок за другим, внимательно рассматривая каждый. - У тебя талант, - сказала она ему. - Когда-нибудь ты употребишь его на пользу людям. Это у тебя в крови. После этого мадам Дюваль обернулась к своему племяннику-изобретателю, прервав оживленную беседу, в которой он принимал участие. - Я бы хотела подарить вашему сыну Джорджу одну вещь, - сказала она. - Это предмет должен принадлежать ему по праву наследования. Она нащупала во внутреннем кармане своей широкой мантильи сверток, достала его и стала медленно разворачивать. Бумага упала на пол, обнаружив кожаный футляр. Мадам Дюваль открыла его и вынула хрустальный кубок, на котором были выгравированы королевские лилии и переплетенные между собой буквы LRXV. - Этот кубок был изготовлен на стекольном заводе Ла Пьер, в Кудресье, - сказала она. - Гравировка на нем сделана моим отцом, Матюреном Бюссоном по случаю визита короля Людовика Пятнадцатого. Этот кубок имеет свою, весьма любопытную историю, но вот уже много лет он хранится у меня. Мой отец, бывало, говорил, что пока кубок не разобьется, пока он хранится в семье Бюссонов, в ней не иссякнет творческий дар, в той или иной форме он будет передаваться от одного поколения к другому. В полном молчании новообретенный племянник, а также его жена и дети смотрели на кубок. Затем мадам Дюваль снова положила его в футляр. - Ну вот, - сказала она маленькому Джорджу, - оставайся верным своему таланту, и кубок принесет тебе счастье. Если же ты изменишь своему дару, пренебрежешь им, как это сделал мой брат, кубок тут же опустеет, счастье вытечет из него. Она передала футляр мальчику и улыбнулась, а потом обернулась к племяннику-изобретателю. - Завтра я возвращаюсь к себе домой в Ге-де-Лоне, - объявила она. - Возможно, мы никогда больше не увидимся. Впрочем, я вам еще напишу, чтобы рассказать - насколько это будет в моих силах - историю вашей семьи. Стеклодув - запомните это - вдыхает в сосуд жизнь, придает ему образ и форму, а иногда и красоту; но тем же самым дыханием он может разбить сосуд, разрушить красоту, уничтожить ее. Если вам не понравится то, что я напишу, это не важно. Выбросьте все в огонь, не читая, и ваши иллюзии останутся при вас. Что же до меня, то я всегда предпочитаю правду. На следующий день она уехала из Парижа и вернулась домой. Она не стала особенно рассказывать сыну, мэру Вибрейе, о своем визите, сказала только, что знакомство с племянником и его семейством всколыхнуло старые воспоминания. В течение последующих недель, вместо того чтобы отдавать распоряжения по имению и инспектировать свои фруктовые деревья, овощи и цветы, она целыми днями сидела за письменным столом в гостиной, исписывая страницу за страницей твердым прямым почерком.  * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *  La Reyne D'Hongrie Глава первая - Если ты выйдешь замуж за стекольщика, - предупреждал Пьер Лабе мою мать, а его дочь Магдалену в 1747 году, - тебе придется распроститься со всем, к чему ты привыкла, и войти в совершенно иной мир. Ей было двадцать четыре года, а ее будущему мужу Матюрену Бюссону - он был мастер-стеклодув из соседней деревни Шеню - на четыре года больше, и они были влюблены друг в друга с детских лет, с первой встречи, и с тех пор ни он, ни она ни разу не посмотрели ни на кого другого. Мой отец, сын купца, торговавшего стекольным товаром, осиротел в раннем возрасте и был взят вместе со своим братом Мишелем в подмастерья стекольной мануфактуры, известной под названием Брюлонери в Вандоме, что между Бюлю и Виль-о-Клерком. Оба брата оказались весьма смышлеными, и мой отец Матюрен быстро выдвинулся, получил звание мастера-гравировщика и стал работать под руководством самого Робера Броссара, хозяина мануфактуры, который принадлежал к одной из четырех знаменитых фамилий мастеров-стеклоделов во Франции. - Я не сомневаюсь, что твой Матюрен Бюссон добьется успеха в любом деле, которым пожелает заняться, - продолжал Пьер Лабе, который сам был бейлифом в Сен-Кристофе и исполнял должность блюстителя закона в своей округе, словом, занимал достаточно высокое положение. - Он надежный, работящий человек и отличный мастер своего дела; но то, что он собирается взять жену со стороны, а не из своей общины, есть нарушение традиции. И тебе будет трудно приспособиться к их образу жизни. Он знал, о чем говорит. И она тоже это знала. Она не боялась. Мир стеклодувов был весьма своеобразен. В нем были свои законы, свои правила и обычаи, и особый язык, передававшийся не только от отца к сыну, но и от мастера к подмастерью, и возникший Бог знает, как давно, в тех местах, где стеклоделы основывали свои мануфактуры - в Нормандии, в Лорени, на Луаре - но всегда, разумеется, в лесах, ведь лес - это пища для стекловарни, самая основа ее существования. Законы, обычаи и привилегии, существовавшие в замкнутом мире сткелодувов, соблюдались даже строже, чем феодальные права аристократии; в них, к тому же, было больше справедливости и больше здравого смысла. Это был поистине замкнутый круг, тесная община, в которой каждый человек, будь то мужчина, женщина или ребенок, точно знал свое место, начиная от хозяина, который работал бок о бок со своими подчиненными и наравне с ними, даже носил точно такую же одежду, но был в то же время господином и повелителем для всех остальных, и до шести-семилетнего ребенка, который исполнял должность "подай-принеси", выходил на работу в одной смене со взрослыми, дожидаясь того времени, когда он сможет занять свое место у плавильной печи. "То, что я делаю, - говорила мадемуазель Лабе, моя мать, - я делаю с открытыми глазами, не предаваясь пустым мечтам о легкой жизни. Я не собираюсь сидеть, сложа руки, и ждать, чтобы мне прислуживали. Матюрен уже разуверил меня на этот счет". И все-таки, когда она стояла в тот день, восемнадцатого сентября тысяча семьсот сорок седьмого года, рядом с женихом в церкви родной деревни Сен-Кристоф в Турени и смотрела сначала на собственных своих родных - на богатого дядюшку Жорже и другого дядю - адвоката Тези, на своего отца в форменном мундире бейлифа, - а потом переводила взгляд в другую сторону, туда, где стояли родственники жениха вместе с рабочими и их женами, которые бросали на нее подозрительные, чуть ли не враждебные взгляды, в ее душе, как она рассказывала впоследствии нам, детям, возникли сомнения; она отказывалась назвать их страхом. "Я испытывала такое же чувство, - говорила она, - какое должен испытывать белый человек, стоя в окружении американских индейцев и зная, что едва зайдет солнце, ему предстоит войти в их лагерь, с тем чтобы никогда больше не возвращаться назад". На рабочих-стеклоделах не было, конечно, боевой раскраски, однако их черные блузы и панталоны, а также плоские черные шляпы, которые все они надевали по праздникам, резко отделяли их от родни моей матери, придавая им вид членов какой-то религиозной секты. Так же особняком держались они и позже, во время свадебного завтрака, который, в силу того, что Пьер Лабе занимал весьма высокое положение в Сен-Кристофе, был достаточно значительным событием, и в нем принимала участие чуть ли не вся округа. Они стояли в стороне, сбившись в кучку; гордость не позволяла им перекинуться шуткой с другими гостями или сказать им что-нибудь приятное, поэтому они разговаривали, шутили и смеялись исключительно между собой, создавая немалый шум. Единственный человек, который чувствовал себя совершенно свободно, был мсье Боссар, хозяин, у которого работал мой отец. Но ведь он был, во-первых, дворянином по рождению, а во-вторых, ему, кроме Брюлонери, принадлежали еще три-четыре стекловарни, и, согласившись присутствовать на свадьбе, он оказал моему отцу великую честь. Он это сделал потому, что высоко ценил своего мастера и обещал через год-другой сделать его управляющим Брюлонери. Свадьба состоялась в полдень, так что счастливая чета, а также сопровождавший их кортеж прибыли к месту назначения - в противоположном конце Вандома - еще до полуночи. После того, как был произнесен последний тост, моей матери пришлось снять изящный подвенечный наряд, переодеться в дорожное платье и занять место, вместе с остальными, в одном из тех фургонов, в которых прибыли гости, чтобы отправиться в свой новый дом в лесах Фретваля. Господин Броссар с ними не поехал, его путь лежал в противоположном направлении. Мой отец Матюрен и моя мать Магдалена, а также его сестра Франсуаза со своим мужем Луи Демере - он тоже был мастер-стеклодел - уселись впереди, рядом с кучером, а на задних скамьях, строго по старшинству, разместились мастера со своими женами: стеклодувы, плавильщики и флюсовщики; кочегары и сушильщики поместились по втором фургоне, а третий заполнили подмастерья под началом брата моего отца, Мишеля. Всю первую половину пути, рассказывала моя мать, она слушала пение, ибо все стеклоделы были, в какой-то степени, музыкантами: они играли на разных инструментах, у них были свои собственные песни, относящиеся к их ремеслу. Напевшись вдоволь, они начали обсуждать планы на следующий день, а потом и на всю неделю. Для нее, нового человека, все эти дела не представляли никакого интереса, и, когда стало смеркаться, она почувствовала такую усталость - от волнения, от мыслей о новой, неведомой жизни, - что заснула, положив голову на плечо мужа, и не просыпалась, пока кортеж не достиг лесов Фретваля, проехав через весь Вандом. Проснулась она внезапно, ибо фургоны ехали уже не по шоссе, и, открыв глаза, она ничего не увидела, так как вокруг царил непроницаемый мрак. Не было видно даже звезд - ветви деревьев, переплетясь между собой, образовали сплошной свод, полностью закрыв от глаз небо. Подстать темноте была и тишина. Фургоны двигались совершенно беззвучно по мягкой грунтовой дороге. По мере того, как они углублялись в глухую лесную чащу, Магдалене снова пришла в голову мысль об индейцах и индейском лагере. И вдруг, совершенно неожиданно, она увидела костры углежогов и вдохнула впервые в жизни запах обугленного дерева и золы, который будет сопровождать ее на протяжении всей ее семейной жизни, запах, который будет так хорошо знаком и нам, детям, ибо он проникнет в нашу жизнь с первым же глотком воздуха и станет символом нашего существования. Тишины уже больше не было. В чащобах в глубине леса задвигались человеческие фигуры, которые сразу же устремились к повозкам. Вдруг послышались громкие крики, раздался смех. "В этот момент, - рассказывала моя мать, - у меня действительно было такое ощущение, что я нахожусь в индейском поселении, ибо лачуги углежогов представляли собой нечто вроде форпостов, опоясывающих стекловарню, а сами они, здоровенные мужики, черные от копоти, с длинными до плеч волосами, первыми приветствовали меня, молодую жену их товарища, на новом месте. То, что я приняла за нападение на наши повозки, оказалось на самом деле приветствием. Все это показалось нам, детям, крайне удивительным, поскольку мы выросли бок о бок с углежогами, называли их по имени, смотрели, как они работают, бывали у них в домах, навещая их, когда они хворали; но для моей матери, дочери бейлифа из Сен-Кристофа, получившей деликатное воспитание и привыкшей к грамотной правильной речи, грубые крики этих диких лесовиков, нарушившие тишину глубокой ночи, показались не менее страшными, чем звуки, исходящие из самого ада. Они, конечно же, должны были посмотреть на нее при свете пылающих факелов, а потом мой отец с дружеским смехом помахал им рукой и пожелал доброй ночи, и повозки снова двинулись с поляны в лес по оставшемуся отрезку дороги, ведущей к самой стекловарне. Брюлонери в то время состояла из самой плавильной печи, которую окружали разные производственные строения: складские помещения, горшечная мастерская и сушилки. За ними шел длинный ряд домишек для рабочих, а немного поодаль, за широкой поляной - дома, в которых жили мастера. Увидев в первый раз в жизни плавильную печь, моя мать решила, что случился пожар: в воздухе метались языки пламени, во все стороны летели искры - само извержение вулкана не могло бы выглядеть страшнее. - Мы приехали как раз вовремя, - решительно сказала она. - Что значит вовремя? - спросил отец. - Чтобы тушить пожар, - ответила она, указывая на печь. Через секунду она поняла свою ошибку и готова была откусить себе язык за то, что поставила себя в такое идиотское положение, едва успев ступить на территорию стекловарни. Само собой разумеется, ее слова со смехом подхватили все, ехавшие вместе с ней в фургоне, а потом они перелетели и в другие фургоны, так что ее приезд, вместо чинного ритуала, при котором рабочие расступаются, чтобы дать ей дорогу, превратился в веселое шествие вместе с толпой смеющихся людей к самой печи, чтобы она могла посмотреть на "пожар", который был источником самого их существования. "Так я и стояла, - рассказывала она, - на пороге обширного сводчатого строения длиною около девяноста футов, в центре которого помещались две печи, закрытые, конечно, так что самого огня не было видно. Было время перерыва, между полуночью и половиной второго, так что некоторые рабочие, а среди них были и дети, спали, где придется, прямо на полу и, по возможности, поближе к печи. Остальные пили из больших кружек крепкий черный кофе, который варили для них женщины. Тут же находились кочегары, обнаженные по пояс, готовые снова разжечь огонь в обеих печах для следующей смены. Мне казалось, что я попала в ад, что свернушиеся клубочком дети - это жертвы, приготовленные для того, чтобы бросить их в чаны и расплавить. Рабочие, пившие кофе, оставили свои кружки и уставились на меня, то же самое сделали и женщины - все они ждали, что я стану делать". - И что же вы сделали? - спросили мы, ибо это была самая любимая часть рассказа, и нам никогда не надоедало об этом слушать. - Я сделала единственное, что можно было сделать в этом случае, - сказала она нам. - Сняла свою дорожную накидку, подошла к женщинам и спросила, не могу ли я им помочь варить и разливать кофе. Они настолько удивились моей смелости, что, не говоря ни слова, протянули мне кофейник. Возможно, это было не самым подходящим занятием для первой брачной ночи, зато после этого уже никто не мог сказать, что я неженка, не способная делать дело, никто не смел меня дразнить, называя бейлифовой дочкой. Мне-то кажется, что никому не могло прийти в голову дразнить мою мать, что бы она ни сделала. Было в ее взгляде что-то такое, говорил нам отец, даже в те дни, когда ей было всего двадцать два года, что заставляло умолкнуть всякого, кто решился бы на какую-нибудь вольность по отношению к ней. Она была очень высокого для женщины роста, что-то около пяти футов десяти дюймов*, стройная и широкоплечая, на голову выше всех женщин в поселке. Даже мой отец, мужчина среднего роста, казался рядом с ней коротышкой. Свои белокурые волосы она убирала в высокую прическу, что еще больше подчеркивало горделивую осанку, которую она сохранила на всю жизнь; мне кажется, это было предметом ее тайной гордости. Вот так я и вошла в этот мир, приобщилась к стекольному делу, рассказывала она нам. На следующее утро началась новая смена, и я видела, как мой молодой муж надевает свою рабочую блузу и направляется к плавильной печи, предоставив мне самостоятельно привыкать к запаху древесного дыма среди окружавших меня сараев, где за оградой, окружавшей поселок, тянулся лес, один только лес и ничего, кроме леса. Когда поздним утром ее золовка Франсуаза Демере пришла к ней, чтобы помочь распаковать вещи, она увидела, что все уже распаковано и прибрано, белье и платье разложены по местам, а моя мать Магдалена отправилась в мастерские, чтобы поговорить с мастером, который готовит поташ. Она хотела посмотреть, как просеивают золу, как смешивают ее с известью и закладывают в котел, чтобы там все это прокипело, прежде чем поступит к плавильщикам. Моя тетушка Демере была шокирована. Ее муж, мой дядя Демере, был одним из самых важных людей на всем заводе. Он был мастер-плавильщик, это значит, что он готовил смеси для горшков, следил за тем, чтобы горшки были должным образом наполнены, прежде чем поступят в печь для очередной плавки. Однако ни одного раза за все время их семейной жизни тетушка Демере не поинтересовалась, как ее муж готовит поташ, никогда не видела, как это делается. - Первейший долг жены мастера заключается в том, чтобы к моменту окончания смены для мужа была приготовлена еда, - поучала она мою мать. - Помимо этого она должна заботиться о женщинах и детях рабочих, которые работают непосредственно у ее мужа, и ухаживать за ними, если они заболеют. Работа на самой фабрике и вне ее никакого отношения к нам не имеет. Моя мать Магдалена с минуту помолчала. Она была достаточно благоразумна и не стала спорить с женщиной, столь хорошо знакомой с законами этого мира. - Обед для Матюрена будет готов, когда он вернется домой с работы, - сказала она, наконец. - А если я нарушила какое-нибудь правило, мне очень жаль, и я прошу меня извинить. - Дело тут не в правилах, - ответила тетушка Демере. - Это вопрос принципа. В течение следующих нескольких дней моя мать оставалась дома, где ее поведение не давало пищи для сплетен, но потом она больше не могла совладать со своей любознательностью и снова нарушила традицию. Она отправилась на мельницу, как ее там называли, где глыбы кварца размельчались в порошок, который после тщательного просеивания и является основой стекольной массы. Прежде чем размельчать, кварц необходимо отсортировать, то есть отделить от всех примесей, и этим как раз занимаются женщины; стоя на коленях вдоль ручья, они сортируют кварц на широких лотках. Моя мать Магдалена прямиком направилась к женщине, которая, как ей показалось, была старшей среди них, назвала себя и спросила, нельзя ли ей тоже встать в ряд со всеми остальными и научиться исполнять эту работу. Их, должно быть, слишком удивило ее появление и ее просьба, потому что они ничего не сказали и просто дали ей возможность взять лоток и работать вместе с ними до полудня, когда мальчик-звонильщик ударил в огромный колокол, и женщины, мужья которых должны были прийти с работы, отправились кормить их обедом. К этому времени, конечно, слух о том, что случилось, уже разнесся по всему поселку - в таких местах это делается очень быстро, - и когда мой отец, вернувшись домой, скинул рабочую блузу и переоделся в воскресное платье, она сразу поняла: что-то неладно. К тому же вид у него был очень серьезный. - Я должен повидать мсье Броссара, - объявил он, - по поводу твоего поведения. Он, наверное, все уже знает и ждет объяснений. Это был очень серьезный вопрос, говорила нам мать, который мог оказать влияние на все наше будущее. И надо же было этому случиться в первую же неделю нашей совместной жизни! - Разве я совершила дурной поступок, работая с этими женщинами? - спросила она у мужа. - Нет, - ответил он. - Но жена мастера занимает особое положение, иное по сравнению с женами рабочих. Она не должна выполнять физическую работу, это роняет ее в глазах других. И снова матушка не стала спорить. Однако она тоже переоделась и, когда отец пошел к мсье Броссару, отправилась вместе с ним. Мсье Броссар встретил их в доме привратника, которым он пользовался как приемной, когда приезжал на стекловарню. Он редко задерживался в одном месте дольше одного-двух дней и в тот же вечер собирался ехать дальше. Он вел себя значительно более сдержанно, чем на свадьбе, говорила матушка, когда он предложил тост за здоровье жениха и невесты и поцеловал ее в щечку. Теперь это был господин, хозяин Брюлоннери, а мой отец - всего лишь мастер-стеклодув, работающий на его мануфактуре. - Вы знаете, почему я послал за вами, мсье Бюссон? - спросил он. Тогда, на свадьбе, он называл отца Матюреном, но здесь, на территории мануфактуры, отношения между хозяином и мастером носили строго официальный характер. - Да, мсье Броссар, - ответил мой отец, - и я пришел извиниться за то, что произошло сегодня утром на мельнице. Моя жена, движимая любопытством, позволила себе забыть о чувстве приличия и о том, как ей следует себя вести согласно ее положению. Как вы знаете, она находится здесь всего одну неделю. Мсье Броссар кивнул и обратился к моей матери. - Вы скоро ознакомитесь с нашими обычаями и свыкнетесь с нашими традцициями, - сказал он. - Если у вас встретятся какие-нибудь затруднения, если вы не будете знать, как следует поступить в том или ином случае, а мужа вашего не будет дома, вы всегда можете обратиться к вашей золовке мадам Демере, которой отлично известны все стороны жизни на стекольной мануфактуре. Он встал, давая понять, что аудиенция окончена. Мсье Броссар был человек невысокий, хотя держался с большим достоинством, и на мою мать ему приходилось смотреть снизу вверх - она была выше него по крайней мере на четыре дюйма. - Позволено ли мне сказать несколько слов? - спросила она. Мсье Броссар поклонился. - Разумеется, мадам Бюссон, - ответил он. - Как вам известно, я дочь бейлифа, - сказала она, - и мне с ранних лет приходилось наблюдать за работой отца. Мне случалось и помогать ему - разбираться в бумагах, подбирать документы, необходимые для очередного процесса - одним словом, я разбираюсь в законах. Мсье Броссар снова поклонился. - Я не сомневаюсь, что вы были ему хорошей помощницей, - сказал он. - Это действительно так, - подтвердила моя мать. - И я хочу быть помощницей своему мужу тоже. Вы обещали сделать его в скором времени управляющим - либо здесь, либо на какой-нибудь другой мануфактуре, где он будет отвечать за всю работу. Когда это произойдет, и когда ему придется отлучаться, я хочу быть в состоянии его заменить и руководить работой мануфактуры. Я не сумею этого сделать, не ознакомившись предварительно с тем, каким образом производится эта работа. Сегодня утром я получила свой первый урок на сортировке кварца. Мсье Броссар с изумлением смотрел на мою мать, так же как и мой отец. Она не дала им возможности что-нибудь сказать в ответ и продолжала свою речь. - Матюрен, как вы знаете, изобретатель, - говорила она. - Его голова занята всевозможными проектами. Вот и сейчас он думает не обо мне, а изобретает какую-нибудь новинку. Когда он станет управляющим собственной мануфактурой, он будет слишком занят изобретениями, и ему некогда будет заниматься текущими делами. Я намерена взять это на себя. Мсье Броссар был в полном недоумении. Ни одному из его мастеров не случалось брать себе в жены такую решительную женщину. - Мадам Бюссон, - сказал он, - все это очень похвально, однако вы забываете о первом и главном своем долге, о своей будущей семье. - Я об этом не забываю, - возразила она. - Большая семья - это только часть моей работы. Благодарение Богу, я достаточно сильна. Рождение и воспитание детей меня не беспокоит. Если вы считаете, что моя работа вместе с другими женщинами унизит достоинство Матюрена, я больше не буду этого делать. Но если я вам это обещаю, вы, в свою очередь, возможно, сделаете кое-что для меня. Я бы хотела знать, как ведутся конторские книги стекольной мануфактуры и как осуществляются сделки по продаже товара - я имею в виду отношения с торговцами. Мне кажется, что это весьма важная сторона дела. Матушка добилась своего. Она не стала доискиваться, чему она этим обязана - своей ли красоте или же силе воли и настойчивости, мне кажется, что и отец этого не знал - но не прошло и месяца, как в ее распоряжении оказались все книги и счета, а мсье Броссар отдал распоряжение торговцам - владельцам лавок, - чтобы они ознакомили ее со всеми вопросами, касающимися финансовой стороны дела. Возможно, он считал, что это лучший способ удержать ее дома, отвлечь ее внимание от рабочих и их жен. Все это, однако, не мешало ей вставать среди ночи вместе с другими женщинами, когда отец работал в ночную смену, идти через двор в стекловарню и готовить ему кофе. Это была традиция, которой она считала необходимым следовать, и мне кажется, что за всю свою жизнь она не пропустила ни одной ночной смены. Я мало знаю о том, что думали о ней жены других мастеров - не было ли у них зависти к моей матери из-за того, что она была умнее и образованнее их, или оттого, что к ней так благоволил мсье Броссар, но мне кажется, что не было. Ведь ни одна из них, если не считать тетушку Демере, не умела ни читать, ни писать, и, конечно же, они не имели ни малейшего понятия о цифрах и о том, как вести конторские книги. Впрочем, независимо от того, как относились к ней женщины, именно в первые годы ее пребывания в лесах Фретваля, она получила прозвище, которое сопровождало ее до конца ее дней и под которым она была известна не только в других местах, где им с отцом приходилось впоследствии работать, но и вообще повсюду в пределах нашего стекольного ремесла. В эти первые молодые годы моего отца обуревали честолюбивые стремления - он изобретал и конструировал для Парижа, а также для сбыта на американском континенте лабораторную посуду и, кроме того, разнообразные приборы из стекла, которые использовались в химии и астрономии - это было время, когда новые идеи получали быстрое и широкое распространение. Он всегда шел впереди своего времени, и в этот период своей работы в Брюлоннери сделал несколько интереснейших и ценных изобретений: ему удалось сконструировать и изготовить изделия совершенно новой необычной формы. Эти инструменты изготавливаются теперь в массовом порядке, ими пользуются доктора и аптекари по всей Франции, и имени моего отца теперь никто уже не помнит, а вот сто лет тому назад каждый аптекарь во Франции, покупая лабораторный инструмент, стремился найти именно то, что было изготовлено в Брюлоннери. Спрос на продукцию Брюлоннери перекинулся и на торговлю парфюмерией. Знатные придворные дамы желали иметь на своем туалетном столике флаконы и флакончики самой затейливой формы, и чем изысканнее, тем лучше, ибо в те поры влияние госпожи Помпадур на короля было безгранично, и в великосветских кругах царила самая изысканная роскошь. Мсье Броссар, которого со всех сторон атаковали торговцы и парфюмеры, желающие составить себе на этом состояние, умоляли моего отца забыть на время свои научные инструменты и придумать такой флакон, который удовлетворил бы требования самых высокопоставленных покупателей в стране. У отца все началось с шутки. Он попросил мою мать встать и постоять перед ним, чтобы он мог ее нарисовать. Голова, потом прямые широкие плечи, столь необычные для женщины, затем высокий изящный торс и стройные бедра. Он сравнил свой рисунок с последним эскизом аптекарской бутыли, которую собирался пустить в производство - контуры совпадали почти полностью. - Я понимаю, в чем тут дело, - сказал он моей матери. - Я-то считал, что эскиз построен на основе математических расчетов, а на самом деле я просто работал по вдохновению, потому что думал все время о тебе. Он надел рабочую блузу и отправился в мастерскую к своей печи и чанам. Никому и до сей поры неизвестно, что послужило основой новому изделию: аптекарская ли бутыль или фигура моей матери - он говорил, что последняя, - но только этот флакон, который он изготовил для парижских парфюмеров, был восторженно принят как продавцами, так и покупателями. Во флакон наливалась eau de toilette* под названием "La Reyne d'Hongrie" в честь Елизаветы Венгерской, которая сохранила свою красоту до глубокой старости, до семидесяти лет. Отец очень смеялся и рассказал об этом всем своим друзьям в мастерской и в поселке. Матушка была немало раздосадована, на как бы то ни было, с этого момента она стала La Reyne d'Hongrie, под каковым прозвищем и была известна всем и каждому в нашем стекольном деле вплоть до самой революции, после которой она превратилась в гражданку Бюссон, благоразумно отказавшись от королевского титула. И все-таки порой о нем вспоминали; чаще всего мой младший брат Мишель, когда ему хотелось быть особенно язвительным. Он, бывало, говорил своим рабочим, стараясь, чтобы слышала матушка, что, как известно всему Парижу, трупы знатных дам, чьи головы только что скатились в корзину, пахнут именно теми духами, которые сорок лет назад своими собственными прелестными ручками готовила и разливала по флаконам хозяйка некоей стекольной мануфактуры на потребу версальским модницам. Глава вторая В числе знакомых мсье Броссара был маркиз де Шербон, чьи предки построили в прошлом веке небольшую стекольную мануфактуру в своих владениях, прилежащих к замку Шериньи, расположенному всего в нескольких милях от Шену, родной деревни отца, и Сен-Кристофа, родины моей матери. Стекловарная печь этой мануфактуры находилась в довольно плачевном состоянии из-за небрежения и неумелой эксплуатации, а маркиз де Шербон, который незадолго до того унаследовал имение и одновременно женился, решил привести это заведение в порядок, с тем чтобы получать от него доход. Он посоветовался с мсье Броссаром, который тут же порекомендовал ему моего отца в качестве арендатора и управляющего, считая, что для отца это будет прекрасной возможностью попробовать свои силы в новом качестве. Он сможет проявить себя не только как отличный мастер своего дела, но и как человек, способный организовать работу других, сделав свое предприятие прибыльным и процветающим. Маркиз де Шербон был очень доволен. Он был уже знаком с моим отцом, знал и Жорже, из Сен-Патерна, который приходился дядюшкой моей матери, и был уверен, что управление мануфактурой попадет в надежные руки. Моя мать Магдалена вместе с моим отцом приехали в Шериньи весной тысяча семьсот сорок девятого года, и здесь в сентябре родился мой брат Робер, а три года спустя второй мой брат Пьер. Обстановка там была совершенно иная по сравнению с Брюллонери. Здесь, в Шериньи, стекловарня находилась на территории самого имения знатного землевладельца и состояла из небольшой печи, окруженной производственными помещениями, возле которых ютились домишки работников - все это в нескольких сотнях ярдов от шато*. Работников было немного - не более четверти того количества, что было занято на работах в Брюлоннери, и вообще Шериньи можно было считать семейным предприятием, поскольку маркиз де Шербон живо интересовался всем, что делалось на заводе, хотя сам никогда не вмешивался в дела. Мой дядюшка Демере остался в Брюлонери, а вот брат отца Мишель Бюссон перебрался вместе с моими родителями в Шериньи, а другая его сестра Анна вскоре вышла замуж за Жака Вио, мастера-плавильщика в Шериньи. Все члены этой маленькой общины были тесно связаны между собой, однако различия в статусе каждого ее члена по-прежнему соблюдались весьма строго, и мои родители жили отдельно от всех остальных в фермерском доме, который носил название Ле Морье и находился примерно в пяти минутах ходьбы от стекловарни. Это не только давало им возможность жить обособленно, своей семьей, чего они были лишены в Брюлонери, но и ставило их на более высокую ступень иерархии, которая так строго соблюдалась в корпорации стеклоделов. В то же время для матушки это означало лишнюю работу. Помимо ведения счетов и переписки с торговцами - эти обязанности она взяла на себя, - на ее попечении оказалась еще и ферма: надо было следить, чтобы коровы были вовремя подоены и выпровождены на пастбище, заботиться о птице, наблюдать за тем, как колят свиней, как пашут, сеют и убирают урожай с полей, принадлежащих ферме. Все это ее не смущало. После целого дня хлопот по дому и по хозяйству на ферме она способна была написать письмо на три страницы по поводу цены на партию товара, отправляемого в Париж, потом бежать и варить кофе отцу и остальным мастерам, работавшим в ночной смене, вернуться домой, поспать час-другой, а потом встать в пять часов, чтобы присмотреть за утренней дойкой. То, что она в это время носила, а потом кормила моего брата Робера, ни в малой степени не мешало такому образу жизни. Здесь, в Ле Морье, она была свободна, могла организовать свою жизнь по-своему, так, как она считала нужным. Здесь не было строгих глаз, которые могли бы за ней следить, некому было ее критиковать или обвинять в нарушении традиций или обычаев, а если родственники ее мужа и осмеливались это делать, то она ведь была женой управляющего, и у них быстро пропадала охота повторить свои попытки. Одним из приятнейших обстоятельств жизни моих родителей при заводе в Шериньи были их дружеские отношения с маркизом де Шербон и его женой. В отличие от других аристократов того времени, они почти постоянно находились в своем имении, редко выезжая оотуда надолго, никогда не бывали при дворе и пользовались любовью и уважением среди арендаторов и крестьян. Маркиза в особенности очень полюбила мою мать - они были приблизительно одного возраста, к тому же де Шербоны поженились всего на два года раньше моих родителей, и когда матушке удавалось улучить минутку, свободную от домашних или хозяйственных дел, она отправлялась в шато, взяв с собой моего брата, и обе молодые женщины - моя мать и маркиза - вместе читали, пели или играли, в то время как Робер ползал по ковру у их ног, а потом делал свои первые неверные шаги, ковыляя от одной к другой. Мне всегда представлялось важным то обстоятельство, что первыми воспоминаниями Робера - он любил о них рассказывать - были не дом на ферме Ле Морье, не мычание скотины, квохтанье кур или какие-нибудь другие звуки сельской жизни, и даже не рев пламени стекловаренной печи, но всегда только громадный салон, как он называл эту комнату, весь в зеркалах, с обтянутой атласом мебелью, с клавикордами, стоящими в уголке, и изящная дама - не матушка, - которая брала его на руки и целовала, а потом кормила сахарным печеньем. Ты не можешь себе представить, говорил он мне, как живы до сих пор эти воспоминания. Как восхитительно было сидеть на коленях у этой дамы, трогать ее платье, вдыхать запах ее духов, а потом она, бывало, спустит меня с колен и хлопает в ладоши, пока я ковыляю с одного конца огромной - так мне казалось - комнаты до другого. Высокие стеклянные двери выходили на террасу, а от террасы во все стороны шли тропинки, ведущие неведомо куда. У меня было такое чувство, что все это - шато, парк, клавикорды и эта прекрасная дама - мое. Если бы только матушка знала, какое зерно желания она заронила в душу, во все существо моего брата, которое выросло впоследствии в folie de grandeur*, едва не разбило сердце моего отца и, конечно же, способствовало его ранней кончине, она не стала бы так часто брать Робера в шато, где его ласкала и кормила сластями маркиза. Она оставляла бы его на дворе фермы Ле Морье, и он играл бы там с курами и поросятами. Моя мать была виновата. Но могла ли она в то время предвидеть, что ее баловство окажет столь губительное влияние на ее первенца, которого она так безумно любила? Что могло быть естественнее, чем воспользоваться гостеприимством доброй и милостивой дамы, маркизы де Шербон? Надо сказать, что матушка ценила дружбу маркизы не только ради удовольствия, которое доставляло ей ее общество, но и потому, что это давало ей возможность замолвить при случае словечко за моего отца, рассказать о его честолюбивых устремлениях; как он надеялся занять со временем такое же положение, какое занимал мсье Броссар, который, разумеется, был крестным отцом Робера, то есть стать управляющим самого лучшего во всей Франции стекольного завода, а то и нескольких сразу. Мы понимаем, что на это потребуется время, говорила матушка маркизе, но ведь уже и сейчас, с тех пор, как Матюрен стал управляющим в Шериньи, количество товара, который мы поставляем в Париж, увеличилось вдвое, и нам пришлось нанять еще работников, а сам наш завод удостоился упоминания в "Almanach des Marchands"*. Матушка не хвасталась. Это была чистая правда. Стекольный завод в Шериньи зарекомендовал себя как самая значительная из "малых мануфактур", как их тогда называли в нашем ремесле, специализирующихся на производстве стеклянной столовой посуды, а также бокалов и графинов для вина. Маркиз де Шербон и мсье Броссар, объединив усилия, занялись устройством все новых стекольных мануфактур не только в Брюлонери, где управляющим был мой дядюшка Демере совместно с моим отцом, который работал одновременно и там, и в Шериньи, но и в Ла-Пьере, Кудресье, расположенном в самом сердце лесов Ла-Пьера, и Вибрейе. Это было огромное имение, принадлежавшее одной вдове, мадам ле Гра де Люар. Здесь маркиз де Шербон сделал временным управляющим моего дядю Мишеля Бюссона, который женился на племяннице дядюшки Демере, однако дядя Мишель - отличный гравировщик по хрусталю - оказался никудышным администратором, и завод в Ла-Пьере начал хиреть и приносить сплошные убытки. Примерно в это время, где-то между рождением моих братьев Пьера, в тысяча семьсот пятьдесят втором году, и Мишеля, в пятьдесят шестом, маркиза де Шербон умерла родами к великому горю моей матери. Маркиз вскоре снова женился - чего она никогда не могла ему простить, хотя неизменно сохраняла почтительное к нему отношение, - взяв жену из соседнего с Кудресье прихода. Земли его нового тестя соседствовали с обширными угодьями, принадлежавшими мадам ле Гра де Люар в Ла-Пьере, и маркизу, естественно, не хотелось мириться с тем, что тамошний завод работает в убыток. После длительных многомесячных переговоров между всеми заинтересованными лицами мой отец отважился на решительный и рискованный шаг. Взяв в качестве партнеров дядюшку Домере и одного парижского купца Элюа де Риша, он откупил аренду у маркиза де Шербона и стал, таким образом, самостоятельным арендатором мадам ле Гра де Люар, которая, к счастью для моих родителей - семья у них разрасталась - не собиралась жить в имении, унаследованном после покойного мужа. Арендный договор, который входил в силу в День Всех Святых тысяча семьсот шестидесятого года, давал моим родителям право эксплуатировать в течение девяти лет стекловарню, расположенную на территории поместья, включая все относящиеся к ней службы, а также рубить и жечь лес, потребный для производства, и использовать для жилья шато. За все это они повинны были уплатить восемьсот восемьдесят ливров и, в добавление к этому, поставить мадам ле Гра де Люар восемь дюжин стаканов, рюмок и бокалов для ее стола. Мой дядя Демере не собирался расставаться с Брюлонери, мсье Элюа де Риш жил в Париже, и таким образом мои родители получили в свое распоряжение шато - огромный дом в Ла-Пьере. Какая перемена после фермы в Ле Морье и домика мастера в Брюлонери! Мне кажется, что тень покойной маркизы де Шербон все еще витала над моей матерью, когда она поднималась в качестве хозяйки по широкой лестнице и стала открывать одну за другой огромные, расположенные анфиладой, комнаты, которыми могла теперь распоряжаться по собственному усмотрению. Для себя и моего отца она выбрала просторную спальню, которая выходила окнами в парк, переходящий в бескрайний лес. Она знала, что здесь будут расти ее дети, которые смогут свободно бегать и играть, где им заблагорассудится, так же как это делали дети живших здесь прежде сеньоров. У них будет даже больше свободы, ибо здесь не увидишь больше ни напудренных камердинеров, ни лакеев, ни поваров, которые могли бы им что-нибудь запретить, ведь за порядком будут следить только она сама да две-три женщины, жены работников стекловарни, которых она решила нанять себе в помощь. Половина комнат в шато оставалась нежилыми, мебель там была покрыта чехлами, но в них далеко не всегда было тихо, так как мои братья бегали и кричали по всему дому, гоняясь друг за другом по горомным комнатам, уставленным мебелью, аукались в коридорах и даже залезали на чердак под массивной крышей. Для Робера, в то время уже десятилетнего мальчугана, Ла-Пьер был не только воплощением всех его мечтаний, но даже превзошел их. Он не только жил в шато, который был больше и роскошнее шериньи, но, более того, дом принадлежал его родителям, они были там хозяевами - по крайней мере, так считал Робер. Он ухитрялся тем или иным способом завладеть ключом от парадной залы, сняв его со связки матери, и забирался туда потихоньку от всех. Откинув полотняный чехол, он усаживался в парчовое кресло и воображал, что пустая безмолвная комната полна гостей, а он сам - созвавший их хозяин. У Пьера и Мишеля таких фантазий не было. Под самыми окнами их комнаты начинался лес, и им ничего больше не было нужно, а особенности Пьеру. В отличие от уютных рощ и перелесков Шериньи, пересеченных широкими дорожками, здешние леса были густы, суровы и даже опасны, они простирались, насколько хватало глаз, если смотреть из окна сторожевой башни шато. Там водились дикие кабаны, а, возможно, и разбойники. Пьер постоянно попадал во всяике переделки: он забирался на самые высокие деревья и падал оттуда; его постоянно приходилось переодевать, так как он то и дело оказывался в воде, свалившись в какой-нибудь ручей; приносил домой птиц, летучих мышей, хомяков и лисиц, прятал их в пустых комнатах и пытался приручить, вызывая тем самым немалый гнев матушки. Здесь, в Ла-Пьере, матушка была хозяйкой стекловарни, а также chatelaine - хозяйкой и хранительницей шато. На ней лежала ответственность не только за благополучие всех работников и их жен - а их насчитывалось не менее сотни, не считая углежогов, живших в лесах, - но также за целость и сохранность всего того, что находилось в пределах шато. Наличие трех шаловливых сыновей отнюдь не облегчало эту задачу, хотя Робер обучался французскому языку и латыни - благодаря ревомендации мсье Броссара и маркиза де Шарбона ему давал уроки кюре из Кудресье, у которого тогда же обучался сын мадам ле Гра дю Люар. У моей матери умерли в младенческом возрасте двое детей, мальчик и девочка, и только после этого, в тысяча семьсот шестьдесят третьем году родилась я, а вслед за мной через три года - моя сестра Эдме. Это завершило состав нашего семейства, в котором все были очень дружны и привязанны друг к другу - старшие братья попеременно то дразнили, то ласкали младших сестренок. Если и существовали какие-либо разногласия между родителями и детьми, то причиной обычно было заикание моего брата Мишеля. Мы с сестрой не знали того времени, когда он не заикался, и не придавали этому никакого значения, думая, что так и должно быть, но матушка рассказала нам, что заикаться он стал после того, как появились на свет его маленькие сестренка и братишка - Франсуаза и Проспер. Они родились одна за другим и вскоре же умерли, когда Мишелю было четыре или пять лет. Произошло ли это оттого, что он видел, как они родились, как мать кормила их грудью и как они внезапно исчезли, причинив матери большое горе, или была какая-то другая причина - сказать никто не мог. Дети не рассказывают о таких вещах. Возможно, он боялся, что тоже исчезнет, как исчезли они, и с ними вместе пропадет все, что он знает и любит на свете. Во всяком случае, он стал сильно заикаться приблизительно в это время, вскоре после того, как родители переселились в Ла-Пьер, и они ничего не могли сделать для того, чтобы его излечить. Мишель был необычайно умен, у него были блестящие способности, если не считать его недостатка, и мои родители, особенно отец, приходили в отчаяние, глядя, как он бьется, не в силах ни вдохнуть, ни выдохнуть, словно изображая судороги, сопровождавшие смерть несчастных младенцев. Мальчишка делает это нарочно, строго говорил отец. Он умеет говорить совершенно правильно, если только пожелает. Отец отсылал Мишеля прочь, давая ему книгу, из которой мальчики должны были выучить наизусть большой кусок, а потом ответить без запинки. Однако это ни к чему хорошему не приводило. Мишель упрямился и бунтовал, а иногда убегал и скрывался на долгие часы, отсиживаясь у углежогов, которые охотно давали ему приют. Им-то было безразлично, заикается он или нет, даже наоборот, они забавлялись, обучая его всяким грубым простонародным словечкам, чтобы посмотреть, как они у него получаются. Мишеля, разумеется, за это наказывали. Отец был очень строгим воспитателем, но матушка иногда вмешивалась и просила простить мальчика, и тогда ему позволялось пойти вместе с отцом в стекловарню и смотреть, что там делается и как идет работа - а это ему нравилось больше всего на свете. Мы с сестрой Эдме были значительно младше братьев, и наша жизнь шла совершенно иначе. С нами, девочками, отец всегда был ласков и нежен, он сажал нас к себе на колени, привозил нам подарки, когда ему случалось ездить в Париж, смеялся и пел вместе с нами, участвовал в наших играх - словом, мы были для него единственным развлечением, с нами он отдыхал от трудов и забот. С мальчиками все было по-иному. Они должны были вставать, когда он входил в комнату, не смели сесть, пока не сядет он, и за столом они должны были молчать; им разрешалось только отвечать, когда к ним обращались. Когда наступал их черед, и они становились подмастерьями в стекловарне, они были обязаны выполнять все правила. С них спрашивали строже и заставляли их работать больше, чем сыновей других мастеров - подметать, например, пол в мастерской и делать другую черновую работу. Мой брат Робер, несмотря на то, что он получил великолепное образование под руководством доброго кюре из Кудресье, не возражал против столь сурового обращения. Он хотел стать таким же мастером=ю-стеклодувом, как и его отец, даже лучше - как мсье Броссар, у которого было так много друзей среди аристократии; а для того, чтобы этого добиться - он это знал, - нужно было начинать с самого низа. То же самое и Мишель. Он, правда, бунтовал против отца, однако не гнушался никакой работы, и чем она была тяжелее и грязнее, тем для него было лучше. Ему нравилось находиться среди рабочих, трудиться вместе с ними, и никогда он не был так счастлив и доволен, как возвратившись домой прямо от печи, в прожженной, покрытой пятнами блузе, ибо это означало, что он отстоял смену наравне со своими товарищами, и все у него ладилось - или не ладилось - так же, как и у них. Труднее всего отцу приходилось с Пьером - это был покладистый парень, но совершенный sans-souci*, его невозможно было чему-нибудь научить. Его, конечно, тоже определили подмастерьем в стекловарню, но он то и дело норовил оттуда удрать - собирал в лесу землянику или просто бродил, где придется, и возвращался домой, когда ему вздумается. Наказывать его было бесполезно. И розги, и похвалы он принимал с одинаковым равнодушием. Он просто ненормальный, говорил наш отец, пожимая плечами, когда речь заходила о среднем сыне. Он никогда ничего не добьется в жизни. Если уж он так любит быть на свежем воздухе, пусть отправляется в Америку, в колонии, и живет там. Пьеру в это время было лет семнадцать, и отец, у которого были весьма широкие деловые связи, устроил так, что его отправили на Мартинику к одному богатому плантатору. Мне тогда было шесть лет, и я отлично помню отчаяние и слезы во всем доме - ведь все три брата были так привязанны друг к другу, - а также сжатые губы и молчание матушки, когда она укладывала в дорожный сундук вещи Пьера, думая о том, увидит ли она еще когда-нибудь своего сына. Даже отец, когда настал час расставания, казалось, испытывал огорчение и сам проводил Пьера в Нант, где брат должен был сесть на корабль. Отец посылал с ним довольно большую партию стекла не особенно высокого качества, с тем чтобы Пьер мог его продать и составить себе таким образом небольшой капитал. Без Пьера в шато стало очень скучно. Его веселый нрав и забавные выходки оживляли атмосферу нашего дома, которая порой казалась несколько мрачноватой нам с Эдме, двум маленьким девочкам, предоставленным самим себе, поскольку братья работали в мастерских, а мать была постоянно занята либо счетами и торговыми книгами - на ней по-прежнему лежала вся деловая часть отцовского предприятия, - либо хлопотами по хозяйству. Вскоре, однако, мы забыли о Пьере, ибо в следующие месяцы произошли два события, которые запечатлелись в моей памяти как некие поворотные моменты. Первое из них заключалось в том, что мой брат Робер, отбыв положенные три года подмастерьем, стал мастером-стеклодувом. Вторым же событием был визит короля в нашу стекольную мануфактуру в Ла Пьере. Оба они относились к тысяча семьсот шестьдесят девятому году. Первое пришлось на одно из воскресений в июне. В два часа дня все мастера и работники в праздничной одежде собрались в ожидании прибытия музыкантов. Накануне матушка и другие жены мастеров приготовили в помещении стекловарни длинные деревянные столы - праздник состоялся в перерыве между "топками", как мы их называли, и печь на некоторое время остыла - и теперь столы были уставлены яствами для всех работников стекловарни, а также для гостей. Приглашенных было довольно много. Были, разумеется, все наши родственники, торговцы и мануфактурщики, с которыми у отца были дела; помимо них были приглашены мэр Кудресье, бейлиф, егеря и лесничие имения и все женщины и дети, жившие по соседству. Выстроилась длинная процессия, во главе которой встали музыканты, затем - два старших мастера, в данном случае это были мой дядя Мишель и еще один гравер, а между ними - будущий мастер, мой брат Робер; потом, строго по старшинству, следовали все члены нашего общего "стекольного дома". Первыми шли мастера, за ними - мастера, работающие по найму, потом кочегары, подмастерья и так далее и, наконец, женщины и дети. Шествие началось от стекловаренной печи, проследовало через двор, потом через огромные ворота влилось в парк и подошло к самому шато, где их ожидали отец и матушка вместе с кюре, мэром и другими официальными лицами. Здесь состоялась краткая церемония. Новый мастер принес клятву, получил благословение кюре и выслушал обращенные к нему речи. Затем вся процессия повернула назад и возвратилась в мастерскую. Помню, когда мой брат Робер произносил клятву, я случайно взглянула на матушку и заметила у нее на глазах слезы. У отца и матери в честь такого события были напудрены волосы - вероятно, они считали, что являются представителями отсутствующего семейства Гра де Люар. Матушка была в парчевом платье, а отец - в атласных панталонах. "Из него получится прекрасный человек, - шепнул кюре моему отцу, когда процессия приближалась к дому, и они готовились ее встретить. - Я возлагаю большие надежды на его способности и уверен, что вы разделяете мое мнение". Отец ответил не сразу. Он тоже был глубоко тронут, глядя на то, как его старший сын готовится принести клятву, которую он сам приносил двадцать лет назад. "Что-нибудь да получится, - сказал он, - если, конечно, он не потеряет голову". Смысл этих слов был для меня непонятен. Я не видела никого и ничего, кроме Робера, который казался мне, его шестнадцатилетней сестренке, самым замечательным человеком во всей процессии. Высокий, стройный, светловолосый - матушка в последний момент помешала ему напудрить волосы - он, как мне казалось, никак не мог что-то потерять. Держался он очень прямо и подошел к ступеням шато с таким гордым видом, словно ему предстояло сделаться по меньшей мере маркизом, а не простым мастером-стеклодувом. Обряд принесения клятвы сопровождался взрывами аплодисментов и приветствиями. Робер поклонился всем собравшимся - гостям и всей этой толпе мастеров, работников с их женами и детишками, и я заметила, что он бросил быстрый взгляд в сторону моей матери Магдалены, взгляд гордый и вызывающий, словно он хотел сказать: "Именно этого ты от меня ждала, ведь правда? Мы оба этого желали". Мне показалось, что она кивнула в ответ, не только моему брату, но и самой себе; высокая, прекрасная в своем великолепном парчовом наряде, странно изменившаяся благодаря напудренным волосам, она казалась мне, хотя мне было всего-навсего шесть лет, чем-то большим, чем просто наша мать; она казалась каким-то высшим существом, более могущественным, чем даже Пресвятая Дева, статуя которой стояла в церкви в Кудресье; она казалась равной самому Богу. Второе событие произвело на меня совсем иное впечатление, вероятно потому, что в нем моим родителям была отведена второстепенная роль. Придя однажды вечером домой, отец торжественно сообщил: - Мы удостоены высокой чести. Король, который охотится в наших краях, в лесах Вибрейе, изъявил желание посетить стекольный завод в Ла Пьере. Все в доме пришло в страшное волнение. Король... Что он скажет? Что сделает? Чем его нужно угощать, как развлекать? Матушка сразу же стала готовить парадные апартаменты, которыми до этого времени никто не пользовался, и всех женщин, находившихся в поместье и на заводе, тут же отрядили мыть, чистить, мести и наводить блеск. Однако за несколько дней до самого визита короля прибыла мадам ле Гра де Люар вместе с сыном, чтобы лично приветствовать его величество в своем доме. - Совершенно естественно, - заявила она моей матери, а я была рядом и слышала все от слова до слова, - что во время такого великого события - сам король удостоит нас своим визитом - мы с сыном должны жить в своем доме. Я не сомневаюсь, что вы и ваша семья найдете себе пристанище на это время. - Разумеется, - ответила матушка, которая, сказать по правде, втайне надеялась, что ей доведется выступить в роли chate-laine*. - Я надеюсь, что вы найдете дом в должном порядке. Правда, времени у нас было не очень много. - О, это уже не ваше дело, - ответила мадам ле Гра де Люар, - прислуга сделает все, что надо. А потом прибыли кареты, экипажи и целая вереница самых разнообразных телег и повозок, привезя толпу лакеев, официантов, поваров, поварят и судомоек. Они расхаживали по дому как хозяева - перевернули все вверх дном в кухне, сорвали с постелей покрывала и постелили новые, те, что привезли с собой, с матушкой разговаривали так, словно она была у них прислугой, которую только что рассчитали. Нас, семью, попросту выгнали из дома, мы только-только успели снести все наши вещи в одну комнату, повернуть ключ в замке и сразу же отправились через двор к моему дяде Мишелю с просьбой, чтобы нас приютили. - Этого следовало ожидать, - спокойно сказал отец. - Мадам ле Гра де Люар имела полное право поступить так, как она поступила. - П-п-право? - с трудом выговорил мой брат Мишель, которому в то время было лет четырнадцать, - какое п-право имеет эта п-п-проклятая старуха выгонять нас из дома? - Придержи язык, - строго приказал ему отец, - и запомни, что в шато Ла Пьер мы всего лишь арендаторы. Ни дом, ни завод никогда нам не принадлежали и принадлежать не могут. Бедный Мишель был просто ошарашен. Он, наверное, считал, так же, как и я сама, что мы хозяева Ла Пьера и что он наша собственность на вечные времена. Брат страшно побледнел, как это всегда с ним случалось, когда он сердился и не мог выговорить какое-нибудь слово, и отправился в стекловарню, чтобы попытаться объяснить ситуацию своим друзьям-кочегарам. Единственным из всей семьи, кто всей душой с нетерпением ждал приезда короля, был мой старший брат Робер. Он должен был участвовать в показательных работах - продемонстрировать вместе с другими мастерами свое искусство стеклодува, ибо король выразил желание, как сказал нам отец, наблюдать все стадии процесса с того момента, как на конце трубки образуется пузырь из жидкого стекла, и до того, как на готовое изделие наносится гравировка - это делали мой отец и дядя Мишель. Наконец великий день наступил. Все мы поднялись ни свет ни заря, меня и мою сестру Эдме нарядили в самые лучшие наши белые платьица. А вот матушка, к великому моему разочарованию, не стала надевать свое красивое парчовое платье, а надела обычное темное воскресное, добавив к нему только кружевной воротничок. Я собиралась запротестовать, но она не дала мне сказать ни слова. - Пусть другие рядятся в павлиньи перья, если им это нравится, - сказала она. - Я чувствую себя более достойно в своем обычном виде. Я никак не могла понять, почему она надевала роскошный туалет из парчи ради моего брата и всего-навсего воскресное платье - для встречи короля. Но отец, по-видимому, одобрил это, так как кивнул головой, когда увидел ее, и заметил: - Так лучше. Но я все-таки была с этим не согласна. И вдруг, не успели мы опомниться, как к нам нагрянуло все общество из шато. Мадам ле Гра де Люар подъехала к воротам парка в своей карете, сын сопровождал ее верхом, а с ним еще множество всадников и среди них несколько дам, все в охотничьих костюмах, которые, как мне показалось, были в некотором беспорядке. Вокруг ехали грумы и егеря. На мой вкус все это было совсем не похоже на королевский кортеж. - Король, - шепотом обратилась я к матери, - где же король? - Тише, - прошептала она. - Вон он, слезает с лошади, разговаривает с мадам ле Гра де Люар. Я чуть не расплакалась от разочарования - этот пожилой господин, перед которым мадам ле Гра де Люар присела в глубоком реверансе, ничем не отличался от остальных, на нем были охотничья куртка и панталоны, и парик его даже не был завит. Возможно, утешала я себя, этот потому, что он весь день провел на охоте, а лучший его парик возят в специальном сундучке. Оглядевшись вокруг на толпу женщин - жен мастеров и работников, которые собрались, чтобы его приветствовать, король небрежно помахал им рукой и усталым голосом обратился к хозяйке. - Мы все рано позавтракали и умираем с голода. Где мы обедаем? Таким образом, программа изменилась, и визит в мастерские, который стоял на первом месте, был отложен. Моментально были отданы приказания, и весь ход работы у печи был изменен, хотя это было нелегко и крайне неудобно, а король вместе со своими гостями проследовал в шато обедать на добрых три часа раньше, чем предполагалось. Мне потом передавали, что мадам ле Гра де Люар настолько растерялась, что ей пришлось принимать сердечные лекарства, и я подумала: так ей и надо, она это заслужила за то, что так грубо разговаривала с мамой. Затем, после того, как всем работникам, занятым у печи, пришлось прождать несколько часов, король, вместе со всей свитой, вернулся в мастерские, хорошо отдохнув и подкрепившись, в то время, как у нас в животах было пусто. Все они были в отличном настроении, смеялись и болтали, а дамы то и дело восторженно вскрикивали, увидев тот или иной предмет, но тут же отворачивались, взглянув на что-нибудь другое, - словом, создалось впечатление, что они не понимают решительно ничего. Матушку представили королю, который сказал что-то через плечо одному из своих приближенных - мне кажется, речь шла о ее росте, она ведь была значительно выше его, - а потом все пошли дальше, а мы следом за ними, чтобы посмотреть, как работает Робер, как ловко он манипулирует своей стеклодувной трубкой. Он проделал всю операцию с необыкновенным изяществом, поворачивая трубку то так, то эдак, вертя ее в руках так небрежно, словно вокруг никого не было и никто на него не смотрел, тогда как я прекрасно знала, что он видит и короля, стоявшего в двух шагах от него, и дам, которые им любуются. - Какое великолепное зрелище! - сказала одна из них, и даже я, в свои шесть лет, понимала, что она имеет в виду не трубку и не то, что с ней делал Робер, но самого моего брата. А потом случилась ужасная вещь. Мой брат Мишель, который стоял позади в толпе подмастерьев, выступил вперед, чтобы получше рассмотреть королевскую свиту, поскользнулся и растянулся во весь рост у самых ног короля. Отчаянно покраснев от стыда, он поднялся на ноги, но король добродушно похлопал его по плечу. - Постарайся, чтобы такого с тобой не случилось, когда сделаешься стеклодувом, - сказал он. - Ты давно здесь работаешь? И тут произошло неизбежное. Бедняга Мишель пытался что-то сказать, но не мог выговорить ни слова - все его попытки преодолеть затор в речи оказались тщетными. Он ловил ртом воздух, брызгал слюной, голова его дергалась при каждом звуке, вылетавшем из горла, как всегда, когда он нервничал, и все высокие гости стали смеяться. - Этому малому следует поберечь горло для стеклодувной трубки, - сказал король среди всеобщего веселья и двинулся дальше, к следующему этапу работы. Я заметила, что один из подмастерьев, из тех, что постарше, оттеснил брата назад, туда, где стояли все остальные, чтобы спрятать его за спинами товарищей. Все остальное было для меня безнадежно испорчено. Мне даже не хотелось смотреть, как дядя Мишель наносит гравировку на готовый бокал - обычно это зрелище доставляло мне огромное удовольствие. Ничто не могло вознаградить меня за тот стыд, который пришлось претерпеть бедному брату, и, когда мой отец протянул королю кубок, взяв его из груды готовых изделий, которые мастера изготовили в знаменательный день, на глазах гостей - на нем были выгравированы инициалы короля и королевские лилии, - я готова была пожелать, чтобы он упал на пол и разбился вдребезги. Наконец все завершилось. Король со свитой покинули стекловарню, дамы и кавалеры снова сели на лошадей у ворот шато, и мы проводили их, наблюдая, как они скрываются в лесу, направляясь в сторону Семюра. Усталая и огорченная, я тащилась вслед за матушкой к дядиному дому. Эдме уже спала у нее на руках. Вскоре пришли отец, дядя и братья; на лицах взрослых было написано облегчение по поводу того, что тяжкое испытание, слава Богу, закончилось. - Все прошло хорошо, - с удовлетворением заметил отец. - Король был чрезвычайно милостив. Ему, должно быть, понравилось то, что он видел. - Я никогда не думал, что придется гравировать бокал для самого короля, - сказал дядя Мишель, застенчивый человек, который думал только о своей работе и больше ни о чем. - Этот день я запомню на всю жизнь. - Совершенно верно, - сказал отец, оборачиваясь к сыновьям. - Сегодня мы были удостоены великой чести, и нам не следует этого забывать. - Он взял в руки один из бокалов и осмотрел его. - Это лучшее из того, что до сих пор нам удавалось сделать, Мишель, - обратился он к дяде. - Мы должны быть довольны. Если и ты, Робер, сделаешь со временем что-нибудь подобное, у тебя будут все основания испытывать удовлетворение. Я предлагаю сохранить этот бокал, этот кубок как семейный талисман, и если он не принесет нам славы и богатства, то будет, по крайней мере, напоминать будущим поколениям о высоком мастерстве. Когда ты женишься, Робер, то можешь передать его своим сыновьям. Робер, в свою очередь, внимательно осмотрел кубок. Все это, по-видимому, произвело на него сильное впечатление. - Для человека несведущего, - заметил он, - королевские инициалы легко принять за фамильный девиз, кстати сказать, даже наш собственный. Но нам, я думаю, не суждено удостоиться такой чести. - Он вздохнул и возвратил кубок отцу. - Мы не нуждаемся ни в каких девизах, - возразил отец. - Наше доброе имя, наши честь и достоинство утверждаются тем, что мы, Бюссоны, создаем своими руками. Подойди ко мне, Мишель, разве тебе не хочется прикоснуться к бокалу на счастье? - Он сделал движение, словно желая передать драгоценный сосуд младшему сыну, но Мишель отпрянул от него, яростно тряся головой. - К-какое счастье? Он может мне п-принести только несчастье. Я не хочу к нему п-прикасаться. Он резко повернулся и выбежал из комнаты. Я ударилась в слезы и бросилась было за ним, но матушка остановила меня. - Оставь его, - спокойно сказала она. - Он только еще больше расстроится. Она рассказала отцу и дяде о том, что произошло в мастерской, поскольку в тот момент их там не было. - Очень жаль, - заметил отец. - И, тем не менее, он должен научиться владеть собой. Он повернулся к дяде и стал обсуждать с ним какие-то другие вопросы, но я слышала, как Робер шепотом сказал матери: - Мишель - идиот. Он должен был тут же придумать какую-нибудь шутку и рассмешить короля, чтобы король смеялся вместе с ним, а не над ним. Если бы он это сделал, все были бы довольны, включая его самого, и это увенчало бы королевский визит блистательным успехом. Мать не разделяла этого мнения. - Не каждый из нас, - сказала она ему, - обладает твоей способностью обратить все, что случается, себе на пользу. Она, конечно, заметила картинные позы, которые он принимал, орудуя своей трубкой, и слышала возгласы восхищения со стороны дам из королевской свиты. Несмотря на неприятный эпизод с Мишелем, кубок все-таки принес нам счастье, это подтвердилось на следующий же день. Мадам ле Гра де Люар отбыла из шато вместе со всеми своими слугами, и едва только улеглась пыль, поднятая колесами ее кареты, как со стороны Кудресье показался экипаж совсем другого рода, направлявшийся к нашим железным воротам. Это был фургон бродячего торговца, увешанный кастрюлями и горшками, из тех, что разъезжают по округе, главным образом, между Ферт-Бернаром и Ле-Маном, а рядом с возницей сидел или, вернее, стоял, радостно размахивая руками, человек - знакомая фигура в пестром камзоле и пунцовом жилете, - на каждом плече у которого сидел отчаянно орущий попугай. Это был мой брат Пьер. Отец, который был вместе с нами, так и застыл на месте, не в силах пошевелиться. - Откуда, скажи на милость, ты явился? - строго крикнул он, когда брат выскочил из фургона и подбежал к нам. - С Мартиники, - отвечал Пьер. - Там слишком жарко, я не мог этого выносить, и решил, что лучше уж, в конце концов, жариться у печи и дуть стекло. Он подошел, чтобы обнять нас, но, как ни были мы счастливы его видеть, нам пришлось отступить назад из-за его страшных попугаев. - Насколько я понимаю, - сказала мать, - та партия товара, которую дал тебе отец, не принесла богатства? Пьер улыбнулся. - Я не стал его продавать, - сказал он. - Я все это раздал. Бродячий торговец помог Пьеру вытащить из фургона сундучок, и брат, несмотря на протесты отца, открыл его тут же, на месте. Он не привез с Мартиники ничего ценного, одни только жилеты - целую кучу пестрых жилетов тамошнего производства, которые выделываются прямо на базарах, - для каждого члена семьи. Глава третья К тому времени, как мне сравнялось тринадцать лет, у моего отца было под началом уже четыре стекловарни. Он получил продление аренды в Ла Пьере, по-прежнему работал в Брюлонери и Шериньи и, кроме того, взял на себя мануфактуру в местечке Шен-Бидо, что расположено между Монмирайлем и Плесси-Дореном. Здесь, так же, как и в Ла Пьере, владелец предприятия мсье Пезан де Буа-Жильбер сдал его в аренду моему отцу, предоставив ему полноую свободу действий и не вмешиваясь в дела. Сам он жил в своем шато в Монмирайле. Стекловарня Шен-Бидо, так же, как и Ла Пьер, была расположена в самой гуще лесов; это было сравнительно небольшое предприятие - в мастерской имелась всего одна печь. Хозяйский дом и ферма прилегали непосредственно к ней, а лачуги работников лепились, вытянувшись в линию, с другой стороны. Скромный, несколько даже примитивный Шен-Бидо значительно отличался от грандиозного Ла Пьера, окруженного великолепным парком; однако матушка с самого начала полюбила его и сразу же стала приводить в порядок хозяйский дом, желая сделать его подобающим и достаточно удобным жилищем для Робера, с тем чтобы он занял место мастера-управляющего при отце и начал набираться опыта на будущее. Шен-Бидо находился на расстоянии какого-нибудь часа езды от Ла Пьера, и для меня было огромным удовольствием поехать туда вместе с матушкой на два-три дня, чтобы посмотреть, как идут дела у Робера. Он к этому времени превратился в удивительно красивого молодого человека с прекрасными манерами. Отец мой, бывало, говорил, что манеры у него уж слишком хороши, и если он не поостережется, его станут принимать за лакея. Робер всякий раз сердился и раздражался. - Отец совсем не бывает в приличном обществе и ничего не понимает в современных манерах, - жаловался он мне после очередного разговора на эту тему. - Если сам он имеет дело исключительно с купцами, работниками и мастерами, это не значит, что и я должен делать то же самое, ограничившись обществом одних только стеклодувов. Как он не понимает, что, вращаясь в более изысканных кругах, я получу гораздо больше заказов на наш товар, чем когда-либо удавалось сделать ему. Когда брат работал в Ла Пьере, и отец куда-нибудь отлучался, он при каждом удобном случае уезжал в Ле-Ман, ибо общественная жизнь в городе была в то время чрезвычайно оживленной: то и дело давались балы, концерты или спектакли, и многие аристократы, которые обычно проводили время в Версале, считали нужным - это стало модным - держать открытый дом в провинции. Они принимали гостей в своих замках и шато, соревнуясь друг с другом по поводу того, чей салон будет наиболее остроумным. В те годы самое широкое распространение получило масонство, и я боюсь сказать точно, тогда ли брат вступил в масонскую ложу или несколько позже, но так или иначе, он постоянно меня уверял, что занимает твердое положение в масонском обществе; как только он вышел из-под опеки отца и зажил самостоятельно в Шен-Бидо, ему ничего не стоило уехать, чтобы встретиться с друзьями, всякий раз, как этого хотелось. Матушка, естественно, ничего об этом не знала. Робер всегда был на месте, когда мы приезжали к нему с визитом, и она тут же погружалась с головой в дела "дома" - приводила в порядок торговые книги, хлопотала на ферме, заботилась о том, чтобы работники, их жены и дети ни в чем не терпели нужды. К тому же Робер стал отличным мастером, и она с гордостью отмечала высокое качество изделий, которые каждую неделю отправлялись в Париж. Для меня не было большей радости, чем быть поверенной Робера, без конца выслушивать рассказы о его любовных делах и различных эскападах. В награду за это он давал мне уроки истории и грамматики, ибо наш отец считал, что, поскольку мя с Эдме девушки и нам предостоит выйти замуж, скорее всего, за человека нашего круга, то есть ремесленника-стеклодува, то нас незачем и учить, с нас достаточно элементарного воспитания. - Он глубоко ошибается, - возражал Робер. - Каждая молодая женщина должна уметь себя вести, должна знать, как следует держаться в обществе. - Но это же зависит от того, какое общество, - отвечала я, несмотря на мое горячее желание учиться. - Возьми, например, тетушку Анну из Шериньи, ни она, ни ее муж Вио не умеют толком подписать свое имя и, тем не менее, прекрасно живут. - Конечно, - говорил Робер. - Но ведь они так и будут всю свою жизнь жить в Шериньи, никуда оттуда не двинутся. Вот подожди, когда у меня будет мое собственное дело в Париже, и ты приедешь ко мне в гости, смогу ли я представить свою сестру обществу, если она будет недостойна меня? Стекольный завод в Париже... Какие смелые мечты! Интересно, что бы подумали родители, если б узнали об этом? Робер тем временем продолжал трудиться в качестве управляющего в Шен-Бидо без особых осложнений, и вскоре к нему присоединился Пьер, который, в свою очередь, получил звание мастера. Я подозревала, что это устроил Робер для того, чтобы иметь возможность беспрепятственно отлучаться всякий раз, когда ему вздумается "показаться в обществе", но ни отец, ни мать, разумеется, не имели об этом ни малейшего понятия. В голове у Пьера тоже бродили новые идеи, но совершенно другого рода. Вернувшись с Мартиники, он постоянно рассказывал о бедственном положении туземцев, о тех страданиях, которые они испытывают. В результате он стал много читать, без конца цитировал Руссо и неустанно повторял: "Человек рожден свободным, но повсюду скован цепями", к великому раздражению отца. - Если уж тебе хочется заниматься философией, - говорил он, - читай, по крайней мере, каких-нибудь достойных авторов, а не этого негодяя, который наплодил незаконных детей и отдал их всех в приют. Однако разубедить Пьера было невозможно. Каждое государство, заявлял он, должно управляться в соответствии с теориями Жан-Жака, на благо всех в нем живущих, без всякого различия. Мальчиков нужно воспитывать "естественно", на природе, их не следует ничему учить, пока они не достигнут пятнадцати лет. - Как жаль, - отвечал отец, - что ты не остался на Мартинике и не сделался туземцем. Такая жизнь подошла бы тебе больше, чем та, что ты ведешь здесь - жизнь мастера стекольных дел да еще и весьма посредственного. Сарказм, заключенный в этих словах, не произвел на Пьера никакого впечатления. Он постоянно чем-нибудь увлекался, заражая своими идеями Мишеля, то и дело выступал в защиту того или иного дела, и отец, несмотря на то, что и сам в молодости был человеком прогрессивным - был известен своими химическими и научными изобретениями - не мог понять, что происходит с его сыновьями. Матушка относилась к этому более спокойно. - Оба они еще молоды, - говорила она. - Молодые люди всегда носятся с какими-то фантазиями. Это у них пройдет. Однажды Робер прискакал в Ла Пьер якобы для того, чтобы обсудить некоторые деловые вопросы, касающиеся обоих заводов, но в действительности чтобы сообщить под большим секретом мне и Пьеру о своем новом проекте, о котором никто не должен был знать, кроме нас двоих. - Я поступил в аркебузьеры, полк избранных, - сообщил он мне в состоянии чрезвычайного возбуждения. - В качестве времененного офицера, разумеется, однако это означает, что в течение трех месяцев я буду проходить службу в Париже. Меня уговорили мои друзья в Ле-Мане, и я получил необходимые рекомендации. Самое главное вот в чем: во время моего отсутствия нужно всеми силами постараться, чтобы отец не ездил в Шен-Бидо. Я покачала головой. - Это невозможно, - сказала я. - Он обязательно узнает. - Нет, - уверял меня Робер. - Пьер поклялся молчать об этом, и все работники тоже. Если случится так, что отец все-таки приедет в Шен-Бидо, ему скажут, что я отправился в Ле-Ман по каким-нибудь делам. Он ведь никогда не задерживается там надолго - на день-два, не больше. В течение следующих нескольких недель я делала все возможное для того, чтобы стать необходимой отцу. По утрам шла вместе с ним к печи, дожидалась его возвращения после работы и делала вид, что меня очень интересуют все дела в мастерской. Отец был польщен и в то же время удивлялся, говоря, что я делаюсь разумной девицей, и что со временем из меня выйдет отличная жена для хозяина стекольного "дома". Мой замысел осуществился столь успешно, и отец получал такое удовольствие от моего общества в Ла Пьере, что за все это время он ни разу не побывал в Шен-Бидо. Но однажды, незадолго до того, как Робер должен был вернуться, когда мы все сидели за ужином, отец посмотрел на меня и спросил: - Как ты смотришь на то, чтобы поехать со мною в Париж? Нанести, так сказать, первый визит в столицу. Я сразу же подумала, что все открылось и что это просто уловка, чтобы заставить меня проговориться. Я быстро посмотрела на матушку, но она только ободряюще улыбнулась. - Почему бы и нет? - Она кивнула отцу. - Софи уже достаточно взрослая, она вполне может тебя сопровождать. И у меня будет спокойнее на душе, если она поедет с тобой. Мои родители постоянно делали вид, что отца опасно отпускать одного в столицу, это была их обычная шутка. - Я, конечно, поеду с огромным удовольствием, - ответила я, снова обретая уверенность. Эдме потребовала, чтобы ее взяли тоже, однако матушка проявила твердость. - Со временем придет и твой черед, - сказала она моей сестре, - но если ты будешь хорошо себя вести, мы с тобой поедем в Шен-Бидо навестить Робера, пока отец и Софи будут в Париже. Этого мне как раз совсем не хотелось, но тут уж ничего нельзя было поделать, и когда два дня спустя мы с отцом сидели рядом в дилижансе, который направлялся в столицу, я уже не вспоминала о своих тревогах. Париж... Мой первый визит... А я - всего-навсего невежественная деревенская девчонка, которой нет еще и четырнадцати лет и которая видела в своей жизни лишь один город Ле-Ман. Мы находились в дороге часов девнадцать, а может быть, и больше - выехали ранним утром, а когда подъезжали к столице, было уже, вероятно, часов шесть или семь, и я сидела, прижавшись носом к оконному стеклу, полуживая от усталости и волнения. Был, как мне помнится, июнь, над городом висела теплая дымка, повсюду было разлито ослепительное сияние, деревья уже оделись пышной листвой, на улицах толпилось множество людей, и длинные вереницы экипажей катились по мостовой, возвращаясь в Версаль после скачек. Король Людовик Шестнадцатый и его молодая королева Мария-Антуанетта были коронованы всего год назад, однако при дворе, как рассказал мне мой отец, уже произошли изменения - прежний строгий тон был забыт, королева ввела моду на балы и оперу, а брат короля граф д'Артуа вместе со своим кузеном герцогом Шартрским соперничали друг с другом в новом спортивном увлечении - скачках, столь популярных в Англии. Возможно, думала я, нетерпеливо выглядывая из окна экипажа, я тоже увижу какого-нибудь геруога или герцогиню, возвращающихся со скачек; может быть, эти модные кавалеры, которые пробираются сквозь толпу на площади Людовика Пятнадцатого перед Тюильрийским дворцом, и есть братья короля? Я указала на них отцу, но он только рассмеялся. - Это лакеи, - объяснил он мне, - или парикмахеры. Все они обезьянничают, подражают своим господам. Разве можно увидеть принца крови, который пешком разгуливает среди толпы? Дилижанс высадил нас на конечной остановке, на улице Буле. Здесь царили суета и неразбериха, но не было никого, в ком можно было бы с уверенностью узнать кавалера или даже парикмахера. На узких улицах скверно пахло, иногда посреди дороги текла по канаве грязная вода, вобравшая в себя всякие отбросы; многочисленные нищие протягивали руки за подаянием. Я помню внезапное чувство страха, охватившее меня, когда отец отвернулся, чтобы распорядиться насчет нашего багажа, а между нами вдруг протиснулась какая-то женщина с двумя босоногими ребятишками, которая требовала денег. Я отшатнулась, она погрозила мне кулаком и выругалась. Это был не тот Париж, которого я ожидала, где царили сплошное веселье и смех, где люди ездили в оперу и горели яркие огни. Отец имел обыкновение останавливаться в гостинице "Красная Лошадь" на улице Сен Дени, возле це