и, ко-торым нет соответствия ни в верхних, ни в нижних железах, -- эмоции сухие, без выделений, -- в этом была ее цель. Если она исторгала слезы, то лишь с помощью соб-ственных средств, -- средств, которых не существует в принудительном опыте жизни, которые жизнь не пре-дусмотрела для отдельных органов. Никто в принципе не вынуждался плакать. Там, где все должны были пла-кать, она устранялась. Она хватала за душу лишь не-многих. И все прочие должны были изумляться, не в силах понять, почему эти немногие плачут. В этом, од-нако, суть человеческого Единства. Иметь механизмы радости, грусти, органы неспособ-ности выдерживать мысль -- подумать толькоКомпенсирующие устройства, выводные протоки энергии, кото-рая сама по себе соответствует непосильным -- невы-носимым, неисчерпаемым -- образам. И эффект, меняющийся в зависимости от людей: есть среди них весьма неподатливые... "Я" избегает всего уже созданного. Оно пятится -- от одного отрицания к другому. Мы могли бы назвать "Мирозданием" все то, в чем "Я" от-казывается себя признать. За всякое подлинное открытие его автор расплачи-вается уменьшением значимости своего "Я". Всякий человек меньше самого прекрасного своего создания. Тот, кто создает прекрасное произведение, замеча-ет -- сквозь щели собственного существа -- произведе-ние необычайно прекрасное. Ощущение Красоты -- предмет столь безумных по-исков и столь тщетных определений -- есть, быть может, сознание невозможности что-либо привнести, изменить; это -- настолько предельное состояние, что всякая при-внесенность делает его слишком чувственным, с одной стороны, слишком отвлеченным -- с другой *. * Равновесие в Прекрасном. И эта общая граница есть центр равновесия 18. Человек есть не что иное, как наблюдательный пост, затерянный в просторах необъяснимого. Внезапно он обнаруживает, что погружен в бессмыс-ленность, в неизмеримое, непроницаемое; и все сущее кажется ему бесконечно чуждым, случайным, неулови-мым. Собственная рука представляется ему неким чудовищем. -- Следовало бы включить термин "Необъясни-мость" в круг таких понятий, как "Пространство", "Вре-мя" и т. д. Ибо в этом состоянии, близком к оцепенению, я вижу своего рода исходную точку зрения. В ней -- нулевой уровень Узнавания. Патология разума и патология нервной системы изо-билуют примерами искажений этого узнавания, которое различные органические расстройства способны подчас раздроблять, изолируя его элементы. Философия и искусства, -- скажем даже, мысль в целом, -- питаются движениями, которые связуют зна-ние с узнаванием. Мистика есть... музыка этой сферы. Реальное может выражаться только в абсурде 19. Не заключил ли я в этих словах всю мистику и пол-метафизики? В сущности, если кто-то, желая постичь пусть даже ничтожнейшее химическое или физическое явление, пы-тается обойтись без точных конкретных операций, по-зволяющих отделить массу, отграничить объем от струк-туры, структуру -- от веса и т. д.; рассматривать время независимо от изменений, скорость -- от ускорения, те-ло -- от его позиции, силы -- от стихии, среды и т. д.; и если при этом он еще может нечто понять, -- значит, он наблюдает и исследует сон. И, напротив, если подобное разграничение слишком тонко, а внимание слишком напряжено, вещи утрачивают свой смысл. Мы переступили некий "оптимум" понима-ния или возможных связей между человеком и его спо-собностями; человек -- такой, каким мы его в себе чув-ствуем и знаем, -- не мог бы существовать в этой стран-ной крохотной сфере, куда, однако, проникает его взгляд. Мы действительно видим, но за неким порогом мы лишились всех наших понятий. То, что мы видим, бес-спорно и непостижимо. Связь между частью и целым исчезла. Так происходит везде: в логике, под микроскопом, во сне, в глубокой задумчивости, в ужасающе пристальных состояниях боли, тоски. Оптимум не знает этой "гиперболизации" длительно-сти и углов зрения *. * Оптимум знания не связан с реальностью простым отношением. Звуки и запахи Ассоциации. Мы не можем и, следовательно, не уме-ем ассоциировать запахи. Если бы мы это могли и уме-ли -- какая была бы музыка! Слух восприимчив к превращениям -- и потому воз-никают ассоциации, возможность развития, музыка. Как это происходит? Последовательный ряд запахов вызывает всего лишь последовательный ряд мыслей (в лучшем случае). Но последовательный ряд звуков способен обозначить некое новое существо, ибо он может соответствовать какому-то сложному действию. Обособленный звук более нейтрален (как правило), чем обособленный запах. Горький смех Элемент "радости", присутствующий в смехе, в горь-ком смехе приобретает степень условную. Это -- усложнение смеха. Связь противоречивых тер-минов. Они изменяют, перетолковывают друг друга. Так, мы говорим: норд-вест. Точность выражена двумя неточ-ностями, которые ее описывают и взаимно друг друга исключают. Всякий энтузиаст содержит в себе энтузиаста мнимо-го; всякий влюбленный содержит влюбленного ложного; всякий гений содержит гения мнимого; и вообще всякое отклонение содержит свою имитацию, ибо необходимо обеспечить непрерывность роли не только по отношению к третьим лицам, но и по отношению к самому себе. Форма консервирующая Человеческий прогресс властно потребовал изобрете-ния методов консервации. Хлеб, сыры, соленое мясо, копчености, рассолы -- в таком виде мы сумели обеспе-чить резервы, что значит свободное время. В форме капитала и обмена это время еще приумножилось, и воз-можность консервации распространилась и упрочилась. Этот досуг породил науки и искусства. Наконец, сами эти навыки, эти способы консервации удачных мгновений и различных методов возросли за счет новой роли сознательной консервации. Чтобы сохра-нять эти специфические богатства и множить их посред-ством обмена, была найдена форма (в отвлеченном смысле слова). Обмен порождает форму. При таком допущении мы приходим к выводу, что форма должна представлять собой некую силу, которая согласовывает идею или воспоминание с речью и речь с нашей памятью. Надлежит выяснять, что мешает сохранности такой-то идеи или такого-то знания. Непрерывное посягательство мысли, оспаривание, пе-редача из уст в уста, фонетическая деформация, невоз-можность контроля и проч. суть причины разрушения, порчи этих запасов мысли. Перечню этих опасностей должна отвечать совокупность возможных противоядий от них: ритм, рифмы, строгость и взыскательность сло-воупотребления, поиск кратчайшей формулировки и т. д. ... Все эти вспомогательные средства памяти, гаранты точ-ности обмена и возврата мысли к исконным ориенти-рам появляются одно за другим. Литература Сухой стиль преодолевает время подобно нетленной мумии, тогда как стили иные, расплывшиеся от жира, соблазненные пышной образностью, гниют средь своих сокровищ. Потом мы извлекаем из их гробниц оставши-еся диадемы, перстни... Наслаждения абстрактные и конкретные Абстрактное наслаждение -- наслаждение собствен-ника: мысль, которая находит радость в себе самой. Конкретное наслаждение -- наслаждение обладате-ля: его действие и его ощущение, которые приносят ра-дость ему. Эта вещь -- моя. Я могу ею пользоваться и злоупо-треблять. Эта вещь -- для меня. Я ощущаю, пользуюсь, зло-употребляю. Первые наслаждаются возможностью; последние -- действием. Первые кажутся последним скопидомами, по-следние кажутся первым транжирами. Скупец ближе к поэту, чем расточитель. Нужно каким-то образом почитать, ценить предста-ющие трудности. Всякая трудность есть свет. Трудность непреодоли-мая -- солнце. Так называемые упадочные литературы -- это лите-ратуры систематические. Они обязаны людям более знающим, более искусным и подчас даже более глубо-ким, нежели писатели-предшественники, все эффекты которых, поддающиеся исчислению, они выявили, отобрав, упорядочив, сконцентрировав самое ценное, -- на-сколько возможно его распознать и обособить. Тогда, в течение довольно короткого периода, можно наблюдать, как одновременно рождаются и притом мир-но сосуществуют произведения самой разношерстной на-ружности, которые должны казаться, в силу своих внеш-них признаков, принадлежащими к совершенно различ-ным эпохам. Одно построено из неподражаемых, всегда безупречных наивностей, более детских, нежели любой вообразимый ребенок. Другое есть плод дикаря либо загадочного инопланетного существа, какого-то чувства лишенного или, напротив, наделенного чувством доба-вочным. Иной автор настолько метафоричен, что смысл, вкладываемый им в свою речь, неотделим от его выра-жения. Его мысль -- образ, и он подгоняет к ней образ этого образа с такой точностью, что симметрия абсолют-на, значение неотличимо от знака. Невозможно понять, с какой стороны значение, с какой -- знак... 20. Это развитие средств частично обязано приобретен-ному опыту; кроме того -- притуплению восприятия в литературе; огромному многообразию уже накопленных книг; наконец, последствиям этой множественности, ко-торые побуждают слишком переоценивать качество но-визны и всячески изощряться, чтобы заставить себя ус-лышать. Общее впечатление -- впечатление какофонии и сум-бура, который, кажется нам, предвещает близящийся конец всякой литературы, страшный суд всякой ритори-ки 21. Хронология, историзм сбиты с толку. Методы, став-шие сознательными и сведенные к простым операциям, позволяют мгновенно и в каком угодно порядке вына-шивать семя, лист и цветок. -- Эти чрезвычайно различные авторы бесконечно друг другу родственны. Они читали одни и те же книги, одни и те же газеты, учились в одних и тех же школах, жили, как правило, с одними и теми же женщинами... Во Франции поэтов никогда не принимали всерьез. Поэтому во Франции нет национального поэта. Вольтер едва им не стал. Но поэт -- самое уязвимое создание на свете. В са-мом деле, он ходит на руках. Невозможно мыслить -- всерьез -- с помощью тер-минов: "классицизм", "романтизм", "гуманизм", "реа-лизм... " 22. Бутылочными этикетками нельзя ни опьяняться, ни утолять жажду. Литература, систему которой мы угадываем, обрече-на. Мы увлекаемся системой, и произведение низводит-ся на уровень грамматического примера. Оно лишь по-могает уяснить систему. Чтение историй и романов позволяет убивать вре-мя -- второсортное и третьесортное. Первосортное время не нуждается в том, чтобы его убивали. Оно само убивает книги. Но некоторым из них оно дает жизнь. Натурализм не есть четкая доктрина, и он приобре-тает смысл при одном условии: если личность автора обязываются свести к нулю. Ничего, кроме пользы, я в этом не нахожу, ибо не понимаю, какое отношение к искусству, -- иначе говоря, к моему наслаждению и переживанию -- может иметь то, что вызывает у меня мысль о конкретном человеке. Его долг -- то есть его ремесло -- повелевает ему исчезнуть; должны исчез-нуть его лицо, его страсти, его заботы. Мы ничего не знаем об авторах величайших творений. Шекспир ни-когда не существовал, и я сожалею, что его пьесы по-мечены именем. "Книга Иова" не принадлежит никому. Самые полезные и самые глубокие понятия, какие мы можем составить о человеческом творчестве, в высшей степени искажаются, когда факты биографии, сентимен-тальные легенды и тому подобное примешиваются к внутренней оценке произведения. То, что составляет про-изведение, не есть тот, кто ставит на нем свое имя. То, что составляет произведение, не имеет имени 23. Мы говорим теперь: Наполеон и Стендаль. Кто сказал бы Наполеону, что мы будем говорить: Наполеон и Стендаль? Кто сказал бы Золя, Доде, что этот столь непримет-ный, чрезвычайно любезный, изысканно выражающийся человек -- Стефан Малларме -- своими немногочис-ленными короткими стихотворениями, причудливыми и темными, окажет более глубокое и более прочное влия-ние, нежели их книги, их наблюдения над жизнью, "правда" и "подлинность" их романов? Алмаз живет дольше, чем огромный город, чем цивилизация. Воля к совершенству стремится противостоять воздействию вре-мени... и т. д. Противоречивая обусловленность ситуации худож-ника. Он должен наблюдать, как если бы все ему было не-ведомо, и он должен действовать, как если бы все уже знал. Полнота неведения в восприятии и полнота знания в преображении. Оптимисты пишут плохо. Писатели громогласные -- неистовые. Человек, уединившийся в своей комнате, чтобы иг-рать на тромбоне. Произведение неистовое, полное инвектив, словно бы опьяненное яростью, изобилующее оглушительными эпи-тетами и образами, вызывает у меня неудержимую улыбку. Ибо я невольно воображаю автора: как в определен-ный час он садится за стол и продолжает свое исступле-ние. Гуманизм "Гималаи наводят на меня тоску. Буря меня тяготит. Бесконечность меня усыпляет. Бог -- это слишком... ". Гюго -- миллиардер. Но не князь. "То был город мечты... ". Следственно, речь идет не об архитектуре. Я замечаю, что во всех искусствах, и особенно в ис-кусстве писательском, стремление доставить некое удо-вольствие нечувствительно уступает стремлению вну-шить публике желаемый образ автора. Если бы государ-ственный закон принуждал к анонимности и если б ни-что не могло печататься под авторским именем, лите-ратура переродилась бы полностью, -- коль скоро она вообще не угасла бы... Понимать кого-либо значит представлять также его физиологию, его чувствительность, привычки его орга-низма -- своеобычные, чрезвычайно могущественные и глубоко сокрытые. Тайна многих поступков находит раз-гадку в политике сохранения физиологических привычек; потребности эти подчас диковинны, и, хотя это лишь усвоенные потребности, они подчас сильнее естествен-ных: настоящие паразиты невро-висцерального сущест-вования, производители невероятных притворств и уло-вок. Ничто так ярко не обрисовывает "индивидуаль-ность". Но это еще одна грань, которой роман почти не затронул. Даже Бальзак. Нужно признать, что эта тема быстро и легко приводит к грязному, к омерзительному и к комическому. Непостижимые навыки, аналогичные суеверию, психозу, магии, они становятся неотвязными: своеобразные формы интоксикации привычкой и уродли-востей в сфере действия. Существует тератология пове-дения. Все, что человек пишет, неизбежно ведет его, прямо или же косвенно, к самовосхвалению. "Я -- ничто, -- пишете вы, -- взгляните на мое убожество, мои недостатки, мои пороки, мои слабости... " и т. д. Он бьет себя в грудь, чтобы его услышали. Принцип подобия Самый прекрасный ангел захотел сравняться с богом. Люди захотели уподобиться богу. Бог стал человеком. Он призывает людей уподобиться малым детям. Итак, никто не способен уклониться от подражания. Все в конце концов сводится -- если угодно -- к воз-можности созерцать угол стола, кусок стены, свою руку или клочок неба. Человек, присутствующий при величайшем мировом спектакле, свидетель битвы при X или Воскресения, во-лен разглядывать свои ногти либо смотреть, какой фор-мы и цвета камень лежит у него под ногами. Он отбрасывает "эффекты", сужает круг, замыкается в том, что видит реально. Он, таким образом, обособляется в Сущем. Что ты видишь? Цезаря?.. -- Нет. Я вижу кусок лысого черепа, и я изнемогаю в толпе, которая меня теснит и запах которой вызывает у меня тошноту. Идея правосудия есть, в сущности, зрелищная идея, идея развязки, восстановления равновесия, -- после ко-торых ничего больше нет. Все расходятся. Драма окон-чена. Идея сугубо народная = театральная. Ср. "призвать в свидетели": собравшихся людей, бо-гов, потомство... Нет правосудия без зрителей. Высочайшее правосудие возможно, следовательно, лишь в Иосафатовой долине перед величайшим количе-ством зрителей. Важна публика, а не процесс. "Поверить бумаге печаль свою". Странная идея. Источник множества книг -- в том числе всех наихудших. Человек почерпнул все, что делает его человеком, в дефектах своей системы. Несовершенства приспособляе-мости, расстройства и погрешности его адаптации, раз-личные нарушения и воздействия, заставляющие его го-ворить об "иррациональности", -- он их освятил, он об-рел в них свои глубины и странный продукт, именуемый "меланхолией", в которой звучит подчас отголосок ис-чезнувшего золотого века или предчувствие некой зага-дочной участи. Всякая эмоция, всякое чувство знаменуют какой-то пробел в адаптации. То, что мы называем сознанием и умом, пускает корни и разрастается в этих щелях. Верх человеческого в человеке -- то, что он к этому приохотился: отсюда поиск эмоций, производство эмо-ций, стремление терять голову и кружить голову, нару-шать покой и лишаться покоя. И однако то там, то здесь встречается физиологическая потребность терять рассу-док, видеть превратно, творить иллюзорные образы -- дабы свершалась любовь, без которой не стало бы рода людского. Тот, кто угадывает, находит и принимает свои гра-ницы, более универсален, нежели те, кто границ своих не сознает. В этой его конечности ощутимо содержится их бес-конечность. То, что ни на что не похоже, не существует. Универсально лишь то, что достаточно для этого грубо. Все истолкования поэзии и искусства стремятся при-дать необходимость тому, что по самой своей сути ус-ловно. Прозрачное, вразумительное -- то, что соответствует четкой идее, -- не воспринимается как нечто божествен-ное. Во всяком случае, подавляющим большинством лю-дей (в искусствах многое этим объясняется). Ничтожно число людей, способных связать пережи-вание возвышенного с чем-то безусловно ясным -- и в зависимости от этого качества. И столь же мало авто-ров, которые этого эффекта добивались. Если бы вместо того, чтобы писать беглой ско-рописью, мы должны были гравировать на камне, лите-ратура преобразилась бы неузнаваемо. А ведь уже прибегают к диктовке! Живописец должен изображать не то, что он видит, но то, что будет увидено. Функции чтения Эти функции полностью определяют литературу. Одна из важнейших -- избавить от необходимости думать. То, что мы называем "рассеяться". Читать = не думать. Существует, однако, чтение, которое думать застав-ляет. От произведений, которые мы создаем, можно требо-вать лишь одного... чтобы они чему-либо нас научили. Идеал писателя: Если вы хотите сказать, что идет дождь, пишите: "идет дождь". Для этого достаточно чиновника. Талант человека есть то, чего нам не хватает, чтобы презреть или разрушить его создание. Искренность Пишущий человек в одиночестве никогда не бывает. Как же остаться собой, будучи вдвоем? Быть искренним значит, мысленно находясь в чужом обществе, выдавать себя за того же, за кого выдаешь себя с глазу на глаз с собой, то есть в одиночестве, -- но и только. Герой ищет катастрофу. Без катастрофы герой невоз-можен. Цезарь ищет Брута, Наполеон -- Св. Елену, Ге-ракл -- тунику... Ахиллес находит свою пяту, Наполе-он -- свой остров. Жанне нужен костер, насекомому -- пламя. Таков своеобразный закон героического жанра, который история и мифология изумительно подтверж-дают наперебой. Дайте мне перо и бумагу -- и я сочиню вам учебник истории или священный текст, подобный Корану и Ве-дам. Я выдумаю короля Франции, космогонию, мораль, теологию. По каким признакам невежда или ребенок узнают, что я их обманываю? В чем будет отличие во-ображения, пробужденного в них моей ложью, от вооб-ражения, обусловленного текстами подлинными? СМЕСЬ (Фрагменты) Собор Шартрские витражи -- ляпис-лазурь, эмали. Восток. Подобно смешанным напиткам, множественные ча-стицы живого цвета, то есть цвета, струящего не поля-ризованный, не отраженный свет, но мозаику напряжен-ных, резко дифференцированных тонов и разнообраз-ные сочетания, сколько возможно их на квадратный де-циметр, рождают нежную ослепительность, более вку-совую, нежели зрительную, -- благодаря крохотности рисунков, позволяющей их игнорировать или же созер-цать их -- ad libitum * -- созерцать исключительно ком-бинации, в которых преобладает то масса синего, то -- красного и т. д. * Как вздумается (латин.. ). Зернистый образ -- зерна дивной жемчужины, гнездо и зерна райского граната. Впечатление чего-то неземного. Некая РОЗА напоминает мне гигантскую пламенею-щую сетчатку, охваченную разнообразнейшими колеба-ниями ее живых частиц, в которых рождаются краски. Некоторые фразы в прозе Малларме -- те же витра-жи. Менее всего важна тема -- погруженная в таинст-во, в одухотворенность, в глубины, в улыбку и в грезу каждого фрагмента... каждый -- трепещущий, поющий... Правый портал... центральный -- уродлив: у фигур какой-то идиотический вид... левый шпиц раздражает. В Грассе I Звонят колокола; квакают лягушки, и щебечут птицы; размеренное кваканье -- как пила, и на этом фоне -- чиркающие ножницы птиц. Запахи. Непонятно, сад ли струит их или парфюмер-ные фабрики. II Я вижу в окне, в самом фокусе моего взгляда, чело-века, который вскапывает свой участок. Шаг за шагом он продвигается в своем усилии: склоненный, врастаю-щий ногами в землю, -- белая рубашка, голубые шта-ны - он вскапывает эту землю, а затем погружает в нее ладони. Он так далеко, что ноготь мизинца целиком его за-крывает. Он в центре этой страны, и я вижу, как она ширит-ся вокруг него, как возносится -- холм за холмом, ве-реницей белесых и голубых волн -- до самых гор, раз-бросав в себе миниатюрные светлые домики, оливковые рощи, черные точки кипарисов. Это -- Франция, и копающийся в земле человечек, вероятно, француз. Один шанс из трех, что он италья-нец. Он трудится, и есть люди, которые нуждаются в том, что он здесь делает. Вот другой крестьянин: согнувшись, в рубашке, он опыляет розы, и птицы, порхающие у него под носом, садятся то на верхушку, то на протянутую ветку вишни. Нежность красок и контуров этого дома, напомина-ющего храм и укрытого среди оливок: все это -- оттен-ка выцветшей извести, где смешаны розоватость зари, охра и молоко; крыша с нежными скатами, покрытая черепицей, в пятнах ржавчины и корья; низкий тре-угольник щипца; серые, голубоватые ставни; растущие по трое кипарисы. Когда-то он принадлежал Метерлинку. Монпелье Поистине редкостная чистота атмосферы. Свет ози-рает этот каменный уголок и его сады -- массы, впи-санные в четкие контуры. В глубине уличной щели, сквозящей между серова-тых домов, тончайший камень которых подернут воз-душной тенью, виднеется, как жемчужина, как драгоцен-ная эмаль, гора восхитительной голубизны, окаймлен-ная соснами. Тигр Огромный зверь возлежит в своей клетке, почти при-жимаясь к прутьям. Его неподвижность меня заворажи-вает. Его великолепие действует гипнотически. Я погру-жаюсь в раздумье, глядя на эту непроницаемую живот-ную особь. Я перебираю в уме силы и формы этого монументального властелина, облаченного в столь бла-городный и гибкий наряд. Взгляд, с каким он взирает на окружающее, неиз-менно исполнен глубокого равнодушия. Я наивно пыта-юсь прочесть на его восхитительной морде что-либо че-ловеческое. Меня притягивает выражение замкнутого превосходства, могущества и отрешенности, которое я угадываю в этом обличье неограниченного самодержца, странно подернутом или усеянном тончайшим кружевом черных изящнейших арабесок, словно бы выведенных на маске золотистой шерсти. Никакой свирепости -- но нечто более грозное: ка-кая-то убежденность в своей фатальности. Какая самодостаточность; какой безукоризненный эготизм, какая властительная изоляция! В нем заложена неотвратимость всего, на что он способен. Этот зверь пробуждает в моем сознании смутный образ громадной империи. Невозможно быть больше самим собой, более точно вооруженным, обеспеченным, оснащенным, владеющим именно тем, что только и делает тигра тигром. Нет та-кого позыва, такого влечения, которые не нашли бы в нем тотчас мгновенных средств к своему удовлетворе-нию. Я нахожу для него девиз: без лишних слов! Алмазы I Балерина являет одновременно: каскад изумительно точных пируэтов, сверкающих, как грани алмаза... Тридцать два пируэта (Карсавина)! Прекраснейший образ. II Алмаз. -- Его красота, говорят мне, обязана незна-чительности угла полного отражения... Мастер шлифует грани таким образом, чтобы луч, проникающий через одну из них, мог выйти наружу лишь тем же путем! Отсюда блеск, ослепительность. Прекрасный образ для выражения того, что я думаю о поэзии: возврат луча мысли к пропускающим его сло-вам. III Поет Красота или говорит, мы не можем понять ее слов. Мы просим ее повторить. Мы готовы слушать ее бесконечно. Мы готовы вдыхать бесконечно восхитительный запах. Мы готовы вглядываться бесконечно в черты и формы прекрасной. Мы можем ее схватить и ею овла-деть, -- но наше желание не способно ни исчерпаться, ни удовлетвориться. Ничто не в силах завершить дви-жение, которое возбуждается тем, что внутренне завер-шено. Можно было бы написать притчу о человеке, обез-надеженном красотой возлюбленной: хотя он получил от нее все (и любовь и всяческие жертвы), однако то, что могла дать любовь, не заглушает удивительной жаж-ды, порождаемой видом и образом этой женщины, -- жажды, которую ничто не в силах, ничто абсолютно не может унять. В этом весь смысл 1. Воспоминание В моей жизни бывали случаи, когда при известных обстоятельствах поэтическая работа становилась для ме-ня неким способом ухода от "мира". Я называю здесь "миром" совокупность разного рода и разной силы явлений, необходимостей, импульсов и по-зывов, которые обуревают сознание, не просветляя его, которые его тревожат и озадачивают, которые уводят его от самого важного к менее важному... Совсем неплохо, что существуют люди, способные придавать больше значения, больше ценности определе-нию какой-либо отдаленной десятичной доли или места какой-нибудь запятой, нежели самой головокружитель-ной новости, самой грандиозной катастрофе или даже собственной жизни. Я прихожу поэтому к мысли, что одно из преиму-ществ соблюдения условных форм, когда мы организуем стихотворные строки, заключается в высшей сосредото-ченности на деталях, которую развивает эта дисциплина, если ее подчиняют закону непрерывной мелодичности и магии постоянного совершенства -- условиям (по мне-нию некоторых) истинной поэзии. Это влечет за собой от-сутствие прозы, что значит -- всякой прерывности. От-бросить произвольность; отвернуться от всего случайно-го, от политики, от хаоса событий, от изменчивой моды; искать в себе силы для создания произведения несколь-ко более совершенного, нежели то, на какое можно бы-ло рассчитывать; найти в себе достаточно энергии, что-бы удовлетворяться лишь ценой бесконечных усилий и чтобы противопоставить давлению и подчас драматич-ным соблазнам внешнего мира страстный поиск, как пра-вило, недостижимых решений, -- все это мне по душе. Я нисколько не сожалею о четырехлетии, проведен-ном в ежедневных попытках решения сложнейших вер-сификационных задач 2. То были годы всеобщих страданий, сжимающихся сердец, нахмуренных лбов и смятенных душ, онемевших под действием внутренней тяжести или истерзанных множащимися известиями, предчувствиями, разочарова-ниями, бессмысленными гаданиями. Что оставалось де-лать в этих условиях, когда можно было лишь претер-певать совершавшееся, когда на любое действие, кото-рое отвечало бы необычайному возбуждению разъярен-ной эпохи, был наложен запрет? Возможно, необходимы были именно эти искания, са-мые праздные и самые изощренные, -- искания, которые, сосредоточиваясь на сложных комбинациях множествен-ных, одновременно созидаемых речевых значимостей, призваны -- ибо такова их цель -- пробуждать всю энер-гию воли и все ее упорство, дабы благодаря им разум мог уберечься, какою-то своей частью, от беспокойного ожидания, откликов, слухов, фантазии и заразительных ядов абсурда. Я создал в себе в ту пору некую сугубо личную поэ-зию надежды, у которой была одна только цель и как бы один закон: создавать для меня, ежедневно, в тече-ние нескольких часов, возможность сосуществования с самим собой. Я не ставил ей никаких пределов, и я свя-зывал с ней достаточно требований, чтобы находить в ней повод для бесконечной работы. Эта предположительная бесконечность многому меня научила. Я знал, разумеется, что произведение не может быть завершено без вмешательства какого-то постороннего обстоятельства, будь то усталость, жажда спокойст-вия, требование издателя или смерть; -- ибо произведе-ние, с точки зрения его создателя или его причин, есть не что иное, как некое состояние в цепи последователь-ных внутренних трансформаций. Как часто мы испыты-ваем потребность начать с того, что минуту назад нам казалось законченным!.. Как часто я обнаруживал в том, что представил уже взору читателя, своего рода необходимый набросок искомого произведения, которое лишь теперь начинал видеть во всей его зрелости -- как реальнейший и желаннейший плод нового ожидания и усилия, четко означенного в моих возможностях. Вещь, законченная на деле, казалась мне при этом каким-то смертным телом, на смену которому должно прийти тело преображенное и нетленное. Но на опыте использования этого метода заданных исправлений и совершенствований я познал великие пре-имущества системы умственной жизни, полностью отре-шенной от оглядки на чужие вкусы. Проблемы поэзии представляли для меня интерес лишь в том случае, если должны были разрешаться через исполнение заранее продуманных и определенных условий, как это имеет место в геометрии. Это побуждало меня отказываться от поисков "эффектов" (в частности, самодовлеющих "кра-сивых строк") и с легким сердцем жертвовать ими, ког-да они складывались в моем сознании. Я выработал навык самоограничений и ряд других навыков. Так, я приучился со временем изменять направление творче-ских умственных операций: мне часто случалось обу-словливать то, что философы -- справедливо или нет -- именуют "содержанием" мысли (правильней было бы говорить о содержании выражений), соображениями формальными. Я, можно сказать, рассматривал мысль в качестве "незнакомки", к которой путем уточнений сколько их требовалось в каждом случае -- исподволь приближался. Amor Любовь: любить значит подражать. Мы ее усваива-ем. Усваиваются слова, поступки и даже "чувства". Роль книг и поэм. Любовь, ни на что не похожая, мо-жет быть лишь величайшей редкостью. Можно написать рассказ на эту тему. Сознание, мысль героя борются в нем с терзаниями любви, сила которых -- он это видит и чувствует -- восходит к при-чинам условным и традиционным... тогда как он любит лишь то, что обязано ему самому. Эстет I Мне порой видится нечто странное и варварское в украшении зданий статуями, изображениями живых су-ществ. Я понимаю арабов, которые этому чужды. Я почти болезненно ощущаю противоречие между формой и ма-териалом, которое наблюдается в этом декоративном мире, где механическая роль камня подменяется его те-атральным переодеванием. Я чувствую, что усилия, которые воздвигли стену и свод, имели иную направленность, нежели те, что укрыли в нише святого. Парфенон построен на отношениях, ничем не обязан-ных наблюдению реальных предметов. После чего его населяют героями, подчеркивают его формы орнамен-том. Я предпочел бы, чтобы глаз в этом скопище не узна-вал ничего конкретного, чтобы, напротив, он обнаружи-вал в нем какой-то новый предмет, не отсылающий его к внешним подобиям, -- предмет, -- который виделся бы ему как его, глаза, личное детище, сотворенное им для бесконечного созерцания собственных своих законов 3. II Орнамент -- акт рассеяния для рассеянных глаз. Пропорции должны действовать, не обнаруживая себя. III Лишь в восемнадцатом веке портреты были вырази-тельны. Лица запечатлевают мгновение. Слезы I Лицом и голосом. -- Жизнь говорила: "Я печаль-на, -- следовательно, я плачу". И Музыка говорила: "Я плачу, -- следовательно, я печальна". II Слезы различного рода. -- Слезы навертываются от боли, от бессилия, от унижения, -- всегда от какой-либо недостаточности. Но есть слезы природы божественной, рождающиеся, когда у нас не хватает сил, чтобы вынести некий боже-ственный образ в душе, охватить, исчерпать его сущ-ность. Рассказ, мимика, пьеса в театре способны вызывать слезы благодаря воспроизведению печальных явлений жизни. Но если архитектура, не связывающаяся во взгляде ни с чем человеческим (либо гармония в чем-то ином-- почти нестерпимая в своей точности, как какой-нибудь диссонанс), пробуждает в тебе слезы, это рождающееся излияние, которое, как ты чувствуешь, готово хлынуть из твоих непостижных глубин, поистине бесценно, ибо оно показывает тебе, что ты чувствителен к вещам со-вершенно безразличным и бесполезным для твоего су-ществования, твоей участи, твоих интересов -- для всех моментов и обстоятельств, какие определяют тебя в ка-честве смертного. Мгновения Прекрасное -- понятие отрицательное Прекрасное подразумевает впечатление неизъяснимо-го, неописуемого, неизреченного. Да и сам этот термин не говорит ни о чем. Его невозможно определить, ибо всякое истинное определение всегда из чего-то строится. Итак, если мы хотим создать такое впечатление по-средством того, что говорит, -- языка, -- если в свой черед мы благодаря языку такое впечатление испыты-ваем, значит, язык должен был породить в нас состоя-ние немоты и немоту выражать. "Красота" означает "невыразимость" (и желание, чтобы это впечатление повторялось). Следовательно, "определение" этого понятия может быть лишь описани-ем и характеристикой условий, при каких возникает подобное состояние невозможности нечто выразить -- в таком-то конкретном случае и в таком-то виде. "Невыразимость" не означает отсутствия выражений; она означает, что все выражения неспособны очертить свой возбудитель и что мы ощущаем эту неспособность или "иррациональность" как действительное свойство этой вещи-причины. Решающим свойством этой прекрасной картины яв-ляется то, что она рождает в нас ощущение невозмож-ности исчерпать ее системой средств выражения. Несказанное: "не хватает слов". Литература пытает-ся создать посредством "слов" это "состояние словес-ной неполноты" 4. Следственно, красота -- это отрицательность плюс не-кая жажда, порожденная тем, что выражается этим бес-силием, плюс "нескончаемость" этой жажды, плюс X... То, что закончено, перенасыщено, вызывает у нас ощущение невозможности что-либо изменить. x x x Художник разыгрывает свою партию в игре, где уча-ствуют также "случай", воля, мысль, мастерство и т. д. Трудно перечислить и прежде всего разграничить эти элементы. В его работе есть кое-что от игры и кое-что от коме-дии. Он сам себе создает противников. "Человек" в борь-бе с "материей", со "временем", с какой-то своей наро-читой идеей, с неопределенностью, с собственным бес-плодием, со скукой какого-то конкретного усилия -- та-ково в нем детище его детища. x x x То, что полностью не завершено, еще не существует. То, что не завершено, еще менее зрело, нежели то, что даже не начато. x x x Природа разума побуждает его действовать вопреки человеческой природе. Когда мы говорим, что какое-то произведение глубо-ко человечно, мы лишь наивно выражаем мысль, что разум преуспел в своей попытке отречься от себя -- или себя затаить. Талант без гения стоит немногого. Гений без таланта не стоит ничего 5. Краски Цвет вещи есть такой цвет, который она больше дру-гих отвергает и не может ассимилировать. Чистое небо отрекается от голубизны, возвращает лазурь сетчатке. Листья целое лето хранят в себе желтизну. Угольная пыль пожирает все. Все сущее передает нашим чувствам лишь то, что отбрасывает. Мы познаем его в его отбросах. Цветок из-бавляется от своего запаха. Быть может, мы знаем о людях лишь то, что они устраняют в себе, что им сущностно чуждо. Если ты добр, значит, в душе у тебя держится злоба. Если ты блистаешь, если ты весь исходишь молниями и вспыш-ками - все это потому, что тоска, ничтожество, глу-пость тебя не покидают. Они более для тебя свойствен-ны, более органичны, нежели твоя ослепительность. Ты не узнаешь себя в своем гении. Твои самые прекрасные свершения наиболее для тебя загадочны... Фото-поэтический феномен То, что люди, как правило, чувствуют себя неспособ-ными развивать свою мысль за той гранью, где она ослепляет, пьянит, завораживает, является для поэта значительным преимуществом. Искра высвечивает какое-то место, которое кажется бесконечностью в тот краткий миг, когда можно его увидеть. Выразительность ослепляет. Эффект потрясения неразрывно связывается во взгляде с предметом, который оно выявило. Густые те-ни, которые появляются на мгновение, запечатлеваются в памяти как восхитительная меблировка. Мы не отличаем их от реальных предметов. Мы ви-дим в них некие объективные данности. Заметим, однако, что, к великому счастью поэзии, краткий миг, о котором я говорил, не может растяги-ваться; мы не можем заменить искру постоянным на-правленным светом 5. Он освещал бы нечто совсем иное. В этой области феномены обусловлены источником света. Краткий миг открывает проблески иной системы, иного "мира", которые свет устойчивый озарить не мо-жет. Этот мир (который не следует наделять метафизи-ческой ценностью -- что было бы бесполезно и глупо) по самой своей сущности неустойчив. Может быть, это мир органических и свободных взаимосвязей потенци-альных возможностей разума? Мир притяжений, крат-чайших путей, резонансов?.. Может быть, необъяснимое в нем образно выражает-ся расстоянием? Действие на расстоянии, индукция и т. д. ? Трудная жизнь Человеку, питающему отвращение к неясности в мыслях, крайне трудно быть поэтом, политиком, -- од-ним словом, общественной личностью. Он не может исповедовать религию, веровать, ибо, как это должно вытекать из его природы, он вынужден стремиться к абсолютной точности. Фразы, с которыми надлежит обращаться к толпе или к богу, на три четверти для него запретны. x x x Человек -- явление слишком частное; душа -- слиш-ком общее. x x x Ребенок воспринимает бесполезную и действительную сторону вещей. Ибо нет ничего более фантастического, нежели практическое восприятие. Видеть возможное, ви-деть то, что может послужить на практике, -- вот в чем оно заключается. Ребенок видит то, что может служить лишь для не-посредственного развлечения и для фантазии, чуждой как практике, так и целенаправленности. Смех у моря Бывает смех, который при известных обстоятельст-вах рождается в человеке совершенно внезапно и кото-рый расходится волнами после некоего толчка. Ибо смех есть превращение свободной энергии в энер-гию избыточную и беспорядочную. Это -- некий оста-ток после расчленения ситуации усилием понимания... И было бы неплохо, если бы писатель в своем про-изведении сумел вызвать его внезапно какой-нибудь мыслью, каким-то мотивом одиночества, что подтверди-ло бы важную роль душевной случайности -- источни-ка самых различных вещей. Изумленный ангел Ангел изумлялся, слушая человеческий смех. Ему объяснили, как могли, что это такое. Тогда он спросил, почему люди не смеются всему и всегда или же не обходятся вовсе без смеха. "Ибо, -- сказал он, -- насколько я понял, нужно смеяться всему либо ничему не смеяться". Животный мир Животные, которые больше всего ужасают челове-ка, которые преследуют его подчас даже в мыслях, -- кошка, осьминог, змея, паук... это животные, в чьем облике, взгляде, повадках есть нечто психологическое. Они действуют на нервы какой-то зловещей магией и какой-то особой загадочностью, как если бы это были воплощенные мерзкие задние мысли. Даже убитые, да-же раздавленные, они вызывают страх или рождают не-обычайно странное чувство тревоги. Эти всесильные антипатии показывают, что в нас за-ложена некая мифология, некий подспудный сказочный мир -- какой-то нервный фольклор, обозначить который трудно, поскольку у своих границ он, по-видимому, сли-вается с эффектами чувствительности, каковые, со сво-ей стороны, суть эффекты чисто молекулярной, внепси-хической природы. Таковы скрежет, раздражение, осознанная невозможность, некоторые вынужденные ими-тации, щекотка -- все то, что вызывает невыносимые защитные реакции (мучительны, в сущности, именно эти реакции). Этот мир чрезвычайно темен и чрезвычайно важен, -- опасность непропорциональна вызываемым ею реакци-ям; в них-то, в этих реакциях, действительная опас-ность. II ЭВПАЛИНОС, ИЛИ АРХИТЕКТОР ДУША И ТАНЕЦ ПРОБЛЕМА МУЗЕЕВ ФРЕСКИ ПАОЛО ВЕРОНЕЗЕ ВОКРУГ КОРО ТРИУМФ МАНЕ БЕРТА МОРИЗО ДЕГА, ТАНЕЦ, РИСУНОК СЛОВО К ХУДОЖНИКАМ-ГРАВЕРАМ МОИ ТЕАТРЫ ВЗГЛЯД НА МОРЕ ЭВПАЛИНОС, ИЛИ АРХИТЕКТОР (Фрагмент) Федр. Что ты делаешь здесь, Сократ? Я давно уже ищу тебя. Я облетел нашу бледную сень и повсюду о тебе спрашивал. Все знают тебя, но никто не видел. Почему избегаешь ты этих теней? Какая мысль связала твою душу и увела ее от нас к берегам этого царства про-зрачности? Сократ. Постой. Я не могу отвечать. Ты ведь знаешь, что мертвые не прерывают своих размышлений. Мы на-столько теперь упростились, что мысль течет в нас без-остановочно, пока не исчерпается сама по себе. У живу-щих есть тело, которое позволяет им покидать сознание и в него возвращаться. Они состоят из дома и пчелы. Федр. Великолепный Сократ, я умолкаю. Сократ. Благодарю тебя за это молчание. Ты тем са-мым принес в дар богам и моей мысли тягчайшую жерт-ву. Ведь ты одолел свое любопытство и ради меня посту-пился своим нетерпением. Говори же теперь свободно и спрашивай, если еще не раздумал; я к твоим услугам, ибо сам уже перестал себя спрашивать и себе отвечать. Впрочем, редко бывает, чтобы вопрос, который мы удер-жали в себе, не исчерпал себя мгновение спустя. Федр. Что означает твое уединение? Что ты делаешь, ото всех нас укрывшись? Алкивиад, Зенон, Менексен, Лисий -- все наши друзья изумляются, не видя тебя. Они праздно болтают; их тени жужжат. Сократ. Смотри и слушай. Федр. Я ничего не слышу. И не вижу ничего приме-чательного. Сократ. Возможно, ты не совсем еще мертв. Здесь кончаются наши пределы. Перед тобой -- река. Федр. Увы! Бедный Илисс! Сократ. Это -- река Времени. Сюда, на берег, она вы-брасывает только души; все прочее она без труда уно-сит. Федр. Теперь я что-то смутно вижу. Но я ничего не могу разобрать. Все это проносится неразличимо, ибо глаза мои просто не успевают вглядеться. Если бы я не был мертв, мне, наверное, стало бы дурно, -- так движение это уныло и неодолимо... Или, быть может, мне пришлось бы ему подражать, как это свойственно человеческому телу: я уснул бы, чтобы так же струить-ся. Сократ. А ведь этот великий поток состоит из вещей, которые ты прежде знал или мог знать. Эта мощная и беспокойная, неутомимо скользящая гладь уносит в не-бытие все краски. Ты видишь? Сама она совершенно бесцветна. Федр. Мне чудится поминутно, что я различаю ка-кую-то форму; но то, что, казалось бы, я улавливаю, не связывается в моей памяти ни с чем конкретным. Сократ. Ибо, недвижимый в смерти, ты наблюдаешь подлинное течение бытия. С этого бесконечно чистого берега нам видны все дела человеческие и все формы естественные, движимые согласно их истинной природ-ной скорости. Мы уподобились спящему, в чьей душе проносятся вихрем мысли и образы, которые, искажа-ясь диковинно, своей изменчивостью порождают различ-ные существа. Все это ничто -- и, однако, все значимо. Из преступлений рождаются неимоверные блага, и вы-сочайшие добродетели приводят к губительным следствиям; суждение ни на чем не задерживается, идея во взгляде становится видимостью, и каждый человек вла-чит за собой вереницу чудовищ, нерасчленимо соткан-ных из его движений и последовательных метаморфоз его тела. Я думаю о присутствии и обыкновениях смерт-ных в этом неутомимом потоке -- и о том, что я при-надлежал к их числу, когда стремился видеть все сущее именно так, как вижу его сейчас. Я приписывал Мудро-сти вечное положение, в котором мы теперь пребываем. А между тем все отсюда неузнаваемо. Истина перед на-ми, но мы ничего больше не можем понять. Федр. Откуда же, Сократ, берется эта тяга к вечно-му, которую мы встречаем порой у живущих? Ты искал знания. Самые неразумные безнадежно пытаются сохра-нить все, даже трупы умерших. Иные воздвигают хра-мы и гробницы, которым стремятся придать несокруши-мость. Самые мудрые и прозорливые хотят внести в свои мысли гармонию и меру, дабы уберечь их от разруше-ний и от забвения. Сократ. Безумие! О Федр, ты сам прекрасно видишь. Но так уж было угодно судьбам: среди потребностей людского племени должна непременно присутствовать некая толика безрассудных желаний. Не будь любви, не было бы и людей. Как и наука не существовала бы без абсурдных стремлений. А как ты думаешь, откуда мы почерпнули инстинкт и энергию тех неизмеримых уси-лий, что сумели воздвигнуть столько прославленных го-родов и праздных строений, изумляющих разум, кото-рый сам по себе неспособен их вообразить? Федр. Но ведь он тоже в этом участвовал. Ничто без него не смогло бы вознестись над землей. Сократ. Ничто. Федр. Ты помнишь строительные работы, которые мы наблюдали в Пирее? Сократ. Помню. Федр. Все эти машины, все эти усилия -- и этих флейтистов, которые вносили в них ритм своей музыки; эти точно рассчитанные движения -- и этот рост шаг за шагом, столь загадочный и столь ясный одновремен-но? Какой сперва беспорядок, -- и казалось, он весь растворялся в гармонии! Какая незыблемость, какая стройность рождались среди всех этих нитей, служив-ших отвесом, вдоль этих натянутых хрупких бечевок, по которым равнялись ряды поднимавшейся кладки! Сократ. Во мне еще живо это чудесное воспомина-ние. О, материалы! О, дивный камень!.. Какими же стали мы невесомыми! Федр. А помнишь ли ты этот храм за городской сте-ной, рядом с алтарем Борея? Сократ. Храм Артемиды-охотницы? Федр. Он самый. Мы как-то бродили там. Мы бесе-довали о Прекрасном... Сократ. Увы! Федр. Я дружил с человеком, который этот храм по-строил. Он был мегарец, и звали его Эвпалинос. Он охотно рассказывал мне о своем искусстве, о трудах и познаниях, которых оно требует; он объяснял мне все то, что с ним вместе я видел на стройке. Но прежде всего я любовался его несравненным умом. Казалось, что человек этот наделен силой Орфея. Бесформенным грудам камня и балок, которые нас окружали, он пред-сказывал монументальное будущее; и когда я внимал его голосу, мне чудилось, что удел, назначенный этому ма-териалу, есть единственный в мире удел, к которому он призван судьбами, угодными богине. Поразительно, как говорил он с рабочими! В его словах не оставалось сле-да от тяжких ночных размышлений. Он говорил с ними языком указаний и цифр. Сократ. Именно так поступает бог. Федр. Его слова и их действия были так согласованны, как если бы эти люди заменяли ему конечности. Ты не можешь себе представить, Сократ, с какой радостью моя душа созерцала эту великую слаженность. С тех пор образ всякого храма нераздельно связывается во мне с мыслью о его возведении. В каждом храме мне видится восхитительное деяние, еще более славное, чем любая наша победа, -- еще более неподвластное жалкой природе. Разрушение и созидание в равной мере важ-ны; люди необходимы для того и другого; но мой разум ставит превыше всего созидание. О, счастливейший Эв-палинос! Сократ. Какая восторженность у тени к призраку!.. Я не знал этого Эвпалиноса. Так значит, он был вели-кий человек? Я вижу, что он достиг в своем искусстве высшего понимания. Он здесь? Федр. Он, без сомнения, среди нас; но я еще не встречал его в этих местах. Сократ. Я не представляю себе, что он тут мог бы построить. Даже замыслы здесь -- те же воспоминания. Но поскольку нам не осталось теперь ничего, кроме ра-достей беседы, я с удовольствием его послушал бы. Федр. Я еще помню некоторые его правила. Не знаю, понравятся ли они тебе. Меня они восхищают. Сократ. Скажи мне одно из них. Федр. Слушай же. Он любил повторять: "В исполне-нии нет мелочей" 1. Сократ. Я понимаю -- и не могу понять. Я нечто по-нял, но не уверен, это ли самое имел он в виду. Федр. А я убежден, что твой быстрый разум без-ошибочно разобрался. В такой ясной и совершенной ду-ше, как твоя, поучение мастера должно обретать небы-валую силу и широту. Ежели это действительно четкая мысль, если она почерпнута в самом ходе работы мгно-венным прозрением разума, который, не мудрствуя по-пусту, подытоживает свой опыт, -- в таком случае она приносит философу бесценный материал. Я вручил тебе, ювелир, слиток чистого золота! Сократ. Я был ювелиром по части собственных своих цепей!.. Но разберем эту мысль. Здешняя вечность рас-полагает к словоохотливости. Эта непреходящая дли-тельность должна либо вовсе не существовать, либо та-ить в себе все мыслимые рассуждения, как истинные, так и ложные. Поэтому говорить я могу свободно, не боясь ошибиться, ибо, если я ошибусь, я тут же выска-жу истину, а если я выскажу истину, я все равно затем против нее согрешу. О Федр, ты, я думаю, замечал у ораторов -- гово-рят ли они о политике или о частных интересах граж-дан, -- как и в тех трудных признаниях, которые нам в решающий час приходится делать возлюбленному; ты, конечно же, замечал, какой вес и какое значение при-обретают ничтожнейшие слова и малейшие паузы, их разделяющие. И я, говоривший так много, движимый не-утолимым стремлением убеждать, -- я тоже в конце кон-цов убедился, что самые неотразимые доводы и самые строгие доказательства имели бы мало успеха без этих никчемных на вид деталей и что, напротив, соображения слабые, если искусно перемежать их словами тонко рас-считанными или блестящими, как диадемы, надолго за-чаровывают слух. Эти сводни подстерегают разум. Они твердят ему, что им вздумается, они повторяются сколь-ко угодно, и в итоге ему начинает казаться, что голос, которому он внимает, -- его собственный голос. Сущест-венность речи сводится в конце концов к той мелодии и к той окраске голоса, в которых мы видим ошибочно нечто пустячное и привходящее. Федр. Ты прибег к сложнейшему обходному манев-ру, дорогой Сократ, но я вижу, что ты возвращаешься издалека с множеством новых примеров и во всеору-жии твоей диалектики! Сократ. Или возьми медицину. Самый умелый хи-рург, запускающий в твою рану свои искусные паль-цы, -- какой бы проворной, какой бы опытной и чувст-вительной ни была его рука, как бы четко он ни пред-ставлял расположение органов, вен, их связанность и их секреты, сколь бы он ни был уверен в том, какие действия следует произвести в твоем теле, что надлежит отсечь и что -- соединить, -- ежели по его недосмотру, в силу некой случайности, нить или игла, которыми он пользуется, какая-то мелочь, необходимая в ходе рабо-ты, окажутся не совсем чистыми или не вполне очищен-ными, -- хирург этот тебя погубит. И ты умираешь... Федр. К счастью, все кончено! Именно это со мной и случилось. Сократ. Ты умираешь, хочу я сказать, -- ты умира-ешь, будучи исцелен по всем правилам... Коль скоро все требования искусства и обстоятельств исполнены, мысль любуется своим творением... Но ты мертв. Плохо очи-щенная шелковинка сделала знание гибельным; этот ни-чтожный пустяк пересилил искусство Асклепия и Афи-ны. Федр. Эвпалинос хорошо это понимал. Сократ. То же самое происходит везде, кроме разве что царства философов, которым, к великому их несча-стию, никогда не случается видеть крушения созерцае-мых ими миров, ибо миры эти попросту не существуют. Федр. Эвпалинос всегда был верен своему правилу. Он не забывал ни о чем. Он распоряжался выпиливать продольные бруски и подпирать ими балки, укреплен-ные в стенах, чтобы они не давали влаге подниматься по волокнам и, впитываясь, разрушать их. Так же вни-мателен был он ко всем чувствительным местам здания. Можно было подумать, что он заботился о собственном теле. Пока шли работы, он почти не отходил от лесов. Я готов поручиться, что он знал там каждый строительный камень. Он следил за точностью тески; он тщатель-но изучал все известные средства, позволяющие избегать осыпания граней и сохранять чистоту швов. По его ука-заниям на облицовочном мраморе проводили резьбу, оставляли шероховатости, делали скосы. Он вникал во все тонкости изготовления штукатурки, которою покры-вали стены грубого камня. Но все это усердие, которое призвано было служить долговечности здания, не шло ни в какое сравнение с тем, с каким он готовил переживания, трепет душевный будущего созерцателя его детища. Он выводил на свет бытия изумительный механизм, который должен был в свой черед изливать этот свет -- исполнив его четких форм и почти музыкальных досто-инств -- в пространство, где движутся смертные. По-добный ораторам и поэтам, которых ты только что упо-минал, он знал, о Сократ, тайную власть неразличимых оттенков. Перед мастерски облегченной, совсем безыс-кусной на вид громадой мы даже не замечали, как нас исподволь приводили в восторг неуловимые изгибы, лег-чайшие чарующие наклоны и те утонченные комбинации правильных и неправильных форм, которые он вводил и скрывал, наделяя их силой столь же неотразимой, сколь и загадочной. Послушный их тайному присутствию, дви-жущийся наблюдатель переносился от видения к виде-нию, от немоты к восхищенному шепоту, по мере того как он подходил, отступал и опять приближался или бродил вокруг здания, ведомый им и растворившийся в чувстве восторга. -- Мой храм, говорил этот мегарец, должен увлекать людей, как влечет их образ любимого 2. Сократ. Божественные слова. Я слышал, дорогой Федр, нечто совершенно подобное, хотя и обратное по смыслу. Один наш друг -- нет нужды его называть -- говорил об Алкивиаде, который был так прекрасно сло-жен: "Стоит взглянуть на него, чтобы почувствовать в себе зодчего!.. " Как мне жаль тебя, милый Федр! Ты здесь гораздо несчастливее меня. Меня влекла одна Истина; ей посвятил я всю жизнь; и здесь, в елисей-ских лугах, если я и остался внакладе, я все же могу надеяться, что мне предстоит еще нечто узнать. Даже теперь, среди этих теней, я рад ловить тень любой истины. Но ты, чьи желания составляла одна Красота и чьими поступками она правила, -- ты лишился всего. Вес тела эти -- сон, и все образы -- дым; повсюду раз-лит этот свет, столь ровный, безжизненный и удручаю-ще бледный; всюду -- одно и то же бесчувствие, кото-рое он озаряет или, скорее, окрашивает, ничего отчетли-во не выделяя; и эти полупрозрачные стайки, в которые собираются наши тени; эти наши беззвучные, почти уже чуждые голоса, которые шепчутся словно в гуще руна или в ленивом тумане... Как ты должен страдать, милый Федр! И все же страдать не вполне... Даже этого нам не дано: страдание тоже ведь жизнь. Федр. Мне все кажется, что я близок к нему... Но не говори мне, прошу тебя, о том, что утрачено. Оставь, не тревожь мою память. Оставь ей ее светило и ее ку-миров! О, какое владеет мною противоречиеСуществу-ет, быть может, какая-то вторая смерть, которая меня еще не постигла, -- смерть наших воспоминаний. Но во мне оживают, мне снова видятся хрупкие небеса! Пре-краснейшему нет места в вечности! 3 Сократ. Где же. по-твоему, оно пребывает? Федр. Все прекрасное неотделимо от жизни, а жизнь -- это то, что умирает. Сократ. Допустим... Но большинство людей видит в Красоте нечто бессмертное. Федр. Должен сказать тебе, Сократ, что, по мнению того Федра, каким я некогда был, красота... Сократ. Платона поблизости нет? Федр. Я буду ему возражать. Сократ. Ну что ж, возражай! Федр.... заключается отнюдь не в каких-то необычай-ных предметах и даже не в тех сверхприродных фор-мах, которые благороднейшие из смертных созерцают как некие образцы своих замыслов и тайные первообра-зы своих трудов, -- не в тех божественных сущностях, о каких надлежало бы сказать словами поэта: Венец стремленья долгого -- Идеи! 4 Сократ. Какого поэта? Федр. Дивного Стефаноса, который жил много ве-ков после нас. На мой взгляд, однако, идея этих Идей, которых отцом был наш несравненный Платон, очень уж простовата и в каком-то смысле слишком чиста, что-бы объяснить все многообразие красот и смену чело-веческих пристрастий, смерть стольких творений, пре-возносившихся до небес, создания ни на что не похо-жие, воскрешения, коих нельзя было предугадать. И много найдется иных возражений. Сократ. К какой же пришел ты мысли? Федр. Я уже не могу ее разобрать. Ничто ее не об-наруживает; все ее подразумевает. Она -- во мне, как я сам; она действует безошибочно; она судит, она вожде-леет... Но выразить ее мне так же трудно, как опреде-лить свое тождество с собственным "Я", которое для меня столь очевидно и столь загадочно. Сократ. Но раз уж, дорогой Федр, милостивые боги позволили нам беседовать в этой преисподней, где мы ничего не забыли, где мы нечто узнали и где мы дале-ки от всего человеческого, нам следует теперь выяснить, что истинно прекрасно и что -- уродливо; что может нра-виться человеку; и, наконец, что должно восхищать его, не ослепляя, и захватывать, не помрачая рассудка... Федр. То, что позволяет ему без усилий возвыситься над своею природой. Сократ. Без усилий? Над своей природой? Федр. Ну да. Сократ. Без усилий? Как это возможно? Над своей природой? Что это значит? Я невольно воображаю че-ловека, который пытается взгромоздиться себе на плечи. Не допуская подобной нелепости, я спрашиваю тебя, Федр: как это возможно -- перестать быть собой, а за-тем снова облечься в свое естество? И может ли это вдобавок произойти безболезненно? Я знаю, конечно, что исступление страсти, избыток вина или необычайное действие тех паров, которые вдыхают пифии, заставляют нас, как говорится, быть вне себя; и еще лучше я знаю по личному несомнен-ному опыту, что наши души умеют воздвигнуть себе в недрах времени святилища, для него недоступные, веч-ные изнутри, хотя и эфемерные по отношению к приро-де, -- святилища, где они, наконец, отождествляются с собственным знанием, где они вожделеют к собственной сущности, где они ощущают себя порождениями желан-ного -- и отзываются светом на его свет, безмолвием на безмолвие, расточая себя и себя восполняя, но ничего не заимствуя у материи мира, ни у мгновений. Они по-добны тогда тем сверкающим точкам покоя, которые во время бури движутся в море среди бушующих волн. Но чем мы становимся в этих пучинах? Они обязаны жизни, которую прерывают... Однако эти чудеса, эти погружения и экстазы нис-колько не проясняют мне удивительной загадки красо-ты. Я не в силах связать эти крайние состояния души с жизнью нашего тела или с наличием предмета, кото-рый их вызывает. Федр. Все потому, о Сократ, что ты постоянно ищешь лишь в себе самом!.. Ты, кого я всегда считал лучшим из людей; ты, что был в жизни и остался в смерти прекрасней самой прекрасной вещи на свете; о великий Сократ, -- восхитительное уродство и всемогу-щая мысль, -- обращающий яд в напиток бессмертья; ты, который, уже холодея, уже мраморный половиною тела, но другою -- еще не безгласный, обращался к нам дружески с божественной речью, -- позволь мне ска-зать, чего тебе, может быть, в твоем опыте не хва-тало. Сократ. Учиться мне, конечно, слишком поздно. Но все же говори. Федр. Одного, Сократ, одного тебе недоставало. Ты был человеком божественным, и, возможно, ты совсем не нуждался в чувственных красотах мира. Ты едва за-мечал их. Я знаю, конечно, что тебе не были чужды ни безмятежность долов, ни великолепие городов, ни бегу-щие струи, ни нежная сень платана; но все это остава-лось для тебя лишь неким далеким фоном твоих разду-мий, живописным простором твоих сомнений, благодат-ной ареной твоих незримых шагов. И поскольку пре-красное уводило тебя далеко в сторону, ты всегда видел в итоге нечто иное. Сократ. Человека и его разум. Федр. В таком случае не встречал ли ты в своей жизни людей, которые поражали тебя своей удивитель-ной страстью к формам и образам? Сократ. Конечно. Федр. И которые вместе с тем могли с кем угодно сравниться по уму и достоинствам? Сократ. Разумеется! Федр. Как же ты ставил их -- выше или ниже фило-софов? Сократ. Смотря по обстоятельствам. Федр. А сам их предмет? Допускал ли ты, что он не меньше -- а может, и больше -- достоин изучения и любви, чем твой собственный? Сократ. Не в предмете их дело. Я не могу помыслить, чтобы Высшее Благо существовало во Множестве. Но что для меня темно и необъяснимо -- это то, что люди, столь чистые разумом, чтобы достигнуть своего высшего состояния, нуждаются в чувственных формах и телесных чарах. Федр Однажды, дорогой Сократ, мы об этом бесе-довали с другом моим Эвпалиносом. -- Федр, -- говорил он, -- чем больше я размышляю о своем искусстве, тем больше им занимаюсь на деле; чем больше я мыслю и действую, чем больше терзаюсь и радуюсь как архитектор, тем полнее, тем с большим восторгом и ясностью ощущаю себя. Я растворяюсь в долгом своем ожидании; я вновь нахожу себя в изумлении, которое сам в себе порождаю; так, раз за разом, ступень за ступенью, я созидаю в сво-ем безмолвии себя самого; и я прихожу к такому един-ству своей воли и своих сил, как если бы данное мне естество я превратил в творение рук человеческих. -- Приученный строить, -- улыбаясь, добавил он, -- я, мне кажется, выстроил и свое собственное существо. Сократ. Строить себя и себя познавать -- разве это не одно и то же? Федр.... и он продолжал: -- Я добивался точности в мыслях, чтобы, явствен-но выводимые из рассмотрения сущего, они станови-лись, как бы сами собой, актами моего искусства. Я распределил свое внимание, я перестроил порядок задач; я начинаю там, где прежде кончал, -- дабы еще в чем-то выиграть... Я скуп в мечтаньях; я воображаю, как если бы уже творил. В бесформенном пространст-ве своей души я никогда теперь не созерцаю тех приз-рачных зданий, которые так же далеки от действи-тельных, как химеры и горгоны -- от настоящих живот-ных. То, что я мыслю, осуществимо; и то, что я осуще-ствляю, соотносится с мыслимым... 5 И потом... Ты помнишь, Федр, -- помолчав, продолжал он, -- этот малень-кий храм, который неподалеку отсюда я воздвиг Герме-су? Если б ты знал, что он для меня значит! Там, где прохожий видит лишь стройный портик -- самый обыч-ный: четыре колонны, простейший стиль, -- там заклю-чил я воспоминание об отраднейшем дне моей жизни. О, сладостная метаморфоза! Никто не знает, что этот изящный храм заключил в себе мысленный образ некой девушки из Коринфа, которую я счастливо любил. Он в точности воспроизводит пропорции ее тела 5. Для меня он живой! Он возвращает мне то, что я вложил в него... -- Так вот, -- сказал я, -- откуда в нем эта неизъяс-нимая прелесть. В нем явственно видится чье-то живое присутствие: юный цвет женщины, грация очарователь-ного существа. Он пробуждает какое-то смутное воспо-минание, которое не находит своего предмета; и эти проблески образа, которого ты хранишь полноту, прон-зают душу и не дают ей покоя. Представь же себе, что, стоит мне только отдаться воображению, я готов упо-добить его какому-то брачному гимну со звуками флейт, который исходит, мне кажется, из самых моих глубин. Взгляд Эвпалиноса исполнился нежной приязни. -- О, как ты меня понимаешь! -- сказал он. -- Никто еще не был так близок к моему демону. Я охотно бы поделился с тобой всеми своими секретами; но для одних я и сам не найду подобающих слов -- так они невыразимы; другими же -- я рискую наскучить тебе, ибо они требуют знания совершенно особых приемов и навыков моего искусства. Могу лишь сказать тебе, к какой истине или даже тайне ты прикоснулся, когда го-ворил только что по поводу моего юного храма, о зву-ках музыки, о пении и флейтах. Ответь же мне (пос-кольку ты так тонко чувствуешь архитектуру), не замечал ли ты, проходя по этому городу, что есть в нем безгласные здания, есть здания говорящие и что кое-ка-кие, самые редкостные, поют? Причем эта одушевлен-ность или же немота не вызваны ни назначением зда-ний, ни даже их обликом. Это зависит от дара строи-теля или от расположения Муз. -- Теперь, послушав тебя, я и сам в этом мысленно убеждаюсь. -- Слушай же дальше. Те здания, которые не гово-рят и не поют, достойны только презрения. Это -- всего лишь мертвые глыбы; они несравнимы даже с груда-ми щебня, которые возы подрядчиков сбрасывают на стройке; ведь эти груды могут хотя бы развлечь наблю-дательный взгляд прихотливыми формами -- смотря по тому, как они упадут... Те постройки, которые лишь го-ворят, -- если они изъясняются внятно, я их ценю. Здесь, говорят они, сходятся купцы. Здесь -- совещаются судьи. Здесь -- стонут узники. Здесь -- любострастни-ки... (Тут я заметил, что среди зданий этого рода я встречал весьма замечательные. Но Эвпалинос не слы-шал. ) Эти торговые ряды, эти суды и тюрьмы -- если строитель свое дело знает -- говорят удивительно ясно. Одни из них зримо притягивают подвижную, непрестан-но меняющуюся толпу; они выставляют навстречу ей портики и перистили; множеством входов, удобными лестницами они зовут ее устремиться в обширные, хо-рошо освещенные залы, собираться кружками, окунуть-ся в кипение дел... Зато дома правосудия должны гово-рить взору о строгости и беспристрастии наших зако-нов. Им подобает величие: обнаженные массы, мощные неприступные стены. Безмолвие этих голых фасадов ед-ва нарушается изредка то угрозой некой таинственной двери, то печальными знаками толстой решетки, кото-рую вдруг замечаешь в сумраке узкого окна. Здесь все звучит приговором, все свидетельствует о возмездии. Камень торжественно оповещает о том, что скрывается за его толщей; стены неумолимы; и эта громада, кото-рая вся служит истине, решительно провозглашает свое суровое назначение... Сократ. Моя тюрьма отнюдь не была столь ужас-ной... Мне кажется, это было всего лишь унылое, само по себе безразличное место. Федр. Как можешь ты так говорить! Сократ. По правде сказать, я почти ее не замечал. Я видел лишь моих друзей, бессмертие -- и смерть. Федр. И меня не было рядом! Сократ. Платона тоже... И Аристиппа... Но зал был переполнен: я не видел стен. Каменный свод в вечер-них лучах окрашивался в бледно-розовый цвет... При-знаться, дорогой Федр, я знал в своей жизни только од-ну тюрьму -- собственное тело. Но вернемся к твоему другу. Я думаю, он собирался поведать тебе о самых прекрасных зданиях; именно это я и хотел бы услышать. Федр. Изволь, я продолжу. Эвпалинос описывал мне великолепие тех исполин-ских сооружений, которые нас восхищают в портах. Они простираются далеко в море. В сверкающей, осле-пительной белизне их объятий мирно дремлют укрытые гавани. Усеянный роем бесшумных галер, этот покой нерушим под защитой их грозных валов и раскатистых волноломов. Высокие башни, где всегда кто-то бодрст-вует и где в непроглядные ночи пляшет, бушуя, пламя сосновых шишек, озирают простор с пенистой оконеч-ности мола... Отважиться на такие работы значит пос-порить с самим Нептуном. В воды, которые мы хотим огородить, надобно сбрасывать горы породы. Неверным глубинам моря и монотонным ударам его набегающих полчищ, которые гонит и опережает ветер, нужно проти-вопоставить могучие глыбы, добытые в глубинах зем-ли... О, эти порты, -- говорил мне мой друг, -- сколько света уму в этих необозримых портахКак точны они в каждом своем усилии! Как растворяют их в своем деле!.. Но чары морской стихии и архитектуру причуд-ливых берегов даровали строителю боги. Все здесь способствует чувству, которое пробуждают в душе эти благородные, наполовину естественные сооружения: чистота открывающегося горизонта, забрезживший или тающий парус, завороженность пучиной, близость опас-ностей, сверкающий порог неведомых земель и даже сама ненасытность людей, готовая смениться суеверным страхом, когда, ей отдавшись, они ступают на борт ко-рабля... Это поистине дивные зрелища; но превыше все-го должны ставить мы то, что искусство воздвигло без внешней помощи! Коль скоро мы обрекаем себя весьма тягостному усилию, нам нужно на время забыть о ра-достях жизни и непосредственном наслаждении. Все прекрасное непременно безжалостно... Тут я прервал Эвпалиноса, сказав ему, что не впол-не эту мысль понимаю. Он ответил, что истинная кра-сота точно так же редка, как человек, способный сде-лать над собою усилие, то есть избрать себе некое "Я" и заставить себя ему следовать. И, возвращаясь к прерванной мысли, он продолжал развивать ее золотую нить: -- Перехожу, наконец, к шедеврам, в полной мере обязанным одному человеку, -- тем, о которых я гово-рил тебе, что они кажутся нам поющими. О Федр, пустые ли это были слова? Те слова, кото-рые мимоходом вставляются в речь, внезапно ее рас-цвечивают, но по размышлении непременно окажутся вздором? Нет же, Федр, нет!.. И когда в связи с моим храмом ты стал говорить о музыке (первый -- и не-произвольно), тебя осенило божественное подобие. Этот союз двух идей, которые сами собой, в безотчетном движении голоса сплелись у тебя на устах, эта как будто случайная связь столь различных явлений выз-ваны дивной необходимостью; и хотя вряд ли возмож-но продумать ее во всей глубине, но ты смутно ее ощу-тил во всей ее очевидности. Представь же ясно, каким должен быть смертный, достаточно чистый, достаточно здравый, проницательный и упорный, достаточно воору-женный Минервой, чтобы осмыслить до самых глу-бин своего существа -- и, значит, до самых глубин дей-ствительности, -- это странное уподобление видимых форм эфемерным слияниям вереницы созвучий; поду-май, к каким он пришел бы всеобщим и тайным ис-токам; какой достиг бы заветной точки; какого бога обрел бы в своем собственном естестве! И ежели, нако-нец, утвердившись в состоянии этой божественной двойственности, он решит возвести некий монумент, чей величественный и чарующий образ будет прямо обязан чистоте музыкального звука или же сообщит душе впе-чатление несмолкающего аккорда, -- представь, Федр, какой это должен быть человек! Вообрази эти здания!.. И какое -- для нас -- блаженство! 7 -- А ты, -- спросил я, -- ты это себе представляешь? -- Да и нет. Да -- как мечту. Нет -- как знание. Эти мысли тебе помогают? Да -- как толчок. Да -- как мерило. Да -- как тер-занье... Но я не в силах связать как следует анализ и экстаз. Порой я близок к этой бесценной власти... Однаж-ды я уже почти ощутил ее -- но это было, впрочем, как обладание возлюбленной во сне. Я могу рассказать тебе лишь о приближении к этому совершенству. Едва разли-чив его, я, милый Федр, мгновенно преображаюсь, как вяло провисающий канат, когда его натянут. Я сам себя не узнаю. Все ясно, все кажется легко достижимым. В моем внутреннем взгляде проносятся и запечатлевают-ся бесконечные построения. Я замечаю, что моя жажда прекрасного, отождествившись с моими неведомыми возможностями, сама по себе рождает фигуры, ее уто-ляющие. Все существо мое отдается влечению... И тог-да появляются силы. Ты ведь знаешь, что душевные си-лы диковинно вырастают в ночи... Посредством иллю-зии они достигают полной реальности. Я зову их, я заклинаю их своим безмолвием... И вот они здесь, во всем своем блеске и во всей обманчивости. В их взоре, в их диадемах равно лучатся истинное и ложное. Меня слепят их дары, меня овевают их крылья... Федр, вот где опасность! Вот что мучительней всего на свете!.. О, решающий миг и глубочайшее противоборство!.. Вместо того чтобы принимать эти чрезмерные и непос-тижимые милости такими, как они есть, какими их единовластно вскормила великая жажда моей души, какими они безотчетно возникли в высшем ее упова-нии, -- мне надобно, Федр, им воспрепятствовать и зас-тавить их ждать моего сигнала. Снискав их благодаря некой паузе моей жизни -- дивной заминке моего обыч-ного времени, -- я хочу сверх того расчленить нерасчле-нимое и ослабить и задержать рождающиеся Идеи... -- О несчастный, -- сказал я, -- что можешь ты сде-лать в единый миг? Быть свободным. В этом мгновении, -- продолжал он, -- сокрыто многое... в нем есть все; ибо все то, че-му посвящают себя философы, проходит меж взглядом, встречающим некий предмет, и знанием, которое взгля-ду наследует... дабы слишком поспешно его предмет исчерпать. Я тебя не понимаю. Ты, значит, пытаешься проти-водействовать этим Идеям? Так нужно. Я не позволяю им утолять меня, я хочу отсрочить чистую радость. -- Зачем? Откуда в тебе эта немилосердная сила? -- Ибо самое для меня важное -- добиться, чтобы предстоящее, во всей мощи своей новизны, удовлетворя-ло разумным требованиям прошедшего. Как выразить-ся яснее?.. Послушай: я встретил однажды красивый розовый куст, с которого сделал восковой слепок. За-тем я погрузил этот слепок в песок. Быстрое время пе-сет розам бесследную гибель, и пламя мгновенно воз-вращает воску его бесформенную природу. Зато, когда воск улетучится из своей жгучей и обреченной формы, струя огненной бронзы сольется в затвердевшем песке с полым подобием каждого лепестка... -- Я понял, Эвпалинос! Эта загадка прозрачна; твой миф нетрудно истолковать. Эти свежие розы, которые гибнут у тебя на глазах, -- не есть ли они само сущее и сама бегущая жизнь? Что касается воска, который лепили твои искусные пальцы, меж тем как твой взгляд погружался в венчики и переносился с цветущей добычей к работе, -- не прав-да ли, это образ привычного тебе труда, изобильного связями твоих действий и твоих обновляющихся наблю-дений? Огонь -- это Время, которое легко могло бы испепелить, развеять в бескрайнем мире и эти живые розы и твои восковые, если бы в существе твоем не хранились, каким-то загадочным образом, формы твое-го опыта и тайная крепость его разумения... Наконец, льющаяся бронза -- это, уверен я, не что иное, как твои несравненные силы души и кипящее состояние некоей вещи, которая рвется к жизни. Это пламенное изобилие разошлось бы бесплодным жаром, истаяло в своих бес-численных превращениях, не оставив после себя ниче-го, кроме слитков или беспорядочных струй, если бы ты не умел устремить его по неисповедимым каналам, дабы оно полнило, застывая, четкие формы твоей пре-мудрости. Значит, твое существо непременно должно раздваиваться и становиться в единый миг горячим и холодным, жидким и твердым, свободным и скованным -- розами, воском и пламенем, формой и металлом Ко-ринфа 8. -- Сущая правда! Но, как я уже тебе сказал, я лишь пытаюсь к этой цели приблизиться. -- Как же ты действуешь? Как удастся. Но скажи мне, как ты пытаешься? Ну так слушай... Я не совсем представляю, как объяснить тебе то, что не ясно и мне самому... О Федр, когда я вынашиваю в себе здание (все равно -- богам оно предназначено или же человеку), когда я любовно ищу его форму, стремясь построить предмет, который бы радовал взгляд, обращался к мысли, удовлетворял чувству меры и всевозможным условностям... скажу те-бе странную вещь: мне кажется, что мое тело по-своему в этом участвует... Пойми меня. Наше тело -- изуми-тельный инструмент, но я убеждаюсь, что смертные, ко-торые все им располагают, в полной мере его не ис-пользуют. Все, что они в нем черпают, -- это боль, нас-лаждение и необходимые действия, в числе которых и акт самой жизни. То они с ним сливаются, то на вре-мя о нем забывают: и, порою -- животные, порою -- чистые духи, они сами не ведают, какие всеобщие свя-зи в себе содержат и из какого чудесного состоят на-чала. А ведь через него они сопричастны тому, что ви-дят и осязают: они -- камни, они -- деревья; ощущения-ми, дыханием они обмениваются с материей, в которую погружены. Они проникают в нее, и они ею проникнуты; они весомы -- и подъемлют тяжести; они движутся -- и несут в себе добродетели и пороки; и, когда они пог-ружаются в грезы или туманные сны, они перенимают природу струящихся вод, уподобляются праху и тучам... Порою же они полнятся и разражаются молниями!.. Однако душа их, в сущности, не умеет использовать это естество, с которым она соседствует и которое она пронизывает. То она слишком спешит, то запаздывает, как будто стремится избегнуть живого мгновения. Оно приносит ей сотрясения и толчки, заставляя ее уходить в, себя и скрываться в своей пустоте, где она окружает себя туманами. Но я поступаю иначе; наученный своими ошибками, я произношу с полной ясностью, я мыслен-но повторяю с каждой зарей: "О мое тело -- ты, что ежемгновенно напоминаешь мне о том складе моей натуры, о той гармонии твоих органов, о тех строгих пропорциях твоих частей, кото-рые тебя живят и позволяют тебе утвердиться в круго-вороте вещей, -- исполнись моих трудов, поведай мне глухо веленья природы, поделись со мною великим ис-кусством, каким ты проникнуто и какому ты следуешь: искусством противостоять бегу дней и справляться с превратностями. Дай обрести в твоей цельности созна-ние истинно сущего; просвети, напитай, укрепи мои мыс-ли. Как бы ты ни было эфемерно, мои видения во сто крат эфемерней. Ты живешь чуть дольше нашей фан-тазии; ты платишься за мои поступки, и ты искупаешь мои ослепления. Живое орудие жизни, ты для всех нас единый предмет, сопоставимый с вселенной. Ты всегда пребываешь в фокусе ее сферы, о двойственный центр созерцания всего звездного неба! Ты истинная мера сущего, тогда как в душе своей я нахожу лишь его об-личье. Она знает его столь поверхностно, что в своей заносчивости готова подчас причислить его к своим грезам; она сомневается в солнце... Влюбленная в свои зыбкие порождения, она мнит себя созданной для не-исчислимых реальностей; она воображает существо-ванье иных миров; ты, однако, ее вразумляешь и дер-жишь ее, как якорь -- корабль... Вкусив твоего вдохновения, моя мысль, о милое те-ло, не устанет отныне взывать к тебе, как и ты, я на-деюсь, будешь дарить ее своими силами, своими внушениями и своими множественными пристрастиями. Ибо мы с тобой нашли наконец возможность сплотить-ся, и нерасторжимый узел наших различий должен стать нашим общим детищем. Мы занимались каждый сво-им. Ты жило, я грезил. Мои безбрежные грезы завер-шались неизмеримым бессилием. Но это творение, ко-торое я замыслил теперь и которое без нашей воли не-мыслимо, -- пусть оно вынудит нас сочетаться и воз-никнет из самих наших уз! Но это тело и этот дух: это неодолимо живое присутствие и это зиждущее отсутст-вие, которые спорят о своем первородстве и которые следует наконец примирить, это конечное и это бесконеч-ное, которые мы привносим каждый по-своему, -- не-обходимо теперь слить их в некоем стройном порядке; и ежели волей богов они действуют сообща, ежели они обмениваются сообразностью и изяществом, красотой и долговечностью, линиями дополняя движения и мысля-ми -- числа, значит, они обрели свое истинное отноше-ние, свое действительное бытие. Пусть же они сойдут-ся, пусть найдут общий язык в материи моего искусст-ва! Камни и силы, контуры и массы, свет и тени, ис-кусные соподчинения, иллюзии перспективы и реальные тяжести -- таковы продукты их тесных сношений, чьим прибытком да будет в итоге немеркнущее сокровище, которое я зову Совершенством!" 9 ДУША И ТАНЕЦ Эриксимах. О Сократ, я умираю!.. Пробуди во мне мысль! Зарони идею!.. 1 Дай вдохнуть твоих острых загадок!.. Это нещадное пиршество превосходит всякий мыслимый аппетит и всякую правдоподобную жажду!.. Что же это за состояние, которое, придя на смену прекрасным вещам, в удел получает пищеварение!.. Моя душа уже лишь греза вещества, которое одолева-ет самое себя!.. О вещи прекрасные и слишком прек-расные, заклинаю вас: остановитесь!.. Увы, с самых су-мерек отданы мы во власть наилучшему в мире, и это убийственное наилучшее, умножаясь во времени, не дает нам ни минуты покоя... Я, наконец, погибаю от безум-ной тоски по вещам сухим, и серьезным, и всецело ду-ховным!.. Позволь же мне расположиться рядом с то-бою и Федром, чтобы, решительно отвратившись от этой неистребимой пищи и этих неиссякаемых урн, я мог протянуть навстречу вашим словам державный кубок моего разума. О чем вы беседовали? Федр. Пока ни о чем. Мы наблюдали, как едят и пьют нам подобные... Эриксимах. Но Сократ, конечно, все время о чем-то размышлял... Разве может он наедине с собой пребывать в одиночестве и безмолвствовать в самих глубинах ду-ши? На сумрачных берегах этого пиршества он тайком улыбался своему демону. Что шепчут твои губы, доро-гой Сократ? Сократ. Они тихонько нашептывают: человек, при-нимающий пищу, -- справедливейший из людей... Эриксимах. А вот и загадка, которая пробуждает в уме такой аппетит... Сократ. Они говорят: человек, принимающий пищу, равно питает в себе доброе и дурное. Всякий кусок, который в нем тает и растворяется, придает сил его добродетелям, как он тождественно придает их и его порокам. Он кормит его тревоги, и он насыщает его надежды; наконец, в свой черед в нем черпают свою законную долю страсти и мнения. Любовь нуждается в этой пище так же, как ненависть; наша радость и на-ша горечь, наша память и наши помыслы по-братски делятся единой субстанцией этого корма. Что ты ска-жешь об этом, сын Акумена? Эриксимах. Я скажу, что с тобою согласен. Сократ. Так послушай, о врачеватель. Затаив вос-хищение, я любовался работой этих кормящихся тел. Все они, сами того не ведая, по справедливости выделя-ют положенное каждой возможности жизни и каждому семени смерти, какие в себе содержат. Они не ведают, что творят, но творят они это, как боги. Эриксимах. Я давно уже замечаю: все, что человек вбирает в себя, повинуется вслед за тем прихотям су-деб. Можно сказать, что гортань -- это порог свое-нравных потребностей и органической тайны. Там кон-чается воля и строгое царство знания. Вот почему я от-казался в своем искусстве от всяких неверных снадо-бий, которые большинство врачей предписывает самым разным больным; я ограничиваюсь очевидными средст-вами, которые природа сочетает попарно. Федр. Каковы же они? Эриксимах. Их восемь: тепло и холод; воздержание и его противоположность; воздух, вода; покой и дви-жение. Это все. Сократ. Но для души их только два, Эриксимах. Федр. Какие же? Сократ. Истина и ложь. Федр. Почему это? Сократ. Разве они не связаны, как сон и бодрство-вание? Разве ты не стремишься очнуться и не тянешь-ся к прозрачной ясности, когда тебя одолевает мучи-тельный сон? Разве не правда, что само солнце возвра-щает нас к жизни и что мы вздыхаем свободно при виде твердых тел?.. А с другой стороны, не на сон ли и сновидения мы уповаем, надеясь, что они развеют пе-чали и унесут заботы, которые тяготят нас в мире днев-ном? Так устремляемся мы от одного к другому, среди ночи взывая к свету и заклиная мрак, когда нас озаря-ют лучи; тревожимые жаждой знания, слишком счастливые в своем неведении, мы ищем в существующем ле-карства от несуществующего и в несуществующем -утешения от существующего. Мы углубляемся поочеред-но в реальное и в иллюзорное; и в конце концов у души не остается иного прибежища, кроме истины, слу-жащей ей оружием, и лжи, облачающей ее в доспехи. Эриксимах. Ну что же, пусть так... Но не страшит ли тебя, милый Сократ, некий вывод, который следует из этой мысли? Сократ. Какой же? Эриксимах. Тот, что истина и ложь направлены, в сущности, к одной цели... Одна и та же сила, по-раз-ному проявляясь, делает нас лживыми или прямодуш-ными; и как холод в черед с теплом то на нас ополча-ются, то нас оберегают, так же ведут себя истинное и ложное -- и так же действуют противоположные влече-ния, с ними связанные. Сократ. Это сущая правда. Но что поделать. Так хочет жизнь; ты знаешь лучше меня, что она ничем не брезгает. Она использует любые средства, только бы, Эриксимах, никогда ничем не разрешиться. А это зна-чит, что все разрешается ею самой... Не есть ли она то загадочное движение, которое силой происходящего беспрерывно перевоплощает меня в то, что я есть, и которое тотчас относит меня к моему неизменному двой-нику, дабы я сочетался с ним и дабы, по необходимо-сти воображая, что его узнаю, я мог существовать!.. Она подобна танцующей женщине, которая сказочно преоб-разилась бы в совершенно иное, не женское, существо, если бы в своем прыжке могла унестись к облакам. Но так же, как ни наяву, ни во сне мы не можем уйти в бесконечность, так и она неизбежно становится самой собой, перестает быть пушинкой, птицей, идеей -- сло-вом, всем тем, чем хотелось быть флейте, чьим была она голосом, ибо та же земля, которая ее извергла, вновь ее призывает и, вся трепещущая, она возвращается к своей женской природе и своему другу... 2. Федр. Чудо!.. Волшебник!.. Поистине чудо! Тебе дос-таточно вымолвить слово, чтобы желаемое явилось на свет!.. В самом деле, как если бы из твоих животворных уст вылетала пчела за пчелой, -- вот перед нами крыла-тый хор прославленных танцовщиц!.. Воздух поет и гудит предвестиями орхестрики!.. 3 Все светильники про-буждаются... Бормотание спящих переходит в востор-женный шепот; и на стенах, колеблемых пламенем, ди-вятся, мелькают огромные тени пьяниц!.. Взгляните-ка на эту стайку, одновременно ребячливую и серьезную!.. Они влетают, как духи! Сократ. Клянусь богами, светлые танцовщицы!.. Ка-кой живой и изящный пролог к совершеннейшим мыс-лям!.. Руками они говорят, а ногами словно бы пишут. Сколько точности в этих созданиях, которые с таким искусством владеют своими упругими силами!.. Все мои трудности испаряются, и нет во мне больше тяго-стных недоумений, -- с такой радостью отдаюсь я дви-жению этих фигур! Сама истина здесь -- игра; можно подумать, что знание обрело себя в действии и что мысль сочеталась внезапно с вольными грациями... Взгляните на эту!.. Самая легкая, она более всех рас-творилась в безукоризненной четкости... Кто она? В ее поступи дивная твердость уживается с неподражаемой гибкостью.... Она пережидает, находит, чеканит размер с такой точностью, что, стоит мне закрыть глаза, я столь же внятно вижу ее слухом. Я тянусь к ней, ее настигаю и никак не могу с ней расстаться; стоит мне заткнуть уши и на нее посмотреть, я невольно слышу кифары, -- настолько слилась она с ритмом и музыкой 4. Федр. Мне кажется, та, что тебя восхищает, -- это Родонита. Сократ. В таком случае ухо Родониты неизъяснимо связано с ее стопой... Какая четкость!.. Ветхое время наполнилось в ней юными силами! Эриксимах. Да нет же, Федр!.. Родонита -- другая, удивительно нежная: глаз не устанет ею любоваться. Сократ. Но тогда как же зовется это легкое и уп-ругое чудо? Эриксимах. Родония. Сократ. Ухо Родонии неизъяснимо связано с ее стопой. Эриксимах. Я ведь знаю их всех -- вместе и пооди-ночке. Могу назвать вам все их имена. Они складыва-ются в небольшую поэму, которую легко запомнить: Нипс, Нифоя, Нэма; Никтерида, Нефела, Нексида; Ро-допита, Родония, Птила... Что касается маленького уродливого танцора, его зовут Неттарион... Но царица Хора еще не появилась... Федр. Кто же царствует над этими пчелками? Эриксимах. Изумительная, несравненная танцовщи-ца -- Атиктея!5 Федр. Как ты их знаешь! Эриксимах. Все эти прелестные существа носят по нескольку разных именОдними их наделили родите-ли, другими -- наперсники... Федр. Это ты -- наперсник!.. Ты слишком хорошо их знаешь! Эриксимах. Я знаю их более чем хорошо, и в ка-ком-то смысле еще лучше, чем знают себя они сами. О Федр, разве я не врачеватель?.. Во мне, через меня проходит тайный обмен всевозможных тайн врачева-ния и всяческих тайн танцовщиц! Они обращаются ко мне по каждому поводу. Вывихи, нарывы, сердечные горести, самые различные превратности их ремесла (в том числе и превратности необходимые, которые объяс-няются великой подвижностью их занятия) -- и зага-дочные их недуги; даже ревность, искусству она обяза-на или же страсти, -- и даже сны!.. Знаешь ли ты, что подчас танцовщице достаточно нашептать мне свой тягостный сон, и я, например, могу ей сказать, какой зуб у нее испорчен? Сократ. О поразительный человек, узнающий по грезам болезни зубов, так ты, может быть, думаешь, что у философов все зубы гнилые? Эриксимах. Да сохранят меня боги от укуса Сок-рата! Федр. Смотрите-ка лучше, что делает этот лес рук и ног!.. Несколько женщин творят сотни вещей. Сотни светильников, сотни мелькающих перистилей -- беседки, колонны... Образы тают, уносятся... Это -- рощица с сотнями прекрасных рук, взвиваемых дуновеньями му-зыки! Какой еще сон, Эриксимах, способен выразить столько смятений, столько рискованных метаморфоз на-ших душ? Сократ. Да ведь это, дорогой Федр, не сон, а пря-мая его противоположность! Федр. Но я во сне... Мне грезится нега, которая без конца себя множит в сплетениях, в круговороте девиче-ских форм. Мне грезятся невыразимые соответствия, ко-торые связывают в душе чередования, белоснежные взмахи этих мерных конечностей и голоса этой приглу-шенной музыки, как будто вобравшей в себя и в себе уносящей весь видимый мир... Как некий сложный мус-катный запах, я впиваю пеструю смесь этих чарующих Дев; и дух мой блуждает в этом лабиринте граций, где каждая то исчезает с одной из подруг, то появляется снова с другой. Сократ. Пойми же, о чувственная душа, что перед тобою нечто противоположное сну и чуждое всякой слу-чайности... Но что еще, Федр, может быть противопо-ложно сну, если не какой-то другой сон?.. Зоркий, сос-редоточенный сон самой Мысли!.. И что, в таком случае, могло бы пригрезиться Мысли? Если бы Мысль гре-зила -- напрягшись и выпрямившись, с настороженным взглядом, со сжатым ртом, скрепив печатью свои ус-та, -- разве не то же она бы увидела, что видится нам теперь: этот мир точных сил и совершенных иллю-зий?.. Сон-то сон, но сон, весь исполненный соразмер-ности, весь пронизанный стройным порядком, весь -- из действий и связных периодов!.. Кто знает, какие мы ви-дим здесь царственные Законы, которым грезится, буд-то они явили себя в ясных ликах и сошлись воедино, дабы показать смертным, как реальное, призрачное и отвлеченное могут сливаться и строить целое волею Муз? Эриксимах. В самом деле, Сократ, эти образы -- бесценный клад. Не считаешь ли ты, что мысль бес-смертных есть именно то, что мы видим, и что эти сон-мы благородных подобий -- бесконечных чередований, замен, превращений, которые на глазах у нас вторят друг другу и друг из друга выводятся, -- делают нас причастными божественной мудрости? Федр. Как чист, как изящен этот маленький розовый храм, который они образуют, собравшись в кружок! Он вращается медленно, как сама ночь!.. Он рассыпается -- рассыпаются девушки, туники взлетают, и кажется, это боги надумали новое!.. Эриксимах. Божественная мысль разлилась теперь пестрым множеством радужных стаек; она снова и снова рождает их сладостные порывы -- нежные вихри, в ко-торых тела, сливаясь по два и по три, не могут уже раз-лучиться... Одна из них кажется пленницей. Ей не вы-браться больше из этих волшебных сплетений!.. Сократ. Но что это с ними?.. Они столпились, они убегают!.. Федр. Они устремились к дверям. Они склоняются В приветственном поклоне. Эриксимах. Атиктея!.. Атиктея!.. О боги, трепетная Атиктея! Сократ. Она вся из воздуха! Федр. Пташка! Сократ. Тело без плоти! Эриксимах. Бесценное! Федр. О Сократ, можно подумать, что она внимает каким-то незримым фигурам! Сократ. Или же отдается какому-то благородному жребию! Эриксимах. Смотри, смотри!.. Она начинает -- ты видишь? -- совершенно божественным шагом. Это -- простая круговая ходьба... Она начинает с вершин сво-его искусства; с естественной легкостью она проходит высотами, которых достигла. Эта вторая натура беско-нечно далека от первой, но она должна точь-в-точь на нее походить. Сократ. Как никто, наслаждаюсь я этой великолеп-ной свободой. Все девушки замерли, как зачарованные. Те, что играют, вслушиваются в свои звуки, не отрывая от нее глаз... Они отдаются происходящему и как буд-то хотят еще приумножить совершенство сопровожде-ния. Федр. Одна из них, кораллово-розовая, диковинно изогнулась и дует в огромную раковину. Эриксимах. Длинная флейтистка тесно сплела свои тонкие ляжки и, вытягивая изящную ногу, отбивает такт... О Сократ, что ты думаешь о танцовщице? Сократ. Это крохотное существо, Эриксимах, наво-дит на размышления... Оно собирает, уносит в себе ту силу величия, которая была рассеяна в каждом из нас и таилась незримо в участниках этого пиршества... Простая ходьба -- и перед нами богиня, а мы -- почти боги!.. Простая ходьба, простейшее чередование!.. Как если б она воздавала пространству великолепием множимых, строго тождественных действии и чеканила пяткой звонкие слитки движения. Она словно числит, отсчитывает кружочками чистого золота то самое, что мы бездумно растрачиваем грубой монетой шагов, ког-да движемся к некой цели 6. Эриксимах. Она позволяет нам, дорогой Сократ, осознать наши действия, ясно показывая нашим душам то, что наши тела совершают слепо. Озаренные ее пос-тупью, безотчетные наши движения кажутся нам под-линным чудом. Одним словом, они дивят нас, как это и быть должно. Федр. Так значит, ты находишь в этой танцовщице что-то сократическое, раз она учит нас, посредством ходьбы, немножко лучше себя понимать? Эриксимах. Ну конечно. Ведь наши шаги настолько легки для нас и настолько привычны, что мы никогда не удостаиваем их особого внимания и даже не заме-чаем странности этих движений. Лишь увечные и па-ралитики в своей немощи восхищаются ими... Так что мы просто не помним о них, когда они ведут нас, как им это свойственно; они зависят от места, от цели, от настроения и состояния человека, даже от освещения дороги; мы же их расточаем совершенно бездумно. А теперь присмотритесь, как шествует Атиктея по этой безукоризненной, чистой, свободной, слегка пружиня-щей глади. В это зеркало своих усилий она мерно ро-няет чередующиеся упоры: пятка клонит тело к носку, затем другая стопа, опускаясь, его подхватывает, устремляет вперед, и все повторяется сызнова; а тем временем ее прелестная маковка чертит в застывшем мгновении гребень кудрявой волны. Поскольку в каком-то смысле это гладь абсолют-ная, -- ее ведь очистили от всего, что может вызвать сбивчивость или заминку, -- этот царственный шаг, ко-торый сам себе служит единственной целью и в котором не остается ничего лишнего, становится совершен-нейшим образцом. Замечаешь ли ты, какое изящество, какую невозму-тимую безмятежность поселяет в душе широта ее бла-городной поступи? Этот размах шагов согласуется с их частотой, которая в свой черед непосредственно вы-текает из музыки. А с другой стороны, частота и дли-на тайно связаны ростом... Сократ. Ты так хорошо об этом говоришь, ученейший Эриксимах, что я невольно вижу то, что подсказывает твоя мысль. Я вижу женщину, которая своим движени-ем рождает во мне ощущение неподвижности. Я сле-жу лишь за неизменностью ритма... Федр. Она останавливается в кругу этих соразмер-ных граций... Эриксимах. Сейчас вы увидите!.. Федр. Она закрывает глаза... Сократ. Вся она -- в этих закрытых глазах, вся -- в затаенности ожидания, где осталась наедине со сво-ей душой... Она чувствует, как ее существо разрешает-ся неким событием. Эриксимах. Приготовьтесь же... Тише, тише! Федр. Восхитительный миг... Но эта тишина -- само противоречие... Как удержаться и не воскликнуть: "Ти-ше!" Сократ. Поистине девственный миг. А следом -- дру-гой, когда нечто должно оборваться в душе, в ожида-нии, в каждом из нас... Нечто -- оборваться... И вместе с тем это -- как вяжущий узел. Эриксимах. О Атиктея! Как ты изумительна в этом преддверии! Федр. Кажется, снова в ней разливается нежная музыка, -- снова, но по-иному... Расправив ей крылья, она... Эриксимах. Музыка заменяет ей душу. Сократ, В эту минуту, которой вот-вот предстоит умереть, вы, о Музы, всемогущие владычицы! Как сладостно замирают дыхания и сердца!.. Тя-жесть свергается к ее ногам; и этот длинный покров, который упал совершенно бесшумно, все объясняет. Тело ее можно видеть только в движении. Эриксимах. Глаза ее вернулись к свету... Федр. Насладимся же этим ускользающим мигом, когда в