Отметим, наконец, параллельное развитие построений мысли -- от своего рода простейших психических звуко-подражаний, элементарных симметрии и контрастов к субстанциональным понятиям, к метафорам, к лепету ло-гики, к формализациям и сущностям, к метафизическим реальностям... Всю эту многоликую жизнедеятельность можно оце-нивать по орнаментальному признаку. Перечисленные ее проявления могут рассматриваться как законченные частицы пространства и времени в их различных мо-дификациях; среди них встречаются иногда предметы описанные и знакомые, но обычное их значение и ис-пользование мы здесь не принимаем в расчет, дабы учи-тывать лишь их порядок и взаимодействия. От этого порядка зависит эффект. Эффект есть орнаментальная цель, и произведение приобретает, таким образом, ха-рактер некоего механизма, призванного воздействовать на публику, пробуждать эмоции и заставить образы зву-чать в унисон 12. 35* С этой точки зрения орнаментальная концепция так же относится к отдельным искусствам, как математи-ка -- к остальным наукам 13. Как физические понятия времени, длины, плотности, массы и т. д. являются в расчетах всего только однородными значимостями, а своеобразие обретают лишь при истолковании резуль-татов, так и предметы, отобранные и упорядоченные в целях какого-либо эффекта, как бы оторваны от боль-шинства своих свойств и находят их только в этом эффекте, в открытом сознании зрителя. Следственно, про-изведение искусства может строиться через абстрак-цию, причем эта абстракция может быть более или ме-нее действенной, более или менее определимой, в зави-симости от степени сложности ее элементов, почерпну-тых из реальности. С другой стороны, всякое произве-дение оценивается посредством своего рода индукции, посредством выработки мысленных образов; и выработ-ка эта тоже должна быть более или менее действенной, более или менее утомительной, в зависимости от того, что ее обусловило -- простой узор на вазе или периоди-ческая фраза Паскаля. Художник размещает на поверхности цветовые мас-сы, коих границы, плотности, сплавы и столкновения призваны помочь ему выразить себя. Зритель видит в них лишь более или менее верное изображение обна-женного тела, жестов, ландшафтов -- точно в окне не-коего музея. Картину расценивают по законам реаль-ности. Одни жалуются на уродство лица, других оно очаровывает; некоторые впадают в самый безудержный психологизм; иные смотрят только на руки, которые всегда кажутся им недоработанными. Факт тот, что в силу какой-то неуловимой потребности картина долж-на воспроизводить физические и естественные условия нашего окружения. В ней тоже действует сила тяжести, распространяется свет; и мало-помалу в первый ряд ху-дожнических познаний выдвинулись анатомия и пер-спектива 14. Я полагаю, однако, что самый надежный метод оценки живописи должен состоять в том, чтобы, ничего не угадывая в ней с первого взгляда, последо-вательно строить ряд умозаключений, вытекающих из совокупного присутствия на замкнутой плоскости цве-товых пятен, дабы от метафоры к метафоре и от гипотезы к гипотезе восходить к осмыслению предмета или же подчас -- к простому сознанию удовольствия, кото-рое не всегда испытываешь сразу. Мне думается, я не найду более разительного при-мера общего отношения к живописи, нежели слава той "улыбки Джоконды", с которой эпитет "загадочная" связан, по-видимому, бесповоротно 15. Этой складке ли-ца суждено было породить разглагольствования, кото-рые во всей разноязычной литературе узакониваются в качестве эстетических "впечатлений" и "переживаний". Она погребена была под грудами слов, затерялась в море параграфов, которые, начав с того, что именуют ее волнующей, кончают, как правило, туманным психоло-гическим портретом. Между тем она заслуживает чего-то большего, нежели эти столь обескураживающие тол-кования. Отнюдь не поверхностными наблюдениями и не случайными знаками пользовался Леонардо. Иначе Джоконда никогда бы не была создана. Его вела не-изменная проницательность. На заднем плане его "Тайкой вечери" -- три окна. Среднее -- то, что открыто за спиной Иисуса, -- отделено от других карнизом в виде круглой арки. Если продол-жить эту кривую, мы получим окружность, в центре ко-торой оказывается Христос. Все главные линии фрески сходятся в этой точке; симметрия целого соотнесена с этим центром и вытянутой линией трапезного стола. Ежели во всем этом и есть некая загадка, то заключа-ется она лишь в том, почему мы считаем такие построе-ния загадочными; боюсь, впрочем, что и ее можно бу-дет прояснить 16. Однако не из области живописи мы выберем яркий пример, который нам нужен, дабы выявить связь меж-ду различными действованиями мысли. Бесчисленные требования, возникающие из потребности разнообразить и заполнить некое пространство, сходство первых попыток упорядочения с рядом естественных формирова-ний, развитие чувствительности сетчатки -- все это мы оставим в стороне, дабы не обременять читателя слиш-ком утомительными рассуждениями. Искусство, более разностороннее и являющееся как бы предтечей живо-писи, будет лучше служить нашим целям. Слово конструирование, которое я употребил пред-намеренно, дабы резче обозначить проблему челове-ческого вторжения в сущее и дабы сосредоточить вни-мание читателя на внутренней логике предмета, дать ему некий реальный ориентир, -- это слово выступает теперь в своем прямом значении. Нашим примером ста-новится архитектура 17. Монументальное здание (формирующее облик Горо-да, где сходятся почти все стороны цивилизации) есть явление столь сложное, что наша мысль последователь-но читает сначала изменчивый его фон, составляющий часть неба, затем богатейшую комбинацию мотивов, обусловленных высотой, шириной, глубиной и бесконеч-но меняющихся в зависимости от перспективы, и, на-конец, нечто плотное, мощное и дерзкое, наделенное качествами животного: некую соподчиненность, корпус и, наконец, машину, которой двигателем является тяго-тение и которая ведет от геометрических понятий через толкования динамические к тончайшим умозаключе-ниям молекулярной физики, подсказывая ей теории и наглядные структурные модели. Именно в образе такого здания или, лучше сказать, с помощью воображаемых его лесов, которые призваны согласовать его обуслов-ленности: его пригодность -- с устойчивостью, его про-порции -- с местоположением, его форму -- с материа-лом, и должны привести к взаимной гармонии 18 как эти обусловленности, так и бесчисленные его перспективы, его равновесия и три его измерения, -- мы сумеем точ-нее всего воссоздать ясность Леонардова интеллекта. С легкостью сможет он вообразить ощущения чело-века, который обойдет здание, приблизится к нему, покажется в окне, -- и все, что человек этот увидит; про-слеживать тяжесть стропил, уходящую вдоль стен и сводов к фундаменту; различать чередующиеся нагрузки конструкций и колебания ветра, который будет одоле-вать их; угадывать массы вольного света на черепице, карнизах и света рассеянного, укрытого в залах, где лучи солнца тянутся к полу. Он проверит и рассчитает давление архитрава на опоры, функциональность арки, сложности перекрытий, каскады лестниц, извергаемые перронами, и весь процесс созидания, который венчает-ся стойкой, нарядной укрепленной громадой, переливаю-щейся стеклами, сотворенной для наших жизней, при-званной заключать в себе наши слова, струящей над собою наши дымы. 36* Как правило, архитектуры не понимают. Разнообра-зие представлений о ней исчерпывается театральными декорациями и доходным домом. Дабы оценить ее мно-гогранность, нам следует обратиться к понятию Горо-да 19; и я предлагаю вспомнить бесчисленность ее обли-чий, дабы понять ее сложное очарование. Неподвиж-ность постройки составляет исключение; все удовольст-вие в том, чтобы по мере движения оживлять ее и на-слаждаться различными комбинациями, которые образу-ют ее сменяющиеся части: поворачивается колонна, вы-плывают глубины, скользят галереи, -- тысячи видений порхают со здания, тысячи аккордов 20. (В рукописях Леонардо неоднократно встречаются планы собора, который так и не был построен. Как пра-вило, угадываешь в них собор святого Петра, который в этом виде мог бы помрачить детище Микельанджело 21. На исходе стрельчатого периода и в разгар возрождения древностей Леонардо находит между двумя этими образцами великий замысел византийцев: купол, возне-сенный над несколькими куполами, ступенчатые взду-тия луковиц, роящихся вокруг самой высокой, -- и во всем этом дерзость и чистая орнаментация, каких зод-чие Юстиниана никогда не знали. ) Каменное творение пребывает в пространстве; то, что именуют пространством, может быть соотнесено с за-мыслом какой угодно постройки; постройка архитектур-ная истолковывает пространство и ведет к гипотезам о его природе совершенно особым образом, ибо она явля-ется одновременно равновесием материалов в их зависи-мости от тяготения, видимой статической целостностью и в каждом из этих материалов -- другим, молекуляр-ным, равновесием, о коем мало что известно. Тот, кто создает монументальную постройку, первым делом оп-ределяет силу тяжести и сразу вслед за тем проникает в туманное атомное царство. Он сталкивается с проб-лемой структуры 22: нужно знать, какие комбинации над-лежит измыслить, дабы удовлетворить требованиям прочности, упругости и т. д., действующим в заданных пределах пространства. Мы видим теперь, каково логи-ческое развитие вопроса, -- как из области архитектур-ной, столь часто оставляемой практикам, следует пере-ход к более глубоким теориям общей физики и меха-ники. Благодаря гибкости воображения свойства данной постройки и внутренние свойства взятого наугад веще-ства взаимно друг друга проясняют. Стоит нам мыслен-но представить пространство, как оно тотчас перестает быть пустым, заполняется массой условных конструк-ций и может быть в любом случае выражено сочета-нием смежных фигур, которые мы вольны уменьшать до каких угодно размеров. Какой бы сложной мы ни мыс-лили постройку, многократно воспроизведенная и соответственно уменьшенная в размере, она составит перво-элемент некой системы, чьи свойства будут обусловлены свойствами этого элемента. Таким образом, мы охваче-ны сетью структур и среди них мы движемся. Если, оглядываясь вокруг, мы обнаруживаем, сколь многочис-ленны формы заполнения пространства -- иными слова-ми, его упорядочения и его понимания, -- и если, далее, мы обратимся к условиям, определяющим восприятие са-мых различных вещей -- будь то ткань или минерал, жидкость или пар -- в их качественной индивидуально-сти, составить о них четкое представление мы сумеем не иначе, как увеличивая элементарную частицу этих организаций и вводя в них такую постройку, простое умножение которой воспроизводит структуру, обладаю-щую теми же свойствами, что и рассматриваемая... При таком подходе мы можем двигаться безостановочно в столь различных на взгляд сферах, как сферы художни-ка и ученого, -- от самых поэтических и даже самых фан-тастичных построений до построений осязаемых и весо-мых. Проблемы композиции соответствуют проблемам анализа; и отказ от слишком упрощенных понятий, ка-сающихся не только структуры вещества, но и формиро-вания идей, представляет психологическое завоевание нашего времени. Субстанциалистские фантазии и догма-тические толкования исчезают, и наука построения ги-потез, имен и моделей освобождается от произвольных теорий и культа простоты. С беглостью, за которую один читатель будет мне признателен и которую другой -- простит мне, я отме-тил только что чрезвычайно важную, на мой взгляд, эволюцию. Чтобы ее проиллюстрировать, лучше всего сослаться на самого Леонардо, выбрав из его текстов фразу, которая, можно сказать, в каждой части своей так усложнилась и так очистилась, что стала основопо-лагающей формулой современного понимания мира. "Воздух, -- пишет он, -- заполнен бесчисленными прямы-ми светящимися линиями, которые пересекаются и спле-таются, никогда не сливаясь, и в которых всякий пред-мет представлен истинной формой своей причины (своей обусловленности)" -- "L'aria e piena d'infinitй Unie rette e radiose insieme intersegate e intessute sanza ochupati-one lima dellaltra rapresantano aqualunche obieto lauera forma dйlia lor chagione" (Рук. А, фол. 2). Фраза эта, по-видимому, содержит в зародыше теорию световых колебаний, что подтверждается, если сопоставить ее с другими его высказываниями на ту же тему *. * См. рукопись A: "Siccome la pietra gittata nell'acqua... "; см. также любопытную и живую "Историю математики", принадлежа-щую г. Либри, и работу Ж. -Б. Вентури "Очерк математических тру-дов Леонардо", Париж, год V (1797). 37* Она ри-сует схему некой волновой системы, в которой все ли-нии могут служить лучами распространения. Но науч-ные предвидения такого рода всегда подозрительны, и я не придаю им большого значения; слишком много лю-дей считает, что все открыли древние. К тому же цен-ность всякой теории выявляется в логических и экспе-риментальных выводах из нее. Здесь же мы располага-ем лишь рядом утверждений, коих интуитивным источ-ником было наблюдение над колебаниями водяных и звуковых волн. Интерес приведенной фразы -- в ее фор-ме, позволяющей ясно представить определенную сис-тему -- ту самую, о которой я все время говорил в этом очерке 23. Истолкование еще не приобретает здесь ха-рактера расчета. Оно сводится к передаче некоего образа, к передаче конкретной связи между явлениями или, точнее сказать, их образами 24. Леонардо, по-види-мому, было известно такого рода психологическое экс-периментирование, но мне кажется, что за три века, ис-текшие после его смерти, никто не разглядел этого метода, хотя все им пользовались -- по необходимости. Я по-лагаю также -- и, возможно, захожу в этом слишком далеко! -- что пресловутая вековая проблема полного и пустого может быть связана со знанием или незнанием этой образной логики. Действие на расстоянии вообра-зить невозможно. Мы определяем его посредством абст-ракции. В разуме нашем только абстракция potest fa-cere saltus *. Сам Ньютон, придавший дальнодействиям аналитическую форму, сознавал недостаточность их уяс-нения. Обратиться к методу Леонардо суждено было в физике Фарадею. Вслед за капитальными трудами Ла-гранжа, Д'Аламбера, Лапласа, Ампера и многих других он выдвинул изумительные по своей смелости концеп-ции, которые, строго говоря, были лишь развитием в его воображении наблюдаемых феноменов; а воображе-ние его отличалось столь изумительной ясностью, что "его идеи могли выражаться в простой математической форме и соперничать в этом смысле с идеями ученых-математиков" **. Правильные комбинации, которые об-разуют железные опилки вокруг полюсов магнита, были в его представлении моделями передачи того же самого дальнодействия. Он тоже наблюдал системы линий, свя-зывающих все тела и заполняющих все пространство, -- с тем чтобы объяснить электрические явления и даже гравитацию; эти силовые линии мы рассматриваем здесь как линии наименьшего сопротивления понимания! * Может совершить скачок (латин. ) ** Дж. Клерк Максвелл, Предисловие к "Учению об электри-честве и магнетизме". 39* 38* Фарадей не был математиком, но его отличал от них, единственно способ выражения мысли, отсутствие ана-литических символов. "Там, где математики видели си-ловые полюсы, взаимодействующие на расстоянии, Фарадей очами своего разума видел силовые линии, пе-ресекающие все пространство; там, где они видели толь-ко расстояние, Фарадей видел среду" *. Для физики бла-годаря Фарадею открылась новая эпоха; и когда Дж. Клерк Максвелл перевел идеи своего учителя на язык математики, научная мысль стала изобиловать подоб-ными основополагающими образами. Начатое им иссле-дование среды как поля действия электричества и сре-доточия межмолекулярных связей остается важнейшим занятием современной физики. Все большая точность, требуемая для выражения различных форм энергии, стремление видеть, а также то, что можно назвать фа-натическим культом кинетики, вызвали к жизни гипоте-тические конструкции, представляющие огромный логи-ческий и психологический интерес. У лорда Келвина, в частности, столь сильна потребность выражать тончай-шие естественные операции посредством мыслимой свя-зи, разработанной до полной возможности материали-зоваться, что в его глазах всякое объяснение должно приводить к какой-то механической модели. Такой ум ставит на место инертного, застывшего и устарелого атома Босковича и физиков начала этого века окутанный тканью эфира механизм, уже сам по себе необычай-но сложный и вырастающий в конструкцию достаточно совершенную, чтобы удовлетворять разнообразнейшим условиям, которые она призвана выполнить. Ум этот без всякого усилия переходит от архитектуры кристалла к архитектуре каменной или железной; в виадуках, в сим-метриях балок и распорок он обнаруживает аналогию с симметрией сил упругости, выявляемой в гипсе и квар-це при сжатии, раскалывании или же -- иным обра-зом -- при прохождении световой волны 25. * Дж. Клерк Максвелл. Люди эти, нам кажется, прозревали описанные здесь методы; и мы даже позволяем себе распространить эти методы за пределы физики; мы полагаем, что не было бы ни безрассудно, ни совершенно невозможно попы-таться вывести формулу непрерывности мыслительных операций Леонардо да Винчи или любого другого интел-лекта, обозначенного анализом условий, которые надле-жит выполнить... 26. 40* Художники и любители искусства, которые перели-стывали эти страницы, надеясь найти в них кое-что из впечатлений, полученных в Лувре, Флоренции или Ми-лане, должны будут простить мне свое разочарование. Мне кажется, однако, что, вопреки внешнему впечатле-нию, я не слишком удалился от их излюбленной темы. Более того, я полагаю, что наметил здесь первостепен-ную для них проблему композиции. Я, без сомнения, удивлю многих, сказав, что различные трудности, свя-занные с достижением художественного эффекта, рас-сматриваются и решаются обыкновенно с помощью по-разительно темных понятий и терминов, порождающих тысячи недоразумений. Немало людей отдает долгие го-ды попыткам заново переосмыслить понятия красоты, жизни или непостижимости. Между тем десяти минут простой самососредоточенности должно оказаться до-статочно, чтобы разделаться с этими idola specus * и при-знать несостоятельность сочетания абстрактного -- всег-да бессодержательного -- термина с образом, всегда и всецело личным. Точно так же отчаяние художников рождается чаще всего из трудности или невозможности передать средствами их искусства образ, который, как кажется им, обесцвечивается и тускнеет, когда они облекают его в слова, кладут на полотно или нотный стан. Еще несколько сознательных минут может уйти на кон-статацию иллюзорности стремления перенести в чужую душу собственные фантазии. Намерение это почти не-постижимо. То, что именуют реализацией, есть, в сущности, вопрос отдачи; сюда совершенно не входит лич-ное чувство, то есть смысл, который всякий автор вкла-дывает в свой материал, -- все здесь сводится к харак-теру этого материала и восприятию публики. Эдгар По, который в этом неспокойном литературном веке был са-мой молнией на фоне общего хаоса и поэтических бурь (его анализ, подобно анализам Леонардо, венчает подчас загадочная улыбка), основываясь на психологии и на возможностях эффектов, точно рассчитал реакцию свое-го читателя 27. При таком подходе всякое смещение эле-ментов, произведенное с тем, чтобы его заметили и оце-нили, зависит от ряда общих законов и от частного, за-ранее рассчитанного восприятия определенной катего-рии умов, которой оно непосредственно адресовано; тво-рение искусства становится, таким образом, механиз-мом, призванным порождать и комбинировать индивиду-альные порождения этих умов. Я предчувствую негодо-вание, которое может вызвать эта мысль, совсем лишен-ная привычной возвышенности; но само это негодование послужит прекрасным свидетельством в пользу выдви-нутой здесь идеи, без того, впрочем, чтобы она имела хоть что-либо общее с произведением искусства. * Букв.: идолы пещеры (латин. ) -- выражение, заимствован-ное у Р. Бэкона (прим. перев. ). Я вижу, как Леонардо да Винчи углубляет эту ме-ханику, которую он называл раем наук, с той же при-родной энергией, какую он вкладывал в создание чис-тых, подернутых дымкой лиц. И та же светящаяся про-тяженность, с ее послушными мыслимыми сущностями, служит ему местом поисков, застывающих в форме отдельных творений. Сам он не делал различия между этими двумя страстями: на последней странице тонкой тетради, заполненной его тайными письменами и дерз-кими выкладками, в которых нащупывает пути его лю-бимое детище -- воздухоплавание, он восклицает, -- и эта неукротимая убежденность обрушивается, как молния, на незавершенность его трудов, озаряет его терпение и все преграды вспышкой высшего ясновидения: "Взоб-равшись на исполинского лебедя, большая птица отпра-вится в первый полет и наполнит весь мир изумлением, и наполнит молвой о себе все писания, -- вечная хвала родившему ее гнезду!" -- "Piglierа il primo volo il grande uccello sopra del dosso del suo magnio cecero e empiendo l'universo di stupore, empiendo di sua fama tutte le scrit-ture e grogria eterna al nido dove nacque". Примечания * * Заметки на полях П. Валери (см. Комментарий). 1* Я написал бы теперь этот первый раздел совершенно иначе; но я сохранил бы его суть и его назначение. Ибо он должен привести к мысли о принципиальной допусти-мости подобной работы, что значит к мысли о состоянии и средст-вах разума в его попытке вообразить некий разум. 2* По существу, я назвал человеком и Леонардо то, в чем усматривал в ту пору могущество разума. 3* Универсум, Мироздание означают здесь, скорее, универсаль-ность. Я хотел сослаться не на мифическое Единое (которое слово "универсум" обычно подразумевает) 1, но на сознание принадлеж-ности всякой вещи к некоей системе, содержащей в себе (гипотети-чески) все необходимое, чтобы всякую вещь обозначить... 4* Автор, составляющий биографию, может попытаться вжиться в своего героя либо его построить. Это -- две взаимоисключающих возможности. Вжиться значит облечься в неполноту. Жизнь в этом смысле вся складывается из анекдотов, деталей, мгновений. Построение же, напротив, предполагает априорность условий не-коего существования, которое могло бы стать -- совершенно иным. 5* Эффекты произведения никогда не бывают простыми след-ствиями условий его возникновения. Напротив, можно сказать, что тайная цель произведения заключается в том, чтобы внушить мысль о стихийном его возникновении, которое столь же неправдоподобно, сколь и несбыточно. 6* Возможно ли, создавая нечто, избежать заблуждения относи-тельно характера создаваемой вещи?.. Целью художника является не столько само произведение, сколько возможный отклик на него, который никогда не бывает прямым результатом того, что оно есть 2. 7* Основное различие наук и искусств заключается в том, что первые должны стремиться к точным и максимально вероятным ре-зультатам, тогда как последние могут рассчитывать лишь на резуль-таты, вероятность которых непредсказуема. 8* Между способом образования и продуктом возникает проти-воречие. 9* Термин "связность" здесь совершенно неуместен. Насколько я помню, я не сумел подыскать более точное слово. Я хотел сказать: между явлениями, которые мы не способны включить или перенести в систему совокупности наших действий. Что значит: в систему наших возможностей. 10* Это наблюдение (перехода к пределу психической непрерыв-ности) заслуживало бы более подробного анализа. Оно должно предполагать исследование природы времени, -- того, что я иногда называю давлением времени, -- роли внешних обстоятельств, сознательного выбора определенных порогов. Мы сталкиваемся здесь с чрезвычайно тонкой механикой внут-реннего бытия, в которой различные отрезки времени играют важ-нейшую роль, вмещаются один в другом и т. д. 11* Мне кажется, что секрет этой логики или математической индукции заключается в своего рода сознании независимости опера-ции от ее материала. 12* Таков главный порок философии. Она -- явление личностное, но быть таковой отказывается. Она хочет составить, подобно науке, некий движимый капитал, который мог бы постепенно возрастать. Отсюда системы, притязаю-щие на безличность 3. 13* Польза художников. Сохранение чувственной утонченности и подвижности. Современный художник вынужден отдавать две трети своего времени попыткам увидеть видимое, а главное, не видеть невиди-мого. Философы весьма часто должны расплачиваться за ошибочность действия противоположного. 14* Всякое произведение должно убеждать нас, что мы еще не видели того, что мы видим. 15* To есть: способности видеть больше вещей, чем их знаешь. Таково наивно выраженное, но привычное для автора сомнение относительно истинной ценности или истинной роли слов. Слова (обиходного языка) отнюдь не созданы для логики. В постоянстве и универсальности их значений никогда нельзя быть уверенным. 16* Юношеская попытка представить "универсум" личности. "Я" и его Универсум, при допущении, что эти мифы небеспо-лезны, -- должны связываться в любой системе теми же отношения-ми, какими связаны сетчатка и источник света. 17 Диспропорция выступает с необходимостью; сознание, по природе своей, неустойчиво. 18* Это -- интуиции в самом точном и этимологическом смысле слова. Данный образ может являться предвидением по отношению к другому образу. 19* Устойчивость ощущений как фактор решающий. Существует некая симметрия между двумя этими превращения-ми, противоположными по своей направленности. Опространствованию временной непрерывности соответствует то, что я некогда именовал хронолизом пространства. 20* Вот что могли бы мы увидеть на известном уровне, если бы на этом уровне еще сохранялись свет и сетчатка. Но видеть предме-ты мы уже не могли бы. Следовательно, функция разума сводится здесь к сочетанию несовместимых порядков величин или свойств, взаимоисключающих аккомодаций... 21* Все та же сила диспропорции. 22* Снова диспропорция. Переход от "меньше" к "больше" стихиен. Переход от "больше" к "меньше" сознателен, редкостей; это -- усилие наперекор привыч-ке и мнимому пониманию. 23* Если бы все было упорядочено или же, наоборот, беспоря-дочно, мысли не стало бы, ибо мысль есть не что иное, как попыт-ка перейти от беспорядка к порядку; ей необходимы поэтому слу-чаи первого и образцы последнего. 24* Все изолированное, единичное, индивидуальное не поддается объяснению; иначе говоря, оно может быть выражено только через себя самое. Непреодолимые трудности простейших чисел. 25* Наиболее доступна воображению -- хотя ее крайне трудно определить. Весь этот фрагмент представляет собой незрелую и весьма не-уклюжую попытку описания простейших интуиции, которым подчас удается связать в одно целое мир образов и систему понятий. 26* Теперь -- в 1930 году -- наступает момент, когда эти проб-лемы становятся безотлагательными. В 1894 году я весьма прибли-женно выразил это нынешнее состояние, когда мы вынуждены отка-заться от всякого образного -- и даже мыслимого -- толкования. 27* Одним словом, происходит своего рода приспособление к разнообразию, множественности и изменчивости фактов. 28* Это удивительным образом подтверждается сегодня, три-дцать шесть лет спустя, -- в 1930 году. Теоретическая физика, самая бесстрашная и самая углублен-ная, принуждена была отказаться от образов, от зрительных и дви-гательных уподоблений: чтобы суметь охватить свое необъятное царство, чтобы связать воедино законы и обусловить их местом. временем и движением наблюдателя, она должна руководствовать-ся единственно аналогией формул 4. 29* Подобные наброски чрезвычайно многочисленны в рукопи-сях Леонардо. Мы видим в них, как его точное воображение рисует то, что в наши дни фотография сделала зримым. 30* Тем самым работа его мысли включается в многовековое переосмысление понятия пространства, которое из пустого вместили-ща и изотропного объема постепенно превратилось в систему, неот-делимую от заключенного в нем вещества -- и от времени. 31* Я написал бы теперь, что число возможных для данной лич-ности употреблений того или иного слова более важно, нежели ко-личество слов, которыми эта личность располагает. Ср.: Расин, В. Гюго. 32* Дидро в этом ряду чужой. Все, что связывало его с философией, -- это легкость, которая необходима философам и которой, нужно добавить, многие из них лишены. 33* Эта независимость есть основа формального поиска. Но на следующем этапе художник пытается восстановить особенность и даже единичность, которые он сначала не принимал во внимание. 34* Инстинкт есть побуждение, чья причина и цель удалены в бесконечность, -- если допустить, что причина и цель в этом случае нечто значат. 35* Речь идет здесь отнюдь не об однородности в техническом значении этого термина. Я хотел лишь сказать, что самые различ-ные свойства, поскольку они выражены в неких величинах, суще-ственны для расчета и на время расчета только как числа. Так, художник в процессе работы видит в предметах цвета и в цветах -- элементы своих операций. 36* Предвидение этих бесконечно разнообразных углов зрения-- наиболее сложная проблема архитектуры как искусства. Для самой же постройки -- это рискованное испытание, которого она не выдерживает, если строитель хотел лишь создать некую театральную декорацию. 37* Как я уже отметил выше, феномены умственных образов чрезвычайно мало изучены. Их важность по-прежнему для меня очевидна. Я убежден, что в числе законов, управляющих этими фе-номенами, есть законы основополагающего значения и необычай-но широкого охвата; что трансформации образов, ограничения, ко-торым эти образы подвергаются, стихийная выработка ответных об-разов и образов дополнительных позволяют нам проникать в самые различные миры -- такие, как мир сна, мир мистического состояния и мир суждении по аналогии. 38* Сегодня это мировые линии, которые, однако, нельзя больше видеть. Может быть -- слышать?.. ибо только движения, угадываемые в музыке, способны помочь нам как-то понять или вообразить тра-екторию во времени-пространстве. Длительный звук означает точку. 39* Невозможно больше говорить о каком-то механизме. Это -- иной мир. 40* Ничто не укладывается с таким трудом в сознании публи-ки -- и даже критики, -- как эта некомпетентность автора в своем творении, коль скоро оно появилось на свет. ЗАМЕТКА И ОТСТУПЛЕНИЕ (Фрагмент) Почему, -- спрашивают обычно, -- автор заставил своего героя от-правиться в Венгрию? Потому, что ему хотелось, чтобы он послушал немного инструмен-тальной музыки из венгерских ме-лодий. Он искренне в этом созна-ется. Он бы заставил его поехать куда угодно, если бы нашел для этого малейший повод. Г. Берлиоз. Предисловие к "Гибе-ли Фауста" Нужно простить мне такое претенциозное и поисти-не обманчивое заглавие 1. У меня не было намерения вводить в заблуждение, когда я ставил его над этим не-большим трудом. Но прошло двадцать пять лет с тех пор, как я написал его, и после столь длительного охлаждения название представляется мне излишне силь-ным. Его самоуверенность надлежало бы смягчить. Что касается текста... Но теперь и в голову не пришло бы его написать. Немыслимо! -- сказал бы ныне разум. Дойдя до n-го хода шахматной партии, которую знание играет с бытием, мы обольщаем себя тем, что обучены противником; мы принимаем соответствующий вид; мы становимся жестокими к молодому человеку, которого поневоле приходится признавать своим предком; мы на-ходим у него необъяснимые слабости, которые почита-лись его подвигами; мы восстанавливаем его наивность. Но это означает, что мы кажемся себе более глупыми, чем были на самом деле. Но -- глупыми по необходимо-сти, глупыми по "государственным" соображениям. Быть может, нет более жгучего, более глубокого, более плодотворного соблазна, чем соблазн самоотречения: каж-дый новый день ревнует к отошедшим, и его обязан-ность именно в этом и состоит; мысль с отчаянием от-вергает, что она раньше была сильнее; ясность сегод-няшнего дня не желает озарять в прошлом дни, кото-рые были еще яснее; и первые слова, которые восход солнца заставляет нашептывать пробуждающийся разум, звучат в этом Мемноне так: "Nihil reputare actum... " * * Ничто не считать законченным (латин. ). Перечитывать, следовательно, -- перечитывать после забвения, перечитывать себя без тени нежности, без чувства отцовства, с холодной и критической остротой, в жестоко творческом ожидании смешного и уничижи-тельного, с полным безучастием, с рассудительным взглядом, -- значит, переделать свой труд или предчув-ствовать, что можно переделать его совсем наново. 1* Предмет заслуживал бы этого. Но он не переставал быть выше моих сил. Я никогда и не мечтал взяться за него: появлением этого небольшого очерка я обязан гос-поже Жюльетте Адан, которая в конце 1894 года, по любезной рекомендации господина Леона Доде, просила меня написать его для "Нового обозрения". Несмотря на свои двадцать три года, я был в чрез-мерном затруднении. Я понимал, что знал Леонардо зна-чительно меньше, нежели его почитал. Я видел в нем главного героя той Интеллектуальной комедии, которая еще по сию пору не нашла своего поэ-та и которая для моих вкусов была бы много ценнее Человеческой комедии и, быть может, даже Комедии Божественной. Я чувствовал, что этот мастер своих воз-можностей, этот властелин рисунка, образов, расчета нашел основную исходную точку, с которой всякие на-чинания в области знания и все операции искусства ста-новятся одинаково легкими, а счастливые взаимодействия анализа и актов -- странно правдоподобными: мысль чу-додейственно возбуждающая. Но то была мысль слишком непосредственная -- мысль без значимости -- мысль бесконечно распростра-ненная и, следовательно, пригодная для беседы, но не для писательства. 2* Этот Аполлон очаровывал меня до крайности. Что может быть привлекательнее божества, которое отвер-гает всякую загадочность, которое не строит своего мо-гущества на смятении наших чувств, не направляет свой престиж на самые темные, самые нежные или са-мые мрачные стороны нашего существа, вынуждает нас соглашаться, а не подчиняться, и полагает свое основ-ное чудо лишь в том, что разоблачает себя, а свою глубину -- только в хорошо выведенной перспективе. И есть ли лучший признак подлинной и законной вла-сти, чем пользование ею без всяких покровов? -- Ни-когда у Диониса не было врага более решительного, ни более чистого, ни более вооруженного знаниями, неже-ли этот герой, который был занят не столько подчине-нием или уничтожением чудищ, сколько изучением дви-жущих сил, и который пренебрегал пронзать их стрела-ми, ибо пронзал их вопросами; он был скорее их вер-ховным вождем, чем победителем, а это значит, что для него не было более полной победы, нежели возможность их понять, -- почти до возможности воспроизвести и по-вторить их; и едва только он улавливал регулирующий их закон, как отбрасывал их, смехотворно низводя к убогому состоянию вполне частных явлений и объясни-мых парадоксов. Как ни поверхностно изучил я его рисунки и рукопи-си, они меня ослепили. Эти тысячи заметок и зарисовок отложили во мне потрясающее впечатление некой кош-марной совокупности искр, вызванных разнообразней-шими ударами какого-то фантастического производства. Изречения, рецепты, советы самому себе, опыты раз-мышлений, вновь возобновляющихся; иногда закончен-ное описание, иногда разговор с самим собой, обраще-ние к себе на "ты"... Но у меня не было никакого желания повторять, что он был тем-то и тем-то: и художником, и математиком, и... Словом, -- художником самой вселенной 2. Всякому ведомо это. 3* Я не считал себя достаточно ученым, чтобы пытать- ея развернуть детали его изысканий, попробовать, на-пример, определить точный смысл его Impeto 3, которым он так широко пользуется в своей динамике; или пус-титься в рассуждения по поводу его Sfumato 4, которое он ввел в свою живопись; не был я и достаточно эруди-том (и того меньше -- склонен быть им), дабы помыш-лять способствовать, хотя бы в самой малой дозе, уве-личению уже давно известных фактов. Я не чувствовал к эрудиции того ревностного усердия, которое ей подо-бает. Изумительный дар собеседования Марселя Шво-ба 5 больше влек меня к личной его обаятельности, не-жели к его научным источникам. Я упивался беседой, пока она продолжалась. Я получал удовольствие, не за-трачивая труда. Но в итоге я спохватывался; моя лень восставала против идеи безнадежных чтений, бесконеч-ных 4* проверок, дотошных методов, предохраняющих от уверенности. Я говорил своему другу, что ученые люди рискуют много больше других, ибо они заключают па-ри, а мы остаемся вне игры, причем у них есть две возможности ошибаться: наша, которая чрезвычайно лег-ка, и их собственная, требующая больших усилий. Ес-ли на их долю и выпадает счастье раскрыть некоторые факты, то самое количество восстановленных матери-альных истин подвергает опасности подлинную реаль-ность, искомую ими. Истина, в ее грубом состоянии, бо-лее поддельна, чем сама подделка. Документы с одина-ковой случайностью информируют нас и об общих за-конах и об их исключениях. Сами летописцы предпочи-тают сохранять для нас странности своей эпохи. Но то, что верно в отношении эпохи или личности, не всегда позволяет лучше познать их. Никто не тождествен совокупности своих внешних признаков; кто из нас не го-ворил или не сделал того, что ему несвойственно! Под-ражание или ляпсус, -- случайность или возрастающая усталость оставаться тем, каков ты есть на самом деле, тебя самого подчас искажают; нас зарисовывают во вре-мя какого-нибудь обеда; этот листок переходит в по-томство, богатое эрудитами, и вот мы закреплены во всей красе на всю литературную вечность. Фотография лица, в ту минуту искаженного гримасой, -- неопровер-жимый документ. Но покажите этот документ кому-ни-будь из друзей модели -- и они его не узнают. У меня было достаточно других софизмов для оправ-дания своих антипатий, -- так изобретательно отвраще-ние к длительному труду. Все же, быть может, я не по-боялся бы встречи с этими неприятностями, если бы ду-мал, что они приведут меня к желанной цели. Влек же меня, в моих тайниках, интимный закон этого великого Леонардо. Мне не нужно было ни его истории, ни даже плодов его мыслей... От этого чела, украшенного венка-ми, я мечтал обрести лишь одну миндалину. Что же делать среди стольких отречений, когда у те-бя пет ничего, кроме желаний, и вместе с тем ты опья-нен интеллектуальной жаждой и гордостью? Обольщать себя надеждами? Привить себе некото-рую литературную горячку? Лелеять ее исступление? Я страстно искал красивой темы. Но как этого мало перед бумагой! Великая жажда, конечно, чревата сама по себе свер-кающими видениями; она воздействует на какие-то скрытые субстанции, как невидимый свет на богемское стекло, богатое окисью урана; она освещает все, чего ка-сается, она заставляет бриллиантами светиться кувши-ны, она придает опаловый блеск графинам... Но те на-питки, которые она рождает, обладают только видимо-стью правдоподобия. Я же считал всегда, и считаю по-сейчас, недостойным писать из энтузиазма. Энтузиазм -- не есть душевное состояние писателя 6. Как бы ни было велико могущество огня, оно ста-новится полезным и движущим только благодаря ма-шине, в которую его вводит искусство; нужно, чтобы хорошо размещенные преграды затрудняли его полное рассеяние и чтобы задержка, удачно противопоставлен-ная неумолимому восстановлению равновесия, дала воз-можность кое-что спасти от бесполезного охлаждения жара. Когда дело идет о речи, автор, обдумывающий ее, на-чинает чувствовать себя одновременно и источником, и инженером, и регулятором: одно в нем является возбу-дителем, другое предусматривает, сочетает, умеряет, от-кидывает; третье -- логика и память -- устанавливает факты, охраняет связи, обеспечивает известную длитель-ность искомого, желаемую совокупность. Писать -- это значит настолько крепко и настолько точно, насколько это в наших силах, создавать такой механизм языка, при помощи которого разряд возбужденной мысли в состоянии одолевать реальные сопротив-ления, а это требует от писателя, чтобы он раздвоился наперекор себе. И именно в этом исключительном смыс-ле человек в целом становится автором. Все остальное не от него, а от какой-то его части, от него оторвавшей-ся. Его дело состоит в том, чтобы между эмоцией, или первоначальным намерением, и теми конечными завер-шениями, какими являются забвение, смутность -- фа-тальные следствия мысли, -- ввести созданные им про-тиворечия, дабы в качестве посредствующих звеньев они извлекали из чисто преходящей природы внутренних явлений немного обновляющейся активности и незави-симого существования... 5* Возможно, что в те времена я преувеличивал явные недостатки всякой литературы, никогда не дающей удовлетворения всем запросам духа. Мне не нравилось, что одни функции оставались праздными, а другими пользовались. Я могу также сказать (это значит -- ска-зать то же самое), что выше всего я ставил сознатель-ность; я отдал бы много шедевров, казавшихся мне не-произвольными, за одну страницу явственно целеустрем-ленную. Эти ошибки, которые было бы легко защитить и ко-торые я далеко не считаю настолько неплодотворными, чтобы подчас к ним не возвращаться, -- отравляли мои попытки. Все мои предписания, слишком настойчивые и слишком точные, были вместе с тем слишком общими, чтобы суметь помочь мне при каких бы то ни было об-стоятельствах. Нужны долгие годы, дабы истины, кото-рые мы создаем себе, стали в нас плотью. Таким образом, вместо того чтобы найти в себе эти условия и эти преграды, подобные высшим силам, ко-торые позволяют нам продвигаться вперед вопреки пер-воначальному нашему намерению, -- я натыкался на не-взыскательно расставленное крючкотворство; и я умышленно представлял себе вещи сложнее, чем они должны были казаться глазам столь молодого человека, каким я был. А с другой стороны, я видел повсюду одни лишь потуги, приспособленчество, отвратительную легкость: все это случайное богатство, пустое, как роскошь снов, где смешивается и переплетается бесконечность изно-шенных вещей. Ежели я отдавал себя игре случайностей на бумаге, мне на ум приходили лишь слова, свидетельствовавшие о немощи мысли: гений, тайна, глубина... -- определе-ния, пригодные для пустоты, говорящие меньше о пред-мете, нежели о лице, пользующемся им. Как ни старал-ся я себя обмануть, эта умственная политика оказалась куцей: беспощадностью суждений я так стремительно отвечал предложениям, зарождающимся во мне, что ито-гом обмена каждую данную минуту был нуль 7. В довершение несчастия я обожал, смущенно, но страстно, точность: я смутно притязал управлять свои-ми мыслями. 7* 6* Я чувствовал, конечно, что по необходимости -- и иначе не может быть -- наш разум должен считаться со своими случайностями; созданный для неожиданно-сти, он ее дает и ее получает: его намеренные ожида-ния остаются без непосредственных результатов, а его волеустремления или точные действия оказываются по-лезными лишь после совершившегося, -- как в некой вто-ричной жизни, рождающейся в какой-то высший миг его просветления. Но я не верил в особое могущество безу-мия, в необходимость невежества, в проблески бессмыс-лия, в творческий сумбур. У того, что нам дарит слу-чай, всегда есть несколько капель отцовской крови. На-ши откровения, думал я, лишь явления определенного порядка, и нужно еще суметь объяснить эти постижи-мые явления. Это нужно всегда. Даже удачнейшие из наших интуиции оказываются в какой-то степени итогами, неточными от избытка, в сравнении с нашей обыч-ной ясностью, и неточными от недостачи, в сравнении с бесконечной сложностью тех даже незначительных ве-щей и реальных случаев, которые интуиция притязает подчинить нам. Наша личная заслуга, по которой мы томимся, заключается не столько в том, чтоб вынести их, сколько в том, чтоб их уловить, и не столько в том, чтоб их уловить, сколько в том, чтоб в них разобрать-ся. И наша отповедь своему "гению" подчас значитель-но ценнее, нежели его атака. Впрочем, мы прекрасно понимаем, что вероятность неблагосклонна этому соблазну: разум бесстыдно на-шептывает нам миллион глупостей за одну красивую идею, которую нам оставляет; но и сама эта удача при-обретает в итоге некоторое значение лишь соответствен-но тому, что принесет она нашей цели. Так, руда, лишен-ная ценности в пластах и залежах, приобретает значи-мость на солнце благодаря обработке на поверхности. Таким образом, отнюдь не интуитивные элементы придают произведениям их ценность: отнимите самые произведения, и ваши просветления станут не больше как умственными случайностями в статистике местной жизни мозга. Их подлинная ценность не обусловлена ни мраком их зарождения, ни предполагаемой глубиной, откуда мы наивно любим выводить их, ни драгоценным изумлением, которое они в нас самих вызывают, но все-го лишь совпадением с нашими потребностями и тем обдуманным применением, которое мы сумеем для них найти, -- иначе говоря, полнотой сотрудничества всего человека. 8* Но если ясно, что наши самые большие прозрения интимно переплетаются с самыми большими вероятно-стями ошибок и что равнодействующая наших мыслей в известном смысле лишена значимости, то мы должны приучить к безустанному труду ту часть нашего "Я", которая производит отбор и созидательно действует. Об остальном, ни от кого не зависящем, говорить так же бесполезно, как о прошлогоднем снеге. Ему дают име-на, его обожествляют, его терзают, но всуе: это может привести лишь к увеличению притворства и обмана и так естественно связано с честолюбием, что не знаешь, является ли фальшь ее основой или производным. Дур-ная привычка принимать метонимию за открытие, мета-фору за доказательство, словоизвержение за поток капи-тальных знаний, а себя самого за пророка, -- это зло рождается вместе с нами. У Леонардо да Винчи нет ничего общего с этим сум-буром. Среди множества идолов, из числа которых мы должны выбирать, поскольку необходимо поклоняться хотя бы одному из них, он остановил свой взгляд на той Упорной Строгости, которая сама себя почитает наибо-лее требовательным божеством (но, видимо, наименее грубым из всех, поскольку все остальные сообща нена-видят ее). Только при такой Строгости возможна положитель-ная свобода, тогда как внешняя свобода есть только подчинение всякому велению случая; чем больше мы ею пользуемся, тем сильнее мы остаемся привязанными к одной и той же точке, подобно пробке на море, кото-рую никто не держит, которую все притягивает и в ко-торой взаимно сталкиваются и взаимно уничтожаются все силы вселенной. Совокупность деятельности этого великого Леонардо единственно вытекает из его великой цели, словно бы не отдельная личность была связана с ней, -- его мысль кажется более универсальной, более последовательной и более изолированной, чем могла бы быть любая ин-дивидуальная мысль. Очень возвышенный человек ни-когда не бывает оригинален 8. Его личность в меру зна-чительна. Мало несоответствий, никаких интеллектуальных предрассудков. Нет пустых страхов. Он не боится анализов, -- он их доводит, или они его доводят, до от-даленных последствий; он возвращается к реальности без всяких усилий. Он подражает; он открывает; он не отвергает старого из-за того, что оно старо, и не отвер-гает нового из-за того, что оно ново; но он извлекает из него нечто извечно актуальное. 9* Ему предельно чужда та сильная и малопонятная вражда, которую полтораста лет спустя провозгласил между духом тонкости и духом геометрии человек 9, со-вершенно не воспринимавший искусства, который не мог представить себе это деликатное, но вполне естествен-ное соединение различных наклонностей; который ду-мал, что живопись -- суета; что подлинное красноречие смеется над красноречием; который вовлекает нас в па-ри, где он теряет всю тонкость и всю геометрию, -- и ко-торый, обменяв новую лампу на старую, стал занимать-ся подшиванием бумаг из своих карманов в то время, когда наступил час дать Франции славу исчисления бес-конечности... Для Леонардо не существовало откровений. Не было и пропастей по сторонам. Пропасть заставила бы его лишь подумать о мосте. Пропасть послужила бы лишь толчком для опытов над некой большой механической птицей... И сам он должен был рассматривать себя как обра-зец красивого мыслящего животного, предельно гибко-го и свободного, наделенного различного рода движе-ниями, умеющего, по малейшему желанию всадника, без сопротивления и без промедления переходить от од-ного аллюра к другому. Чутье тонкости и чувство гео-метрии, -- их используешь и их оставляешь наподобие образцовой лошади, меняющей последовательность рит-ма... В совершенстве координированному существу до-статочно предписать себе некоторые перемены, скрытые и весьма простые в волевом отношении, чтобы он мог тотчас же перейти из области чисто формальных превра-щений и символических действий в область несовершен-ных знаний и непосредственной реальности. Обладать этой свободой глубоких перемен, вводить в действие та-кой регистр приспособлений, -- это значит лишь пользо-ваться полнотой человеческих возможностей, той, ка- кою наше воображение наделяет людей античности. 10* Высшее изящество нас смущает. Это отсутствие смя-тенности, пророчествования и патетизма; эта четкость целей; это примирение между вниманием к частности и мощью мысли, вечно достигаемое мастером равновесия; это презрение к иллюзионизму и к искусственности; это пренебрежение театральностью у самого изобретатель-ного из людей -- представляется нам скандалом. Есть ли что-либо более трудное для нас, бедных, которые соз-дают себе из "чувствительности" некую профессию, пре-тендуют на то, что обладают всем, при помощи несколь-ких примитивных эффектов контраста и отклика, и что понимают все, создавая себе иллюзию самоотождествле-ния с зыбкой и подвижной сущностью нашего времени? Но Леонардо, от искания к исканию, с чрезвычайной простотой становится все более замечательным наездни-ком собственной своей натуры; он бесконечно подымает свои мысли, совершенствует взгляды, развивает дейст-вия; он приучает и ту и другую руку к точнейшему ри-сунку; он распускает и собирает все вновь, он устанав-ливает соответствие своих желаний с возможностями, продвигает исследующую мысль в искусство и сохраня-ет свое изящество... Такой свободный ум доходит в своем движении до неожиданных положений и поражает нас наподобие танцовщицы, которая принимает и сохраняет некоторое время положение полнейшей неустойчивости. Его неза-висимость шокирует наши инстинкты и издевается над нашими желаниями. Трудно себе представить что-либо более свободное, то есть менее человеческое, чем его суждения о любви и смерти. Он позволяет нам догады-ваться о них по отдельным отрывкам в его тетрадях. 11* "Любовь в своем исступлении (так приблизительно говорит он) настолько безобразна, что человеческая pa- са погибла бы -- la natura si perderebbe, -- если бы те, которые занимаются ею, могли узреть себя". Это пре-зрение он подтверждает многими рисунками, ибо пол-нота презрения к известным вещам наступает тогда, ког-да можно длительно глядеть на них. И вот он рисует, здесь и там, эти анатомические сочетания, ужасающие разрезы полового акта. Эротическая машина его инте-ресует, ибо животная механика является его излюблен-ной областью; но борющиеся до пота и задыхания op-ranti *, чудовища противоположных мускулатур, прев-ращение в животных, -- это вызывает в нем словно бы только отвращение и презрение. * Действующие, работающие, творящие (староитал. ). Его суждение о смерти можно извлечь из весьма не-большого отрывка античной полноты и простоты, кото-рый, вероятно, должен был стать частью вступления к трактату, так и оставшемуся неоконченным, о Человече-ском Теле. Этот человек, который вскрыл десять трупов, чтобы проследить за прохождением каких-то вен, думает: строение нашего тела представляет собой такое чудо, что душа, несмотря на свою божественность, расстается лишь с большими муками с этим телом, в котором она жила; и мне кажется, -- говорит Леонардо, -- что ее сле-зы, и скорбь не лишены основания... 10. Не будем углублять природу того сомнения, полного определенного смысла, которое заключается в этих сло-вах. Достаточно видеть эту огромную тень, которую бросает сюда некая зарождающаяся мысль: смерть, рас-сматриваемая как бедствие для души, смерть тела -- как уничтожение этой божественной вещи! Смерть, по-ражающая душу до слез, в самом дорогом для него де-ле, вследствие разрушения той архитектуры, которую она себе создала для жилья! Я не хочу из этих звучных слов вывести некую лео-нардовскую метафизику; но я готов идти на довольно легкое сопоставление, поскольку оно само собой зарож-дается в наших мыслях. Для такого любителя организ-мов тело не является презренной ветошью; в этом теле слишком много свойств, оно разрешает слишком много проблем, оно обладает слишком многими функциями, чтобы не соответствовать каким-то трансцендентным требованиям, достаточно могущественным, чтобы его со-здать, но не настолько сильным, чтобы обойтись без его сложности. Оно является творением и инструментом ко-го-то, кто в нем нуждается, кто неохотно его отбрасы-вает и кто оплакивает его, как оплакивают власть... Та- ково ощущение Леонардо 11. 12* Его философия вполне натуралистична, очень недру-желюбна к спиритуализму, очень склонна к буквально-му физико-механическому толкованию. Что же касается души, то здесь она совпадает с философией католиче-ской церкви. Католическая церковь -- поскольку она по крайней мере связана с учением Фомы Аквинского -- не оставляет душе, отделенной от тела, сколько-нибудь завидного существования. Нет ничего более жалкого, чем эта душа, потерявшая тело. Ей остается только од-но существование: это -- логический минимум, некая по-таенная жизнь, в которой она совершенно непостижи-ма для нас и, несомненно, для себя самой. Она совлекала с себя все: силу, желания, может быть -- познание. Я не уверен даже, может ли вспоминать она хотя бы о том, что она была, во времени и где-то, формой и дей-ствием своего тела. У нее осталась лишь честь своей независимости... Такое пустое и нелепое положение яв-ляется, к счастью, только преходящим, -- если это сло-во, вне времени, имеет какой-нибудь смысл: разум тре-бует, а догма обязывает, чтобы плоть была восстановле-на. Конечно, свойства этой высшей плоти должны зна-чительно отличаться от тех, которыми наша плоть об-ладала. Здесь, думается мне, следует допустить нечто совсем другое, нежели простое осуществление неверо-ятного. Впрочем, бесполезно забираться в дебри физики, мечтать о некоем могущественном теле, чья масса ока-залась бы в ином взаимоотношении с универсальным притяжением, нежели наша, причем эта изменчивая масса была бы в такой связи со скоростью света, что-бы предначертанное ей проворство превращений могло реализоваться... Как бы то ни было, обнаженная душа должна, согласно теологии, вновь найти в некоем теле некую функциональную жизнь, а благодаря этому ново-му телу -- и особый вид материи, которая позволила бы ей действовать и наполнила бы непреходящими ценно-стями ее пустые умственные категории. Догма, признающая за телесной организацией такую едва ли второстепенную значимость; заметно принижа-ющая душу; запрещающая нам и даже избавляющая нас от смешного желания эту душу себе представить; доходящая до того, что обязывает ее перевоплотиться, дабы иметь возможность участвовать в полноте извеч-ной жизни, -- такая догма, столь отчетливо противопо-ложная чистейшему спиритуализму, -- отделяет самым чувствительным образом католическую церковь от всех других христианских верований. Мне кажется, что на протяжении двух-трех веков нет другого такого вопросa, мимо которого религиозная литература проходила бы с большей легкостью. Апологеты, проповедники об этом не говорят... Причина этого полузамалчивания мне непонятна. Я так далеко забрел в Леонардо, что совсем не знаю, как вернуться к самому себе... пусть так! Любой путь приведет меня сюда: в этом состоит определение "само-го себя". Оно не может затеряться, -- оно лишь напрас-но теряет время... Примечания 1* Это был мой первый "заказ" 1. 2* Я всегда различаю две эти функции. Если бы я занимался лишь тем, что меня увлекает, я писал бы лишь для того, чтобы нечто искать или нечто удерживать. Слово, если оно не записано, находит прежде, чем начинает ис-кать 2. 3* Признаться, я не понимал интереса бесконечных деталей, за-ставляющих эрудита рыться в библиотеках. Какой, думал я, смысл в том, что не повторяется? История для меня возбудитель, но отнюдь не пища. То, чему она учит, не преобразуется в модели действий, в функции и опе-рации нашего разума. Когда разум бодрствует, он нуждается лишь в настоящем и в себе самом. Я не ищу утраченного времени, от которого предпочел бы от-речься 3. Мой разум находит себя только в действии. 4* То, что в человеке наиболее истинно, то, в чем он больше всего является Самим Собой, есть его возможное -- которое его ис-тория вскрывает лишь выборочно. То, что с ним происходит, может не выявить в нем того, чего он сам о себе не знает. Медь не издаст без удара своего основного -- неповторимого -- звука. Вот почему я пытался на свой лад представить и обрисовать скорее Возможное определенного Леонардо, нежели того Леонардо, которого нам изображает История. 5* Существуют авторы, причем известные, чьи произведения суть не что иное, как выделенные эмоции. Они могут трогать, но они неспособны обогатить тех, кто их создает 4. Рождаясь на свет, они не открывают этим последним возможностей творить то, чего они прежде не знали, и усваивать качества, которых прежде они не имели. 6* Воля способна действовать в разуме и на разум лишь кос-венно -- посредством тела. Она может повторять, чтобы овладе-вать, -- но, пожалуй, и только. 7* Наша мысль не может быть ни чрезмерно сложной, ни чрезмерно простой. Ибо реальность, которую хочет она уловить, может быть лишь бесконечно сложной -- неисчерпаемой, тогда как, с другой стороны, она может овладевать и пользоваться добычей лишь в том случае, ежели заключает ее в какой-то несложный образ. 8* Статистическая гипотеза. 9* Эта фраза вызвала настоящий скандал. Но что стало бы с человечеством, если бы все умы, равноценные этому, поступали так же, как он? 10* Знания людей античности были достаточно невелики, что-бы эти люди могли не зависеть от своих умственных позиций. 11* Этот весьма холодный взгляд на механику любви пред-ставляется мне уникальным в истории мысли. Когда любовь столь бесстрастно анализируется, на ум прихо-дит множество странных идей. Какие нужны околичности, какое многообразие средств для того, чтобы совершить зачатие! Чувст-ва, идеалы, красота выступают здесь как условия раздражения оп-ределенного мускула. Сущность функции становится чем-то необычным, а ее осуще-ствление страшит, прикрывается... Ничто так наглядно не обнаруживает величайшую опосредст-вованность естества 5. 12* В конце концов, только чувства для нас существенны. Ра-зум (деление школярское -- пусть так!), по сути, важен для нас лишь в связи со всякого рода воздействиями на нашу чувстви-тельность. А между тем эта последняя может достаточно долго отсутст-вовать, не вызывая, однако, смерти. Как сказал бы теолог, душа в этом случае отнюдь нас не покидает. Но наше "Я" полностью на это время утрачивается. То, в чем выражается наше тождество по отношению к нам самим, исчезает бесследно, и возможность его restitiitio in integrum * зависит от малейшей случайности. Это -- все, что мы знаем определенно: мы можем -- не быть. * Целостного восстановления (латин. ). ВЕЧЕР С ГОСПОДИНОМ ТЭСТОМ Vita Cartesii est simplissima... * * Жизнь Картезия предельно проста... (латин. ). По части глупости я не очень силен. Я видел много лю-дей, посетил несколько стран, в известной мере участво-вал в различных затеях, без любви к ним, ел почти каж-дый день, сходился с женщинами. Я вспоминаю теперь несколько сот лиц, два-три больших события и, может быть, сущность двадцати книг. Я не удержал ни луч-шее, ни худшее из всего этого: сохранилось то, что могло. Эта арифметика избавляет меня от удивления перед тем, что я старею. Я мог бы также подсчитать побед-ные мгновенья моего ума и представить их себе объеди-ненными и спаянными, образующими счастливую жизнь... Но, думается, я всегда знал себе истинную це-ну. Я редко терял себя из виду; я ненавидел себя, обо-жал себя -- потом мы вместе состарились. Не раз мне казалось, что все для меня кончено, и я прилагал все усилия, чтобы завершить себя, тревожно стремясь исчерпать до конца, осветить какое-либо тя-желое положение 1. Это позволило мне познать, что мы расцениваем нашу собственную мысль больше всего по тому, как она выражена другими. С тех пор миллиарды слов, прожужжавшие в моих ушах, редко потрясали меня тем, что хотели заставить их выразить; и все те слова, которые сам я говорил другим, я чувствовал от-личными от моей собственной мысли, -- ибо они стано-вились неизменными. Если бы я судил, как большинство людей, то не толь-ко чувствовал бы себя выше их, но и казался бы таким. Но я предпочел себя. То, что они называют высшим су-ществом, есть лишь существо, которое ошиблось. Чтобы ему изумляться, надобно его увидеть, -- а чтобы его уви-деть, нужно, чтобы оно показало себя. И оно показыва-ет мне, что оно одержимо глупой манией своего имени. Так любой великий человек запятнан ошибкой. Каждый ум, считающийся могущественным, начинает с ошибки, которая делает его известным 2. В обмен на обществен-ную взятку он дает время, нужное, чтобы сделаться зна-менитым, расточая энергию, дабы установить общение с собой и подготовить чужое удовлетворение. Он унижает-ся до того, что бесформенную игру славы отождествляет с радостью чувствовать себя единственным, -- страсть своеобразная и великая. Мне представлялось тогда, что самыми сильными умами, наиболее прозорливыми изобретателями, наибо-лее точными знатоками человеческой мысли должны быть незнакомцы, скупцы, -- люди, умирающие не объя-вившись 3. О существовании их я догадывался по жизни блистательных людей, несколько менее стойких. Индукция была так легка, что я ежеминутно подме-чал их появление. Достаточно для этого было себе представить обыкновенных великих людей, не испорчен-ных своей первичной ошибкой, или же воспользоваться этой самой ошибкой, чтобы представить себе более вы-сокую степень самосознания, менее грубое чувство свободомыслия. Такая простая операция открыла пере-до мной любопытную ширь, как будто я погружался в море. Чувствуя себя потерянным среди блеска обнаро-дованных открытий, по и ощущая рядом с собой непризванные изобретения, которые торгашество, страх, без-различие или случайность совершают каждодневно, -- я думал, что прозреваю какие-то внутренние шедевры. Я забавлялся тем, что погребал общеизвестную исто-рию под анналами анонимов 4. То были невидимые в прозрачности своих жизней одиночки, успевшие познать раньше других. Мне пред-ставлялось, что они удваивали, утраивали, умножали в неизвестности своей каждую знаменитую личность, -- презрительно не желая раскрыть свои возможности и своеобразные достижения. Они не согласились бы, ду-малось мне, признать себя никем другим, как "кое-кем". Эти мысли пришли мне в голову в октябре девяно-сто третьего года, в те минуты досуга, когда мысль до-вольствуется одним лишь своим бытием. Я перестал было уже об этом думать, когда неожи-данно познакомился с г. Тэстом. (Я размышляю сейчас о тех следах, которые оставляет человек в маленьком пространстве, где он вращается. ) Еще до сближения с г. Тэстом меня привлекло своеобразие его манер. Я изу-чил его глаза, его одежду, малейшие глухие слова, обра-щенные к гарсону ресторана, где я его встречал. Я спрашивал себя, чувствует ли он, что за ним наблю-дают. Я быстро отводил от него взгляд, но в свой черед ловил его взор на себе. Я брал газеты, которые он толь-ко что читал; я мысленно повторял сдержанные движе-ния, которые он делал. Я заметил, что никто не обра-щал на него внимания. Мне уже нечего было изучать в этой области, когда мы завязали знакомство. Я встречал его только по но-чам: однажды -- в каком-то публичном доме; часто -- в театре. Мне говорили, что он живет еженедельными незначительными операциями на бирже. Он столовался в небольшом ресторане на улице Вивьен. Там он ел, как принимают слабительное, -- с такой же готовностью. Изредка он позволял себе где-нибудь в ином месте рос-кошь медленной и тонкой трапезы. Г-ну Тэсту было примерно лет сорок. Речь его была необычайно быстра, голос глух. Все в нем было стер-то -- глаза, руки. Но плечи он держал по-военному, а шаг его изумлял размеренностью. Когда он говорил, он никогда не подымал ни руки, ни пальца: он убил в себе марионетку. Он не улыбался, не говорил ни "здрав-ствуйте", ни "прощайте" и, казалось, не слыхал "как поживаете?" Его память заставляла меня часто задумываться. Черты, по которым я мог о ней судить, вызывали во мне представление о некой умственной гимнастике, не имеющей подобия. То была не какая-нибудь редкая спо-собность, -- но способность воспитанная или перерабо-танная. Вот его слова: "Уже двадцать лет, как у меня больше нет книг. Я сжег также и свои бумаги, я вы-черкиваю живое... Я сохраняю лишь то, что хочу. Но трудность не в этом. Трудность в сохранении того, что мне захочется завтра. Я искал механическое решето... " По мере размышления я пришел к заключению, что г. Тэсту удалось открыть умственные законы, которых мы не знаем. Несомненно, он должен был посвятить годы этим изысканиям: еще более несомненно, что по-надобились годы, и еще много лет, для того, чтобы дать его открытиям созреть и превратить их в инстинкты. Найти -- ничто. Трудно впитать в себя найденное. Тонкое искусство длительности -- время, его распре-деление и режим, его затраты на взыскательно отобран-ные вещи, дабы специально вскормить их, -- было одним из важных изысканий г. Тэста. Он настойчиво следил за повторностью некоторых идей; он орошал их числен-ностью. Это позволяло ему в итоге сделать механиче-ским применение своих сознательных исследований. Он пытался даже резюмировать эту работу. Он повторял часто: "Maturare!.. " *. * Созревать (букв, латин. ). Несомненно, его своеобразная память должна была почти одна сохранять ему ту часть наших восприятий, которую воображение наше бессильно постичь. Если мы захотим представить себе полет на воздушном шаре, то мы сможем с проницательностью и силой создать много вероятных переживаний аэронавта: но всегда останется нечто индивидуальное в действительном полете, чье от-личие от нашего мечтательства выразит ценность мето-дов Эдмона Тэста. Этот человек рано познал значение того, что можно было бы назвать человеческой гибкостью. Он пытался найти ее границы и механизм. Как много при этом дол-жен был он думать о собственной своей неподатливости! Я подмечал в нем чувства, которые бросали меня в дрожь, -- страшное упорство в опьяняющих опытах. Это было существо, поглощенное своей многогранностью, су-щество, ставшее собственной своей системой, -- существо, целиком отдавшееся устрашающей дисциплине свобод-ного ума и умерщвлявшее в себе одни радости другими: более слабую -- более сильной, более приятную, прехо-дящую, мимолетную и едва начавшуюся -- радостью ос-новной, -- надеждой на основную. И я чувствовал, что он -- хозяин своей мысли 5. Я пи-шу здесь этот абсурд. Выражение чувства всегда аб-сурдно. У Тэста не было убеждений. Я думаю, что он увле-кался тогда, когда считал это нужным, и ради достиже-ния определенной цели. Что сделал он со своей лично-стью? Каким видел он себя?.. Он никогда не смеялся, никогда печати уныния не было на его лице. Он ненави-дел меланхолию 6. Он говорил, и вы ощущали себя внутри его идеи, растворенным в вещах; вы ощущали себя отодвинутым, смешанным с домами, с протяженностями пространства, с зыбким колоритом улицы, с ее углами... И у него вне-запно появлялись слова самые верные по своей трога-тельности, -- те самые, которые делают нам их автора ближе всякого другого человека, которые заставляют верить, будто рушится наконец вечная стена между ума-ми людскими... Он прекрасно сознавал, что они могли бы тронуть любого человека. Он говорил, и, не зная точно, чем обусловлены причины и размеры запрета, вы устанавливали, что большое количество слов было из-гнано из его речи. Те, которыми он пользовался, были порою так любопытно окрашены его голосом или осве-щены его фразой, что их вес менялся, их ценность при-бавлялась. Подчас они теряли весь свой смысл, они, ка-залось, заполняли только пустое место, для которого намеченное обозначение представлялось еще сомнитель-ным или не предусмотренным речью. Мне доводилось слышать, как он определял ту или иную материальную вещь целой группой абстрактных слов и собственных имен. Отвечать на то, что он говорил, было нечего. Он уби-вал вежливое согласие. Разговор продолжался скачка-ми, которые его не удивляли. Если бы этот человек переменил объект своих скры-тых размышлений, если бы он повернул к миру строгое могущество своего ума, -- ничто не устояло бы перед ним. Я сожалею, что говорю о нем так, как говорят о тех, из которых создают памятники. Я ясно чувствую, что между "гением" и им лежит некоторое количество слабостей. Он, такой подлинный, такой новый, такой далекий от всякого обмана и всяких чудес, -- такой упорныйМой собственный энтузиазм портит мне его... Но как не увлечься человеком, который никогда не говорил ничего туманного, который спокойно заявлял: "Я ценю в любой вещи только легкость или трудность ее постижения, ее выполнения. Я с крайней тщательно-стью измеряю их степень и удерживаю себя от увлече-ния ими... И какое мне дело до того, что я уже доста-точно знаю?.. " Как не отдаться существу, которого ум, казалось, претворял для себя одного все существующее и кото-рый умел решать все, что ему предлагали? Я угадывал этот умственный склад, ворошащий, смешивающий, ви-доизменяющий, приводящий в связь, умеющий в широ-ком поле своего познания отрезывать и сбивать с пути, освещать, охлаждать одно, согревать другое, пускать ко дну, возносить ввысь, давать имя тому, у чего имени нет, забывать то, что ему хочется, -- усыплять или окраши-вать одно и другое... Я грубо упрощаю непроницаемые качества. Я не смею выразить всего, что внушает мне мой объект. Ло-гика останавливает меня. Но во мне самом, каждый раз когда встает проблема Тэста, возникают любопыт-ные образования. Бывают дни, когда я вижу его очень ясно. Он пред-стает моим воспоминаниям рядом со мной. Я вдыхаю дым наших сигар, я слушаю его, я опасливо насторажи-ваюсь. Временами чтение газеты сталкивает меня с его мыслью, когда какое-нибудь событие оправдывает ее. И я пытаюсь произвести еще несколько иллюзорных его опытов, которые меня развлекали в эпоху наших вечеров. Иначе говоря, я воображаю его делающим то, чего он при мне не делал. Что происходит с г. Тэстом, когда он болен? Как рассуждает он, влюбившись? Мо-жет ли он быть грустным? Что могло бы нагнать на него страх? Что заставило бы его затрепетать?.. -- Я ис-кал. Я берег в целости образ сурового человека, я пытался добиться ответа на мои вопросы. Его образ ис-кажался. Он любит, он страдает, он скучает. Все подражают друг другу. Но я хотел бы, чтобы к простейшему вздо-ху, стону он примешал законы и построение всего своего ума. Нынче вечером исполняется ровно два года и три месяца с тех пор, как мы были с ним в театре, -- в бес-платной ложе. Об этом я думал сегодня весь день. Я мысленно вижу, как стоят они -- он и золотая ко-лонна Оперы, -- рядом. Он смотрел только в зал. Он вдыхал в себя великий накал воздуха, у края пустоты. Он был красен. Огромная медная дева отделяла нас от рокочущей группы людей, по ту сторону сияния. В глубине тума-на блистал оголенный кусок женского тела, гладкий, как камень. Много независимых вееров колыхалось над мрачным и ясным миром, подымаясь пеной до огней на-верху. Мой взгляд перебирал тысячи маленьких обли-ков, падал на чью-либо мрачную голову, бегал по ру-кам, по людям и, наконец, сжигал себя. Каждый был на своем месте, свободный лишь в ма-леньком движении. Я восхищался системой классифика-ции, почти теоретической простотой собрания, его соци-альным строем. У меня было сладостное ощущение то-го, что все дышащее в этом клубе будет поступать со-гласно предписанным ему законам, -- загораться смехом огромными кругами, умиляться пластами, массами пере-живать интимные, единственные вещи, тайные движе-ния души. -- подниматься до состояний, в которых не признаются. Я блуждал по этим людским этажам, из ряда в ряд, по кругам, с фантастическим намерением мысленно соединить между собой тех, у которых одинаковый недуг, одинаковая теория или одинаковый порок... Какая-то музыка волновала нас всех, затопляла, затем становилась еле слышной. Она умолкла. Тэст шептал: "Быть прекрасным, быть необыкновенным можно только для других. Это пожи-рается другими". Последнее слово вынырнуло из тишины, которую соз-дал оркестр. Тэст вздохнул. Его разгоревшееся лицо, пылавшее жаром и цветом, его широкие плечи, его черное существо, отливающее теплым светом, форма всего его одетого массива, под-держанного большой колонной, меня захватили. Он не терял ни одного атома из всего, что ежемгновенно ста-новилось ощутимым в этом величии красного и золота. Я рассматривал этот череп, который касался углов капители, эту правую руку, искавшую прохлады в по-золоте, и его большие ноги в пурпуровой тени. От далей зала его глаза обратились ко мне: рот его произнес: "Дисциплина не плоха... Это уже кое-какое начало... " 7. Я не знал, что ответить. Он сказал скороговоркой своим глухим голосом: "Пусть наслаждаются и подчи-няются". Он долго рассматривал какого-то молодого человека, стоявшего против нас, потом даму, потом группу на верхней галерее, которая выступала из-за балкона пятью-шестью разгоряченными лицами, а потом всех вместе, весь театр, переполненный, как небеса, воспла-мененный, очарованный сценой, которой мы не видели. Глупое оцепенение всех вокруг подсказывало нам, что там происходит нечто возвышенное. Мы смотрели, как умирает свет, отраженный на лицах зрителей. И когда он почти потух, когда уже не было лучей, -- в зале не осталось ничего, кроме широкой фосфоресценции этих тысяч лиц. Я испытывал чувство, будто этот сумрак обезволил все существа. Их возрастающее внимание и возрастающая темнота образовали длительное равно-весие. Я сам стал невольно внимателен ко всему этому вниманию. Г-н Тэст сказал: -- Высшее их упрощает. Ручаюсь, что у всех них мысли все упорнее устремляются к одной и той же ве-щи. Они станут равными перед общим кризисом или об-щей гранью. Впрочем, закон не так уж прост... если он не включает меня; а ведь и я здесь. Он прибавил: Свет ими владеет. Я сказал, смеясь: Вами также? Он ответил: Вами также. Какой драматург вышел бы из вас! -- сказал я ему. -- Вы словно бы наблюдаете за неким опытом, созданным у последней черты всех наук. Мне хотелось бы видеть театр, который вдохновлялся бы вашими раз-мышлениями. Он сказал: -- Никто не размышляет. Аплодисменты и вспыхнувший свет заставили нас уйти. Мы пошли коридорами; мы сошли вниз. Прохожие казались на свободе. Г-н Тэст слегка пожаловался на полуночную прохладу. Он намекал на застарелые боли. Мы шли, и он ронял фразы, почти бессвязные. Не-смотря на все усилия, я с большим трудом мог уследить за его словами, ограничившись в конце концов тем, что стал запоминать их. Бессвязность иной речи зависит лишь от того, кто ее слушает. Человеческий ум пред-ставляется мне так построенным, что не может быть бес-связным для себя самого. Поэтому я воздержался от причисления Тэста к сумасшедшим. Впрочем, я смутно улавливал связь его идей, я не замечал в них какого-либо противоречия; кроме того, я боялся бы слишком простого решения. Мы шли по улицам, успокоенным мраком, повора-чивали за углы, в пустоту, инстинктивно находя доро-гу -- то более широкую, то более узкую, то более широ-кую. Его военный шаг подчинял себе мои шаги... -- А между тем, -- ответил я, -- как не поддаться та-кой величественной музыке? И для чего? Я нахожу в ней своеобразное опьянение, -- почему же я должен пре-небречь им? Я нахожу в ней иллюзию огромного труда, который вдруг может стать для меня осуществимым... Она дает мне абстрактные ощущения, обаятельные обра-зы всего, что я люблю, -- перемены, движения, разнооб-разия, потока, превращения... Станете ли вы отрицать, что существуют вещи усыпляющие, -- деревья, которые нас опьяняют, мужчины, которые дают силу, женщины, которые парализуют, небеса, которые обрывают речь? Г-н Тэст заговорил довольно громко: Ах, милостивый государь, какое мне дело до "та-лантов" ваших деревьев и всего прочего... Я -- у себя; я говорю на своем языке 8; я презираю исключительные вещи. Они являются потребностью слабых духом. По-верьте точности моих слов: гениальность легка, божест-венность легка... Я хочу просто сказать, что я знаю, как это постигается. Это легко. Когда-то -- лет двадцать назад -- каждая вещь, чуть выходящая за пределы обыкновенного и достигну-тая другим человеком, воспринималась мною как лич-ное поражение. В прошлом я видел лишь украденные у меня мысли. Какая глупость!.. Подумать только, что мы не можем относиться безучастно к собственному нашему облику. В воображаемой борьбе мы обращаемся с ним или слишком хорошо, или слишком плохо... Он кашлянул. Он сказал себе: "Что в силах челове-ческих?.. Что в силах человеческих?.. " Он сказал мне: -- Вы знакомы с человеком, знающим, что он не знает, что говорит. Мы были у его двери. Он попросил меня подняться выкурить с ним сигару. На верхнем этаже мы вошли в очень маленькую "ме-блированную" квартиру. Я не заметил ни одной книги. Ничто не указывало на традиционную работу за столом, при лампе, среди бумаг и перьев. В зеленоватой комна-те, в которой пахло мятой, вокруг единственной свечи, не было ничего, кроме суровой абстрактной обстанов-ки: кровати, стенных часов, зеркального шкафа, двух кресел -- в качестве насущных вещей. На камине -- не-сколько газет, дюжина визитных карточек, исписанных цифрами, и аптечный пузырек. Я никогда не испытывал более сильного впечатления безличия 9. То было безлич-ное жилище, подобное некоему безличию теорем, -- и, быть может, одинаковой с ними полезности. Я думал о часах, которые он проводил в этом кресле. Я чувство-вал страх перед бесконечной скукой, возможной в этом чистом и банальном месте. Мне приходилось жить в та-ких комнатах; я никогда без ужаса не мог думать, что останусь в них навсегда. Г-н Тэст говорил о деньгах. Я не могу воспроизвести его специального красноречия: оно показалось мне менее четким, нежели обычно. Усталость, тишина, возраставшая вместе с поздним временем, горькие сигары, ночное за-пустение, казалось, овладели им. Я слушал его пони-женный и замедленный голос, заставлявший танцевать пламя единственной горевшей между нами свечи, по мере того как он устало произносил очень большие цифры. Восемьсот десять миллионов семьдесят пять тысяч пятьсот пятьдесят... Я слушал эту неслыханную музыку, не следя за вычислениями. Он заражал меня биржевой горячкой, и длинные перечни произносимых чисел охва-тывали меня, как поэзия. Он сопоставлял события, про-мышленные явления, общественные вкусы и страсти. И снова числа, одни за другими. Он говорил: -- Золото -- это как бы дух общества. Вдруг он умолк. Он почувствовал боль. Чтобы не смотреть на него, я стал снова разгляды-вать холодную комнату, жалкую обстановку. Он взял пузырек и выпил. Я поднялся, чтобы уйти. -- Посидите еще, -- сказал он, -- вам не скучно? Я лягу в постель. Через несколько минут я засну. Что-бы сойти вниз, вы возьмете свечу. Он спокойно разделся. Его худое тело окунулось в простыни, и он притворился мертвым. Потом он повер-нулся и еще глубже погрузился в короткую кровать. Он сказал мне, улыбаясь: -- Я плыву на спине. Я покачиваюсь. Я чувствую под собой чуть слышный рокот, -- не бесконечное ли движение? Я, так обожающий это ночное плавание, я сплю час-два -- не больше. Часто я уже не отличаю мыслей, пришедших до сна. Я не знаю, спал ли я. Когда-то, засыпая, я думал о всем том, что доставляло мне удовольствие: о лицах, вещах, мгновениях. Я вызывал их, дабы мысль моя была возможно приятнее, -- легкой, как постель. Я стар... Я могу доказать вам, что я стар... Припомните, в детском возрасте мы открываем себя: мы медленно открываем пространство своего тела, выяв-ляем, думается мне, рядом усилий особенности нашего существа. Мы изгибаемся и находим себя, или вновь себя обретаем -- и чувствуем удивление! Мы трогаем пятку, хватаем левой рукой правую ногу, кладем холод-ную ногу в горячую ладонь!.. Нынче я знаю себя наи-зусть. Знаю я и свое сердце... О! Вся земля перемечена, вся территория покрыта флагами... Остается одна моя постель... Я люблю это течение сна и белья -- этого белья, которое вытягивается и сжимается, или мнется, которое спускается на меня песком, когда я притворяюсь мертвым, которое сворачивается вокруг меня, когда я сплю... Это очень сложная механика. В смысле же утка или основы -- это лишь небольшое смещение... Ой! Он почувствовал боль. -- Однако что с вами? -- сказал я ему. -- Я мог бы... -- Со мной?.. -- сказал он. -- Ничего особенного. Есть... такая десятая секунды, которая вдруг открыва-ется... Погодите... Бывают минуты, когда все мое тело освещается. Это весьма любопытно. Я вдруг вижу себя изнутри... Я различаю глубину пластов моего тела; я чувствую пояса боли -- кольца, точки, пучки боли. Вам видны эти живые фигуры? Эта геометрия моих страда-ний? В них есть такие вспышки, которые совсем похожи на идеи. Они заставляют постигать: отсюда -- досюда... А между тем они оставляют во мне неуверенность. "Не-уверенность" -- не то слово. Когда это приходит, я вижу в себе нечто запутанное или рассеянное. В моем суще-стве образуются кое-где... туманности; есть какие-то места, вызывающие их. Тогда я отыскиваю в своей па-мяти какой-нибудь вопрос, какую-либо проблему... Я по-гружаюсь в нее. Я считаю песочные крупинки... и пока я их вижу... Моя усиливающаяся боль заставляет меня следить за собой. Я думаю о ней! Я жду лишь своего вскрика... И как только я его слышу, предмет -- ужас-ный предмет! -- делается все меньше и меньше, ускольза-ет от моего внутреннего зрения... Что в силах человече-ских? Я борюсь со всем, -- кроме страданий моего тела, за пределами известного напряжения их 10. А между тем именно на этом должен был я сосредоточить свое внима-ние. Ибо страдать -- значит оказывать чему-либо выс-шее внимание, -- я же в некотором роде человек внима-тельный. Знайте, что я предвидел будущую свою болезнь. Я со всей точностью размышлял о том, в чем уверен каждый человек. Я думаю, что такой взгляд на явственную частицу нашего будущего должен был бы составить часть нашего воспитания. Да, я предвидел то, что сейчас начинается. Но тогда это была мысль, как любая другая. Таким образом, я мог за ней следить... Он успокоился. Он повернулся, скорчившись, на бок, закрыл гла-за; спустя минуту он заговорил опять. Он начинал бре-дить. Голос его отдавался еле слышным шепотом в по-душку. Его краснеющая рука уже спала. Он сказал еще: -- Я думаю, -- и это никому не мешает. Я одинок. Как одиночество удобно! Никакой соблазн меня не тя-готит. Здесь у меня такие же мечты, как в каюте паро-хода, как в кафе Ламбер... Руки какой-нибудь Берты, получи они хотя бы некоторую значимость, могли бы похитить меня, -- как боль... Человек, разговаривающий со мной, ничего не доказывая, -- враг. Я предпочитаю блеск мельчайшего, но действительного события. Я есмь сущий и видящий себя: видящий себя видящим, и так далее... 11. Подумаем вплотную об этом. -- ОМож-но заснуть на любой мысли. Сон продолжает любую идею... Он тихо храпел. Еще тише я взял свечу и вышел не-слышными шагами. КРИЗИС ДУХА Мы, цивилизации, -- мы знаем теперь, что мы смерт-ны 1. Мы слыхали рассказы о лицах, бесследно исчезнув-ших, об империях, пошедших ко дну со всем своим че-ловечеством и техникой, опустившихся в непроницаемую глубь столетий, со своими божествами и законами, со своими академиками и науками, чистыми и прикладны-ми, со своими грамматиками, своими словарями, свои-ми классиками, своими романтиками и символистами, своими критиками и критиками критиков. Мы хорошо знаем, что вся видимая земля образована из пепла и что у пепла есть значимость. Мы различали сквозь толщу истории призраки огромных судов, осевших под грузом богатств и ума. Мы не умели исчислить их. Но эти кру-шения, в сущности, нас не задевали. Элам, Ниневия, Вавилон были прекрасно-смутными именами, и полный распад их миров был для нас столь же мало значим, как и самое их существование. Но Франция, Англия, Россия... Это тоже можно бы счесть прекрасными именами. Лузитания -- тоже прекрасное имя. И вот ныне мы видим, что бездна истории доста-точно вместительна для всех. Мы чувствуем, что циви-лизация наделена такой же хрупкостью, как жизнь. Обстоятельства, которые могут заставить творения Кит-са и Бодлера разделить участь творений Менандра, ме-нее всего непостижимы: смотри любую газету. Это еще не все. Жгучий урок преподан полнее. Ма-ло того, что наше поколение па собственном опыте по-знало, как могут от случая погибать вещи, наиболее прекрасные, и наиболее древние, и наиболее внушитель-ные, и наилучше организованные; оно видело, как в об-ласти разума, здравого смысла и чувств стали прояв-лять себя необычайные феномены, внезапные воплоще-ния парадоксов, грубые нарушения очевидностей. Я приведу лишь один пример: великие качества гер-манских народов принесли больше зла, нежели когда-либо родила пороков леность. Мы видели собственными нашими глазами, как истовый труд, глубочайшее обра-зование, внушительнейшая дисциплина и прилежание были направлены на страшные замыслы. Все эти ужасы были бы немыслимы без стольких же качеств. Нужно было несомненно много знаний, чтобы убить столько людей, разметать столько добра, уничто-жить столько городов в такую малую толику времени; но и не меньше нужно было нравственных качеств. Зна-ние и Долг -- вот и вы на подозрении! Так духовный Персеполис оказался столь же опу-стошенным, что и материальные Сузы. Не все подверг-лось гибели, но все познало чувство уничтожения. Необычайный трепет пробежал по мозгу Европы. Всеми своими мыслительными узлами она почувствова-ла, что уже не узнает себя более, что уже перестала на себя походить, что ей грозит потеря самосознания, -- то-го самосознания, которое было приобретено веками выстраданных злосчастий, тысячами людей первейшей значимости, обстоятельствами географическими, этниче-скими, историческими, -- каковых не исчислить. Тогда-то, словно бы для безнадежной защиты свое-го физиологического бытия и склада, к ней стала смут-но возвращаться вся память. Ее великие люди и ее ве-ликие книги вновь вперемежку поднялись к ней. Никог-да не читали так много, ни так страстно, как во время войны: об этом скажут вам книжные лавки. Никогда не молились так много, ни так ревностно, -- об этом ска-жет вам духовенство. Был брошен клич всем святите-лям, основателям, покровителям, мученикам, героям, от-цам отечества, святым героиням, национальным поэтам... И в том же умственном разброде, под давлением того же страха цивилизованная Европа увидела быст-рое возрождение бесчисленных обликов своей мысли: догм, философий, противоречивых идеалов: трех сотен способов объяснить мир, тысячи и одного оттенков хри-стианства, двух дюжин позитивизмов, -- весь спектр ин-теллектуального света раскинулся своими несовмести-мыми цветами, озаряя странным и противоречивым лу-чом агонию европейской души. В то самое время, как изобретатели лихорадочно искали в чертежах, в летопи-сях былых войн способы одолевать проволочные заграж-дения, выводить из строя субмарины или обезвреживать налеты аэропланов, -- душа прибегала разом ко всем колдованиям, какие знала, серьезно взвешивала стран-нейшие пророчества; она искала убежищ, благих при-мет, утешений, -- вдоль всего перечня воспоминаний, прежних деяний, праотеческих поступков. Это -- обыч-ные проявления беспокойства, бессвязные метания моз-га, бегущего от действительности к кошмару и возвра-щающегося от кошмара к действительности, обезумев, как крыса, попавшая в западню. Кризис военный, быть может, уже на исходе. Кризис экономический еще явствен во всей своей силе; но кри-зис интеллектуальный, более тонкий и по самой при-роде принимающий наиболее обманчивую видимость, ибо место его действия -- законная область притвор-ства, -- этот кризис с трудом позволяет распознать свою подлинную ступень, свою фазу. Никому не дано сказать, что окажется завтра живым или мертвым в литературе, в философии, в эстетике. Еще никому не ведомо, какие идеи и какие способы их выражения будут занесены в список утрат, какие нов-шества будут вынесены на свет. Правда, надежда живет и пост вполголоса: Et cum vorandi vicerit libidinem Late triumphet imperator spiritus *. * И, победив прожорливую похоть, Повсеместно восторжествует полководец духа (латин. ). Однако надежда есть только недоверие живого су-щества к точным предвидениям своего рассудка. Она внушает, что всякое заключение, неблагоприятное для данного существа, должно быть ошибкой его рассудка. Но факты явственны и безжалостны: вот тысячи моло-дых писателей и молодых художников, которые умерли; вот потерянная иллюзия европейской культуры и оче-видное бессилие что-либо спасти; вот наука, смертельно раненная в нравственные свои притязания и как бы обесчещенная жестокостью своего использования; вот идеализм, едва ли вышедший победителем, глубоко опу-стошенный, ответственный за свои мечты; реализм, разо-чарованный, побитый, подавленный преступлениями и ошибками; стяжательство и самоотречение, равно осме-янные; верования, перемешавшиеся во всех странах, -- крест против креста, полумесяц против полумесяца; вот, наконец, даже скептики, выбитые из колеи событиями, такими внезапными, такими неистовыми, такими вол-нующими, тешащимися нашими мыслями, как кошка мышью, -- скептики, утратившие свои сомнения, снова нашедшие их и опять потерявшие и разучившиеся поль-зоваться силами своего рассудка. Качка на корабле была так сильна, что даже наибо-лее расчетливо подвешенные светильники в конце кон-цов опрокинулись. Что дает кризису духа глубину и значительность, это -- состояние, в котором он застиг больного. У меня нет ни времени, ни сил, чтобы обрисовать ду-ховное состояние Европы в 1914 году. Да и кто решился бы начертать картину этого состояния? Тема огромна: она требует знаний всяческого рода, беспредельной осве-домленности. В самом деле, когда речь идет о комплек-се такой сложности, -- трудность восстановления прош-лого, даже только что отошедшего, совершенно такова же, как трудность построения будущего, даже ближай-шего: или, вернее, трудность та же. Пророк сидит в той же яме, что и историк. Пусть сидят! Мне же нужно нынче лишь смутное и общее воспо-минание о том, о чем думалось в кануны войны, об ис-каниях, которые шли, о произведениях, которые выпус-кались в свет. И вот ежели я миную какие бы то ни было детали и ограничиваю себя убыстренными впечатлениями и той естественной целокупностью, которая создается мгно-венным восприятием, я не вижу ничего! Ничего, -- хотя бы это ничто и было бесконечно богато. Физики учат нас, что, ежели бы наш глаз мог выне-сти пребывание в раскаленной добела печи, он не уви-дел бы ничего. Никаких световых различий нет в ней, которые позволили бы отличить точки пространства. Это огромная, окованная энергия ведет к невидимости, к неощутимому равенству. Но равенство подобного рода есть не что иное, как беспорядок, пребывающий в со-вершенном состоянии. В чем же состоял этот беспорядок нашей духовной Европы? В свободном сосуществовании во всех образованных умах самых несхожих идей, самых противоречивых принципов жизни и познания. Такова отличительная черта модерна. Я отнюдь не отвожу от себя задачи обобщить поня-тие "модерна" и применить его к известному складу бытия, -- вместо того чтобы пользоваться им в качестве чистого синонима "современности". Существуют в исто-рии эпохи и места, куда мы можем ввести себя, мы -- люди модерна, без боязни чрезмерно нарушить гармо-нию тех времен, не получая облика предметов чрезмер-но забавных, чрезмерно заметных, -- оскорбительных, чужеродных, нерастворимых существ. Там, где наше появление вызвало бы наименьшую сен-сацию, -- там мы оказались бы почти как дома. Явно, что Рим Траяна и Александрия Птолемеев приняли бы нас в себя легче, нежели ряд местностей, менее отдаленных по времени, но более обособленных по типу своих нра-вов и целиком отданных какой-либо одной расе, одной культуре и одной жизненной системе. Что же! Европа 1914 года дошла, пожалуй, до пре-делов этого модернизма. Любой мозг известной высоты служил перекрестком для всех видов мнений; что ни мыслитель, то всемирная выставка идей! Были произве-дения, до такой степени обильные контрастами и проти-воречивыми побуждениями, что напоминали собой эф-фекты неистового освещения столиц в ту пору: глаза чувствовали резь и тоску. Сколько материалов, сколь-ко трудов, расчетов, ограбленных веков, затраченных чужеродных жизней понадобилось для того, чтобы этот карнавал стал возможен и был вознесен в качестве фор-мы высшей мудрости и триумфа человечества? В некой книге того времени -- и отнюдь не худшей-- можно найти безо всякого усилия: влияние русских ба-летов, крупицу темного стиля Паскаля, изрядную толи-ку впечатлений гонкуровского типа, кое-что от Ницше, кое-что от Рембо, кое-какие эффекты, обусловленные посещениями художника, и кое-где тон научных тру-дов, -- все это сдобренное запахом чего-то, так сказать, британского, трудно дозируемого!.. Отметим мимоходом, что в каждой составной части этой микстуры можно было бы найти достаточно всяких других тел. Беспо-лезно искать их: это значило бы вновь повторить то, что было только что мною сказано относительно модер-низма, и написать всю духовную историю Европы. И вот на огромной террасе Эльсинора, тянущейся от Базеля к Кельну, раскинувшейся до песков Ньюпорта, до болот Соммы, до меловых отложений Шампани, до гранитов Эльзаса, -- европейский Гамлет глядит на мил-лионы призраков. Но этот Гамлет -- интеллектуалист. Он размышляет о жизни и смерти истин. Ему служат привидениями все предметы наших распрей, а угрызениями совести -- все основы нашей славы; он гнется под тяжестью открытий и познаний, не в силах вырвать себя из этого не знаю-щего границ действования. Он думает о том, что скуч-но сызнова начинать минувшее, что безумно вечно стре-миться к обновлению. Он колеблется между двумя безднами, ибо две опасности не перестанут угрожать миру: порядок и беспорядок. Он поднимает череп; этот череп знаменит. -- Whose was it? * -- Когда-то он был Леонардо. Он изобрел лета-ющего человека, но летающий человек не стал в точно-сти выполнять замыслы изобретателя: мы знаем, что летающему человеку, воссевшему на своего большого ле-бедя (il grande uccello sopra del dosso del suo magnio cecero), даны в наши дни другие задачи, нежели собирать снег на вершинах гор, дабы кидать его в жаркие дни на стогна городов... * Чей он был? (англ. ). А вот этот другой череп -- <