роизводимое ею, есть тайнодействие слова. Поэтому правильно читать поэта способен лишь тот, кто умеет воспринимать слово. Между тем в наше время это уменье почти забыто. (...) Наше слово прошло во времени три этапа: оно родилось как миф; потом, когда драматизм мифа замер и окаменел в слове, оно стало метафорой; и наконец образ, постепенно бледнея, совсем померк, -- тогда остался безобразный, бесцветный, безуханный знак отвлеченного, т.е. родового понятия. Таковы теперь все наши слова. Но поэт не знает мертвых слов: в страстном возбуждении творчества для него воскресает образный смысл слова, а в лучшие, счастливейшие минуты чудно оживает сам седой пращур родового знака (выделено мной. -- Г.П.) -- первоначальный миф" (Там же. С.25). Помимо противопоставления "огонь -- холод": Проснулись чувства, я сгораю * * * Душа вкушает хладный сон * * * Ничто не трогает души твоей холодной и т.д., "душевные процессы облекаются в одну из трех форм вещества, -- либо в газообразную, либо в жидкую, либо в твердую" (Там же. С. 75): УМ далече улетает * * * Туда летят желания мои * * * И сны зловещие летают Над их преступной головой история до 1917 года 134 * * * Младых повес счастливая семья, Где ум кипит * * * Страстей кипящих буйный пир * * * А в сердце грех кипел * * * Окаменел мой дух жестокий * * * Здесь речи лед, сердца -- гранит * * * Для нежных чувств окаменел Мы привели по три примера на каждый из вариантов, у М.О.Гершензона их значительно больше. При этом отдельный раздел М.О.Гершензон посвящает более отдаленным этапам семиотического мышления. "Петух считался огненной птицей равно в Греции и в древнем Иране; то же представление мы встречаем и у многих других народов: германцы и русские называют огонь красным петухом и в старину прикрепляли на крышах резное изображение петуха для отвращения молнии и пожара" (Там же. С.116). Он выписывает соответствующие русскоязычные речения: "весь загорелся", "душа загорелась", "в жару спора", "объяснять с жаром", "тут мой жар несколько остыл", "его жжет раскаяние", "гореть желаньем", "сгореть со стыда", "пылать страстью", "горячий спор", "горячее сочувствие", "вспыхнуть", "вспыльчивый", "пылкий", "горячий", "горячиться", "жгучее недоумение", "жгучее горе", "жаркие мольбы", "жаркие прения", "жаркий спор" (См.: Там же. С.122-123). Из всего этого он делает понятный вывод: "истина, познанная пращурами, жива поныне и живет в каждом из нас, как несознаваемая основа нашего самосознания" (Там же. С.154). И речь, наш семиотический объект, тоже рассматривается М.О.Гершензоном как "жидкость, которою изливается наружу душа" (Там же. С.126). Его характеристика речи несколько иронична, чтобы не сказать резко критична: "Так и всегда говорливость -- знак непрочности духовной. Кто тверд духом, тот скуп в речах; непоколебимая решимость не ис- Гершензон о дуалистических структурах 135 таивает словами. Мы говорим много, и сами уподобляем нашу "водянистую" речь перемешиванию жидкости -- двусмысленным словом "болтать". Древние говорили гуще и меньше нашего. Им было довольно писать на камне долотом; потом стали говорить на дощечках резцом, потом на папирусе или пергаменте краской; человеческий дух разжижался и слово истекало все обильнее. Наконец прежние приемники стали малы: надо было дать исток возрастающему напору накоплявшегося внутри слова, -- и не случайно, но в урочный час, было изобретено книгопечатание, точно открыт канал для свободного разлития душевной жидкости в несчетные слововместилища -- в книги, потом в газеты" (Там же. С.127). Как бы в нарушение этого закона писательской многоречивости, годом ранее Вяч.Иванов и М.О.Гершензон издали книгу под названием "Переписка из двух углов" со следующим предуведомлением от издательства: "Письма эти, числом двенадцать, написаны летом 1920 года, когда оба друга жили вдвоем в одной комнате, в здравнице "для работников науки и литературы" в Москве" (Иванов Вяч., Гершензон М.О. Переписка из двух углов. -- Пг., 1921. С.7). И последняя характеристика М.О.Гершензона. Он работал не только над проблемой растворения человека в общественном; не меньше его интересовала проблема личности как в объекте, так и в субъекте. Он писал в "Тройственном образе совершенства" (1918): "Нам необозримая множественность явлений представляется собранной в группы, и каждое отдельное явление в наших глазах -- безразличный член определенного единства. Личные названия, сохраненные нами, -- названия рек, гор, долин, городов и пр., -- пережитки далекой старины; мы, люди 20-го века, могли бы почти так же удобно довольствоваться любыми условными знаками, как в новейших городах Запада улицы уже и обозначаются цифрами или буквами" (Гершензон М.О. Тройственный образ совершенства. - М., 1918. С.35). Эта прозорливая формулировка будущей проблемы так же прозорливо им разрешается. Пропажа личностного в вещи связана с пропажей личностного в человеке, и XX век дает сему множество примеров. Сам же М.О.Гершензон писал: "родовое понятие -- как двулезвийный меч: оно отсекает личное не только в объекте, но и в самом наблюдающем. история до 1917 года 136 Пока я предстаю явлению как личность, я воспринимаю и его непременно как единичное. Ибо каждое явление есть своеобразный сплав неисчислимых признаков, из коих каждый принадлежит к какой-нибудь родовой группе в мироздании; но моему личному восприятию нет дела до их родовой принадлежности: будучи само глубоко своеобразным, оно подбирает себе в цельный образ лишь те признаки явления, которые соотносительны моему собственному своеобразию. Здесь принципом отбора является целостная индивидуальность зрителя, и, следовательно, так составленный образ единичен по существу. Напротив, чтобы образовать родовое понятие, я должен как раз не дать возникнуть во мне такому личному образу; я должен взирать на вещи как бы безличным оком; я должен заглушить свое "я" (Там же. С. 37). Эта модель связи познания с личностью предстает перед нами еще раз в связи с проблематикой власти: "Только познание дает власть в мире, и глубиною познания определяется размер власти. Недопознанное опасно: оно еще не обезличено до конца" (Там же. С.36). С другой стороны, М.О.Гершензон считал, что "у нас одни лишь художники еще умеют видеть единичное" (Там же. С.34). Кстати, не с этим ли связана проблема поэтического слова, которое может увидеть иным (и соответственно заставить сделать это читателя) художник слова? Мы же уплыли в сторону обезличенных слов, сливающихся в единый ряд, трудно различимых между собой. ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ПОСЛЕРЕВОЛЮЦИОННЫЙ ПЕРИОД Мы начинаем наше рассмотрение с имен людей, сформированных другой средой и другим временем, если сравнивать с нами. Даниил Гранин писал о них как о "зубрах", которым советская власть давала возможность существовать, но лишь в том случае, если они не вмешивались в дела политические. Остаться независимым в науке легче было в рамках естественных наук, сложнее -- гуманитарных. Поэтому ученые того исторического периода, за редкими исключениями, исчезали: кто оказывался в эмиграции, кто, не успев вовремя уехать, позже отправлялся в лагеря. Процесс понятный с точки зрения взаимоотношений государства и человека, когда государство активно выполняет свою главную функцию -- подавления. Эти же люди принципиально не вписывались в жесткие рамки поведения, которые постепенно вводились. Они знали прошлую жизнь, выросли в иной университетской среде, воспитывались на иных книгах и ценностях, да и сами критерии научности были иными. Смена богов, безусловно, не могла не отразиться на их жизни и карьере, но сложнее было проникнуть в их мысли. И со страниц их книг в тот период, когда цензура еще не была столь жестокой, сквозит неприятие происходящего (см., к примеру, далее цитату Питирима Сорокина). Косвенно критикует социализм на последних страницах своей книги Петр Бицилли (Бицилли П. Элементы средневековой культуры. -- Одесса, 1919; переизд. СПб., 1995. С.200-201). Он замечает: "Своими корнями социалистическое мировоззрение так тесно сплелось с корнями мировоззрения христианско-церковного, что, подкапываясь под последнее, социализм тем самым подрывает собственную базу. Социализм питается и держится тем духом догматизма, той верой в возможность обладания абсолютной, полной, конечной истиной, которые составляют первооснову христианской культуры. Развеется этот дух, иссякнет эта вера -- и догматический социализм увянет, подобно растению, лишенному питательных соков. Социализм -- последняя разновидность специфически средневекового исторического понимания. В новом обличье в построениях социалистов перед нами предстает все та же старая философия истории, сводящая весь послереволюционный период 138 исторический процесс к неустанной борьбе "злых" и "добрых", безусловно злых и безусловно добрых. Место церкви угнетенной и воинственной заменяет угнетенный и воинствующий пролетариат. Ему противопоставляется "мир" (правящие классы), с которым у пролетариата нет ничего общего, интересы которого во всем противоположны интересам пролетариата, над которым пролетариат призван восторжествовать (ecclesia triumphans), чтобы уничтожить его как "мир" и "принудить внити" (compelere intrare) его членов в лоно единого, внутренне абсолютного целостного социального союза". Этим в сильной степени семиотическим описанием (и самоописанием!) мы и завершаем наши предварительные рассуждения. А) ИСТОРИЧЕСКИЙ ПОДХОД 3.1. Петр Бицилли П.Бицилли (1879-1953) принадлежал петербургской школе культурологов, посвятивших свою жизнь изучению средних веков. Основатель этой школы -- профессор Иван Гревс. Для нее было характерно колоссальное внимание к детали, попытка восстановить ее на основе скрупулезного изучения средневековых текстов. Само название одного из сборников статей, посвященных Ивану Гревсу и написанного к сорокалетию его научно-педагогической деятельности говорит об этом -- СРЕДНЕВЕКОВЫЙ БЫТ (Л., 1925). На страницах сборника мы встречаемся с теми, кто в той или иной форме прикасается к семиотическим идеям на своем, достаточно специфическом материале. Тут и Николаи Анциферов со статьей "Черты сельского быта во французском городе", тут и Ольга Добиаш-Рождественская со своей излюбленной темой "Из жизни мастерских письма". А.Стефанович начинает свою статью "Петух на готическом соборе" следующими словами: "Каждому, кто заинтересуется готическом собором и примется за внимательное его изучение, откроется постепенно, шаг за шагом, совершенно своеобразный мир стройной и тонкой символики" (Там же. С.272). На нескольких страницах автор. перечисляет все. символические значения, связанные с петухом. Эмблема бдения, символ бдительности, символ проповедника, символ учителя и пастыря. При этом достаточно частотны и структурные отсылки: "Но власть церкви над мертвыми сильнее ее власти над живыми. Если в борьбе исторический подход 139 с феодальным миром она остается победительницей, то этим она обязана своей выдержке и стойкости. Однако, мы едва ли можем говорить о ее господстве над мирскими силами. Мы видим эти силы то в роли ее покровителей, то обидчиков. В этом уголке земли церковь, по-видимому, не в силах противопоставить баронам бесспорного авторитета святости, опирающегося и на внешнюю независимость" (Федотов Г. феодальный быт в хронике Ламберта Ардрского. Средневековый быт. -- Л., 1925. С.46). Или: "Его характерной чертой в ту эпоху было прежде всего полное отсутствие уставов и регламентов. Старые формы опережались жизнью, их давно уже было недостаточно, новые еще не отстоялись. В Париже, в XII в., несомненно народилось нечто, выходившее за пределы прежних монастырских, соборных школ и школ отдельных учителей: большое тело, которое, с известными оговорками, можно назвать Университетом. Но юридического бытия эта школа почти вовсе не имела. В быту это символизировалось прежде всего тем, что у Университета не было своего здания. По всей территории города были разбросаны находившиеся в постоянном движении, то замиравшие, то снова вспыхивавшие и загоравшиеся блеском новой славы, большие и малые очаги научной жизни. (...) По сравнению с остальной жизнью города, быстро развивавшейся, школьный мир был очень велик. Можно даже сказать, что он отчасти опережал рост города" (Бахтин Вс. Школьная жизнь в Париже XII века. -- Там же.С.211-212). Близкая "структурная" логика есть у Александра Дживелегова, человека того же периода и той же научной идеологии. Он писал, что средневековые города "выросли на почве возродившейся торговли и в условиях дезорганизованного феодального общества. Они приноровились к существующим политическим формам и заняли положение в ряду политических единиц, отбив господствующее экономическое положение у села. Политическая свобода была возможна только благодаря слабости государства, средства которого не хватало на многообразные заботы об управлении; поэтому в стране, где возникла сильная власть, в Англии, политической свободы города не знали. По мере того, как государство крепло, независимость городов расшатывалась" (Дживелегов А.К. Средневековые города в Западной Европе. СПб., 1902. С.61). И далее столь же структурно-системные замечания: "Средневе- послереволюционный период 140 ковый город для своих торговых и промышленных целей требует большого наплыва жителей; мы знаем, что на первых порах он вырастал, как колонизационный пункт, путем приселений. По мере того, как развивается торговля и увеличивается спрос на городские товары, город должен увеличивать число людей, занятых в обоих главных отраслях его деятельности. Поэтому городское право прежде всего дает личную свободу поселившемуся в сфере его действия крепостному; поэтому городской воздух получает способность делать виллана свободным подобно тому, как более тяжелый воздух поместья сообщал зависимость свободному человеку" (Там же. С.234). Ольга Добиаш-Рождественская выступает в 1923 г. с исследованием, посвященным измерению времени в раннем средневековье, где подчеркивает, что "средневековая ранняя Европа, во всяком случае средневековая ранняя Галлия, даже в самой культурной своей части -- в принципе зная, быть может, астрономический час, -- на практике жила с весьма неровными и неточными суточными мерками, гораздо более крупными, нежели их 24-я часть, выливавшимися в приблизительную меру "канонического часа". Эти мерки выражались различными названиями: житейскими, как "вечер", "утренник", "пение петухов"; литургическими, как "похвалы", "исполнение", или условно цифровыми, как "третий", "шестой", "девятый" часы" (Добиаш-Рождественская О. Oppletum oppidium est Solaris // переизд. в Добиаш-Рождественская О.А. Культура западноевропейского средневековья. -- М, 1987. С.14). Явление "перестройки" в далеком прошлом: "Любопытно отметить, с каким эмоциональным ударением в писаниях людей XII в. возвращается слово "mutatio", "перемена". Мало эпох, которые с такой силой пережили и высказали чувство перелома. Облекая это ощущение в привычный религиозный канон и одевая его роскошью завещанных библейских образов или, иначе, привязывая его к особенно ярким впечатлениям реальных внешних эффектных перемен, они переживали в одних случаях "мутацию" как некое религиозное событие, как совершающееся или ожидаемое "чудо" -- таковы ожидания "конца мира", наступления "нового состояния", "нового царства" (Добиаш-Рождественская О. Западное средневековое искусство // Там же. С. 31). исторический подход 141 И далее: "Чрезвычайно выразителен для изменившегося строя общественной психики внезапный расцвет диалектического метода, возвестивший решительный поворот в неподвижном мире школьной науки ("схоластики"). Метод, с головокружительным успехом, применявшийся Абеляром и получивший от него имя "Да и Нет", чаровал возбужденные умы свободною смелостью, с какой он призывал современное ему поколение подойти к каждой вещи одновременно с различных сторон, даже с противоположных точек зрения. Известно восклицание одного из этих опасных мастеров диалектики, только что прославившего Христа при помощи нескольких десятков аргументов: "О Иисус! Если бы я, обратно, захотел посрамить тебя, я нашел бы еще более сильные доводы" (Там же. C.33).s В контексте этих идей и рождаются труды П.Бицилли. В свое время он работал профессором Новороссийского университета, Одесского политехнического института. В 1920 г. эмигрирует и с 1924 г. работает профессором всеобщей истории Софийского университета. И сегодня на уличных прилавках Софии можно увидеть переиздания его трудов. Книга "Элементы средневековой культуры" (Бицилли П. Элементы средневековой культуры. -- Одесса, 1919) использует для описания средневекового мира два основных параметра -- символизм и иерархизм. П.Бицилли подчеркивает: "Средневековье создало символическое изобразительное искусство и символическую поэзию, создало богатый исключительно сложной и тонко разработанной символикой религиозный культ и философию, сводящуюся к постижению и раскрытию символического значения окружающей действительности. Символическими актами сопровождаются действия, при помощи которых средневековый человек вступает в правовые отношения с себе подобными, и символическими знаками отмечено большинство объектов его обихода. Даже грешная монета говорит держащему ее в руках о вечных истинах выбитыми на ней изображениями мистической розы, трехлепестковой лилии -- знака триединого Бога или шара -- символа вечности или совершенства" (Бицилли П. Элементы средневековой культуры. -- М., 1995. С.14-15). Всеобъемлющий характер окружающей средневекового человека символики состоит в том, что не только создания человека трактуются как символы, а и любая вещь, как и сам человек предстают перед взором средневекового ума как послереволюционный период 142 символ. "Все, что видит средневековый человек, -- пишет П.Бицилли, -- он старается истолковать самому себе символически. Вое окружающее его полно особого значения, таинственного смысла, и в соответствии с этим отношением к действительности он создает свою науку о ней. (...) Вещи не просто могут служить символами, не мы вкладываем в них символическое содержание; они суть символы, и задача познающего субъекта сводится к раскрытию их истинного значения. Для того ведь твари и созданы Богом, чтобы быть символами и служить к научению людей" (С.15). Из последнего предложения становится ясной ниточка, ведущая ко второй составляющей средневекового мира -- иерархизму. Но о нем чуть позже. Ведь и человек получает символическое истолкование: "Каждый человек есть живой символ Бога, но есть люди, символическое значение которых выражено с особой определенностью" (С. 38). Если бы мы остановились здесь, то попали бы в область харизматическую, приоткрытую для западного мира Максом Вебером (Вебер М. Политика как призвание и профессия // Вебер М. Избранные произведения. -- М., 1990. С.646-647). Но П.Бицилли строит эту же характеристику в религиозную сторону: "Вокруг божьих людей группируются ищущие Бога, ценящие в них именно это "сообразование с Богом". Почитание св. Франциска в некоторых кругах сводится к мелочному выискиванию "сообразований" его с Христом: параллелизм должен быть выдержан до конца, в самых, казалось бы, незначащих подробностях; в человеке-символе важна именно символическая его сторона; за сходством во внешних обстоятельствах жизни поэтому признается особая ценность" (С.38-39). П.Бицилли обращает внимание на систематику создаваемой структуры символов. С одной стороны, речь идет о связи символа и символизируемого: "на символ переносятся свойства символизируемого. И обратно: символизируемое окрашивается цветом символа" (С.33). Единство подобной системы объясняется достаточно просто: "УСТОЙчИВОСТЬ и общезначимость символов находятся в связи с тем, что все вещи-символы -- в одинаковой мере твари Божьи и носят на себе отпечаток Творца. Другими словами, то, в силу чего вещи вообще обладают способностью служить символами умопостигаемых "вещей", само служит ручательством их соответствия символизируемому. Всякая тварь -- монада, воспроиз- исторический подход 143 водящая в себе Творца и творение. В особенности это приложимо к человеку" (С. 17-18). Идя вслед за Львом Карсавиным, П.Бицилли выносит символизм из мира ученого, просвещенного в мир простонародный, подчеркивая его всеобщность. Символический мир не создавался специально в определенных "книжных" функциях, а был таким изначально. Символы безраздельно владели умами как пастырей, так и паствы, а не были замкнуты миром книжной учености. Он пишет: "не только "понимали" проповедников, когда они говорили символами, но иной речи, кроме символической, вообще не понимали. Мы видели, что проповедники намеренно прибегают к символам, чтобы объяснить простым людям ту или иную отвлеченную мысль, видели, что некоторые из них для себя стараются преодолеть символизм мышления, отделаться от символов. И то, что они делали такие попытки и что они им не удавались, служит лучшим доказательством отсутствия каких-либо признаков надуманности, преднамеренности с их стороны. Представление о всеобщем символизме мира не есть только книжная теория, придуманная за недостатком лучшего объяснения единства миропорядка, но результат биологической необходимости, инстинктивного приспособления младенческим образом мыслящего интеллекта к нерасчлененному как-либо иначе многообразию окружающего его мира (...) Мир не воображали символическим: его таким воспринимали" (С.87). В эту систематику мира естественным образом вписывалось даже "чудо". Сегодня мы удивляемся тому многообразию чудес, с которым встречался человек прошлого. П.Бицилли, наоборот, "занижает" чудо, в некотором смысле делая попытку его рационализировать. "Чудо нарушает обычное течение явлений, встряхивает неподвижность "быта", в котором природа коснеет так же, как и люди, -- но не идет вразрез с нашими представлениями о мире. Чудо не заключает в себе ничего сверхъестественного, кроме того, что оно свидетельствует о, так сказать, экстраординарном вмешательстве провидения; чудо -- лишь более редкое явление. Средневековье легковерно и принимает рассказы о чудесах во множестве; но необходимо заметить, что многие средневековые "чудеса" с нашей точки зрения ничего чудесного в себе не заключают" (С.143-144). послереволюционный период 144 Система символизма имеет как центр, так и периферию. П.Бицилли замечал: "Как средневековый космос, средневековое государство имеет центр гравитации, лежащий некоторым образом вне его, -- особу короля. Это обнаруживается при всех случаях смены на престоле. Вследствие слабости абстрактного мышления монархия существует только тогда, когда налицо имеется носитель монархической власти; со смертью короля все узы, связующие элементы государства в одно целое, порываются, вое обязательства утрачивают силу. Отсюда широко распространенный обычаи требовать при каждой перемене на престоле возобновления льготных грамот, хотя они обязательно выдаются "за себя и за своих преемников, на вечные времена и для вечного пользования", -- вспомним, сколько раз возобновлялась и подтверждалась, каждый раз "окончательно" и "навсегда", Великая хартия вольностей; отсюда обычай, в силу которого каждый монарх требовал по вступлении на престол возобновления оммажей от своих вассалов. В момент перерыва в действии монархической власти прекращал свое действие и "общественный договор", и люди возвращались в "естественное состояние", так как никаких самостоятельных связей между ними -- вернее, между малыми, частными союзами их, связей общественного и государственного характера -- не было. Деление общества на чины, классы, сословия, столь последовательно проводившееся в теории, было, однако, чистой фикцией" (С.111-112). Есть еще одна важная черта средневековья -- святые. Владимир Лефевр справедливо написал, что если сам святой считает себя таковым, то он не может считаться святым. На другую парадоксальную черту символизации святости обращает внимание П.Бицилли: "Кто знаком с житийной литературой средневековья, знает, какую ничтожную роль в житиях святых -- по крайней мере, до периода возбуждения исторического понимания под влиянием мистики -- играет для агиографов проблема достижения святым святости. Святой или сразу выступает на историческом поприще уже "совсем готовым" святым, или же глухо упоминается о его внезапном "обращении". Отчасти правда эта вытекает из условий осведомления о святом: его узнают лишь с того момента, когда он начинает действовать как святой; однако мы хорошо знаем, что отсутствие материала редко когда рассматривалось агиографами как препятствие: на худой конец исторический подход 145 -- и это постоянное явление -- недостающие сведения восполняются готовыми шаблонами. Если "предыстория" святого обычно опускалась, то потому, что о ней просто не думали" (Там же. С.159). Иерархичности вводится П.Бицилли в виде единства подчиненности: "Не связывая явления ничем друг с другом, средневековый человек связывал их прямо с божеством, и этим уже косвенно определялось их взаимоотношение. Подчиненность одних объектов другим была, так сказать, вторичной, производной, вытекала из общей их подчиненности божеству. Поэтому в системе мира, как она строилась средневековьем, господствует лишь относительная связанность одних объектов другими. Мир есть целое лишь постольку, поскольку он весь, целиком, зависит от Бога, поскольку он является его творением и его отображением. Но взятый отдельно от него, в самом себе, мир распадается на множество объектов, из которых каждому присуще его собственное, обусловленное его расстоянием от божества, степенью близости к нему, достоинство и место, вне прямой зависимости от остальных. Всякий объект определяется только отношением к Богу, но не отношением к другим объектам, и иерархический порядок их сохраняется лишь при условии, что иерархическая лестница доведена сознанием до конца" (С.88-89). Мы видим, что иерархия строится сверху, как бы только в вертикальном измерении, но принципиально не в горизонтальном. Иерархия "высчитывается" исходя из шагов наверх, но никогда в сторону. Иерархичность мира в представлениях средневекового человека посвящены многие страницы книги. П.Бицилли естественным образом связывает воедино эти два принципа -- символичности и иерархичности. Он пишет: "все "вещи видимые" обладают свойством воспроизводить "вещи невидимые", быть их символами. Но не все в одинаковой степени. Каждая вещь -- зеркало; но есть зеркала более, есть менее гладкие. Уже одно это заставляет мыслить мир как иерархию символов. Далее: символы высшие -- мы это видели -- причастны по своей природе символам низшим, представляют их собой и потому играют, так сказать, двойную роль: воспроизводя "незримые вещи", они в то же время воспроизводят и "видимые", стоящие ниже их. Всякая вещь есть "малый мир", в который глядится "большой мир", но не всякая отражает его полностью. Человек воспроизводит со- послереволюционный период 146 бой всю природу. Животное -- не всю: оно имеет лишь некоторые общие с человеком свойства, и т.д. (...) По иерархическому принципу построены все отношения. Критерий совершенства, "знатности", благородства применим решительно ко всем предметам. Вода "благороднее" земли, и воздух "благороднее" воды: вое "стихии" можно расположить в восходящий ряд в зависимости от большей или меньшей близости каждой из них к Богу. Человеческое тело "знатнее" всех прочих тел на свете" (С.54-57). Соответственно иерархичность пронизывает социальные отношения, имея своим началом божественное разделение: "небесная иерархия дает начало двум земным, светской и церковной, что соответствует основному разделению земного мира на мир душ и мир тел. Обе иерархии текут параллельно, так что каждому светскому чину соответствует духовный" (Там же. С.63). Этот элемент "правильного устройства" мира отражается и в "арифметике" добрых и злых дел. П.Бицилли подчеркивает психологические основания, приведите католицизм к этой эквивалентности позитива и негатива. "Самая возможность арифметического приравнивания "дела" и "мзды" вытекает из отмеченного нами понимания отвлеченных идей как объектов. "Дело" мыслится как объект, существующий самостоятельно, независимо от действующего. С согрешившим может, по оплошности духовника, приключиться большая неприятность. Допустим, что он покаялся и отбыл епитимью. Но по небрежности или по невежеству священника епитимья оказывается недостаточной. В таком случае после смерти согрешивший отправляется в чистилище доплачивать долг" (Там же. С.77). Нет ни одного явления, не-получившего своей клеточки в периодической системе средневековья. На основе достаточно простых умозаключений все выстраивается в стройные ряды. "Все свободные искусства вообще благороднее прочих, потому что относятся к более благородной части человека, т.е. к душе. Но и в области "просто искусств", ремесел, можно установить различие по степени благородства: золото благороднее земли, поэтому ювелиры почетнее вилланов; медики -- почтеннее ювелиров, потому что человеческое тело, с которым они имеют дело, благороднее золота. Микрокосм -- человек -- устроен совершенно наподобие макрокосма: все его силы, свойства, способности располагаются в иерархические исторический подход 147 ряды. Душа благороднее тела, в теле -- преобладает благородством голова; из органов чувств самым благородным является зрение, поэтому глаз благороднее уха, и т.д. В сфере социальных отношений иерархический принцип торжествует безраздельно: все общество состоит из лестнично расположенных "чинов", из которых за каждым признается своя "честь", своя социальная функция, вплоть до "чина бедных". Каждый человек приписан к своему чину не только в здешнем мире, но и в потустороннем" (Там же. С.56-57). Мы достаточно подробно остановились на иерархичности, чтобы понять ее главенствующее значение для устройства мира. Более того, данная иерархичность позволяет объяснять даже те характеристики мира, которые сам П.Бицилли с ней не связывает. Это определенное невнимание к индивидуальному, о котором мы далее будем говорить в связи с Львом Карсавиным. Бицилли говорит, что индивидуальное понимается "как просто феноменальное обнаружение типического, причем все то, что составляет неповторяемое своеобразие единичного, отбрасывается. Каждый предмет берется с тех его сторон, которыми он является представителем определенной категории предметов, и личность представляет интерес постольку, поскольку в ней выражено "вообще" человеческое" (С.53). Несомненно, что здесь именно иерархичность вычеркивает неповторимое, поскольку последнее непредставимо на вышестоящих уровнях. То есть описание обеднено из-за стремления к сильной упорядоченности. Сходный парадокс был в истории семантики, когда теория Катца-Фодора была отвергнута И.Бар-Хиллелом как раз потому, что она не могла описывать неповторяющееся, записывая его в остаток, а занималась только теми характеристиками, которые встречались в других описаниях. Завершая рассмотрение теорий П.Бицилли, отметим еще одно интересное его наблюдение, имеющее явно выраженный семиотический характер. Речь идет о совпадении "иерархии лиц и иерархии земель" (С.106). П.Бицилли делает интересное замечание по этому поводу: "Земли играют в общественной структуре такую же роль, как лица и общественные союзы; общество состоит из лиц и земель. Первичной клеткой людского общежития является личность -- физическая или юридическая -- плюс неразрывно спаянная с личностью, органически включенная в сферу личного "я" территория. Крепостное право было наиболее ярким вырази- послереволюционный период 148 телем этой зависимости между человеком и землей. Его основным признаком была прикрепленность лица к земле -- в том смысле, что человек, над которым оно тяготело, не мог сойти с территории, бывшей местом его рождения, и должен был отбывать повинности и вносить платежи в пользу владельца территории" (Там же). Здесь очень важно это замечание о крепостничестве, ибо сходный принцип применялся в советское время и в отношении колхозников (отсутствие возможности уехать в город), и в отношении любого гражданина (зависимость человека от страны, запрет покидать ее). П.Бицилли подкрепляет свое наблюдение и тем, что землю нельзя было продать, оставив себе людей, что вытекало "т представления о неразрывной связи между крепостным и территорией, так что вместе с землей отчуждался обязательно и прикрепленный к ней человек и обратно: если отчуждался человек, то обязательно отчуждалась и земля, на которой он сидел" (Там же. С. 107). Данная зависимость опять-таки должна выводиться из небесной иерархии, поскольку другой каузальной связи просто не могло быть. Бицилли объясняет этим и нарушение хронологии, свойственное средневековым летописям. "Вещи тяготеют друг к другу только до тех пор, пока они сообща тяготеют к Богу; это ключ свода: как только он выпадает, все рассыпается, и мира -- как целого -- не существует; каждая вещь довлеет самой себе. Отсюда странная -- для нас -- бессвязность средневековых произведений литературы и изобразительного искусства, бессвязность, которая только подчеркивается внешней схематичностью построения. В хрониках и летописях события регистрируются в том порядке, в каком они попадают в поле зрения историка, размещаются по годам, причем в том случае, если событие длится несколько лет, под каждым годом оно излагается так, как если бы оно именно в этом году началось, -- как нечто новое; стихийные бедствия, выдающиеся явления в природе и факты общественной и государственной жизни, чудеса и знамения отмечаются вперемежку, как попало..." (Там же. С.89). И еще одно отличие от литературных текстов состояло в том, что абстрактные идеи вдруг начинали жить реальной жизнью. "В баснях, притчах, нравоучительных "примерах", дидактических поэмах, столь любимых средневековьем, аллегорические фигуры, олицетворяющие добродетели и пороки -- Зависть, Лицемерие, Любомудрие и проч., -- ходят среди исторический подход 149 подлинных, ничего не "олицетворяющих" людей; и если это не производит шокирующего впечатления, то потому, что и подлинные люди изображаются с приличествующей аллегориям условностью, лишены индивидуальных черт" (Там же. С.126). Таким образом, мы можем суммировать, что П.Бицилли в своей книге "Элементы средневековой культуры" исследовал в первую очередь символику средневекового мира, поэтому с неизбежностью должен был выходить на определенные семиотические идеи и представления. Эти же идеи являются определяющими для него и в других работах. Так, к примеру, исследуя историю культуры, он подчеркивает ее постоянное двуязычие (реальное или семиотическое). "Сначала это была греческая культура, культура по преимуществу в противоположении варварству, бескультурности. Латинская культура, ставшая впоследствии рядом с нею, не противопоставила себя греческой. В представлении людей латинской культуры, эта последняя была тою же самою культурой, что и греческая. Культурный человек поздней античности и раннего христианства пользовался безразлично обоими языками, и поздние греки, и народы, усвоившие греко-римскую цивилизацию, в пору, когда Константинополь стал столицей Римской Империи, считали и называли себя "римлянами" ("ромеями")" (Бицилли П.М. Нация и язык // Бицилли П.М. Избранные труды по филологии. -- М., 1996. С.93-94). И в этой же работе следует чисто семиотическое замечание, которое можно развертывать и развертывать: "Культура" в своей сущности не что иное, как символическое выражение иначе невыразимого. Культура по существу символична. Разнообразие культур определяется разнообразием символических средств выражения, которые являются, естественно, иными в соснах Шварцвальда, иными под "ясными как радость" небесами Тосканы, иными в безбрежных равнинах России" (С.97). Символические параметры становятся для него центральными не только при анализе средневековья, но и при анализе Ренессанса. Искусство Ренессанса он видит как символическое, поскольку "оно являлось средством выражения вовне творческой индивидуальности художника, его собственного видения мира. Стилистические различия здесь были, следовательно, выражением различия духовных тенденций, а не социальных условий, ибо последние, в общем, были одинако- послереволюционный период 150 выми" (Бицилли П. Место Ренессанса в истории культуры. СПб., 1996. С.167). П.Бицилли очень интересно предлагает разграничивать "среднего" и "типичного" человека, которые должны конструироваться по разным принципам, "фиктивный "типичный человек" создается путем исследования исключительных. примеров: всякий гений -- существо неприспособленное, явление исключительное; тогда как "средний человек" -- знак, выражающий результат интегрирования множества однородных "малых фактов". Сфера культуры -- сфера свободного творчества; сфера быта или "цивилизации" -- сфера инерции, традиции, подражания" (Там же. С.167). Поэтому сферу культуры он относит к сфере гения, а сферу цивилизации -- к сфере "среднего человека". Анализируя творчество Леонардо, он показывает его на фоне отрицания средневекового искусства. "Художническое видение мира в средние века соответстовало философскому миросозерцанию того времени. Все материальные предметы, одушевленные и неодушевленные, представлялись и изображались как носители определенных, неизменных качеств. В каком бы сочетании, с какой бы точки зрения в пространстве они ни изображались, они изображались всегда одинаково. Из отдельных предметов, так или иначе группируя их, художник составлял картину. Его способ был синтетический. Леонардо творит по аналитическому методу. Он требует, чтобы художник исходил от впечатления целого" (Там же С.79). Как семиотик П.Бицилли подчеркивает, что для понимания духа эпохи имеет значение, какие виды искусства наиболее преуспевают в тот период. В случае Ренессанса в Италии таким преуспевающим видом он считает театр и доказывает это на ряде примеров. В принципе внутренним механизмом любой культуры он считает определенное противоречие. В нем есть борьба между личным началом и началом коллективным, борьба в плоскости того, что признается истинным, должным, обязательным. "Культура Возрождения была по преимуществу культурой двора, "салона", "академии"; культурой интеллигенции, чуждой общей жизни, замкнувшейся в своего рода "светский монастырь", идеальным образом которого было "Телемское аббатство" Рабле" (Там же. С.94). исторический подход 151 Каждый художник вступает в противоречие с принятым на тот период каноном прекрасного. "Считалось, что этот канон был найден древними. Средневековое искусство соблюдало его. Если оно казалось людям Ренессанса "диким" и "грубым", то причиной тому была его строгость, отвлеченность, монотонность. Одной из задач искусства Ренессанса было соблюсти канон прекрасного так, чтобы при этом не пострадали реалистичность и жизненность изображения (Там же. С.98). "Открытие человека" Ренессансом П.Бицилли видит в значении его творческой способности как органа познания мира. Средневековье видело мир по-иному. "Миру эмпирического бытия, бытия частных, "случайных" вещей, мысль средневековья противопоставляла мир чистых понятий. Эмпирические вещи были лишь элементами этих понятий и символами, указующими на них, то есть сами по себе как бы ничем. Отсюда теория искусства, развиваемая еще первыми теоретиками Возрождения, согласно которой искусство в лживых образах открывает истину" (Там же. С.109). Ренессанс же открывает мир чистых форм, раскрывающихся в свободном творчестве художника. И еще одно важное отличие. "Мир античности, как и мир средневековья, дан раз и навсегда. (...) Напротив, в мире Ренессанса каждая форма, каждая идея, каждый тип осуществляются в каждой новой величине по-новому, и притом так, что эта реализация индивидуума есть акт его собственной "virtu", его выбора. Человек, как его мыслили античность и средневековье, пассивен. Древний человек -- все равно, Иов или царь Эдип -- обречен богом. Его трагедия -- трагедия беспомощности, обреченности и сознания своей обреченности и своей невиновности" (Там же. С.164 ). Семиотические и структурные характеристики постоянно возникают и в исследованиях П.Бицилли по вопросам языка. Для русского языка, как он считает, характерна борьба двух стихий. Русская культура, характеризуется им, как культура по преимуществу "дворянских гнезд". Русский язык развивается под влиянием церковнославянского как письменного варианта. В возникновении в связи с этим разнообразных способов словообразования П.Бицилли видит близость русского языкового развития и немецкого. Он делает структурное сопоставление этих двух стран. "Тем, чем в России была усадьба, "дворянское гнездо", в Германии был город. послереволюционный период 152 Носителем светской культуры здесь был бюргер, торговец, мастер. В пределах городской общины, гильдии, цеха не было резкой грани, отделявшей высшие слои от низших, "патриция" от пролетария, "подмастерья" от "мастера", "простого" человека от интеллигентного: люди всех общественных слоев были носителями одной культуры -- коренное отличие этих культурных очагов от русских. В русском поместье, при всей прочности связей между барином и слугою, все же их отделяла друг от друга некоторая грань" (Бицилли П.М. Заметки о роли фольклора в развитии современного русского языка и русской литературы // Бицилли П.М. Избранные труды по филологии. -- М., 1996. С.243). Отсюда следует преобладание единой бюргерской стихии и борьба двух стихий в русском варианте. Точно так же он переписывает историю как взаимодействие центра и окраин, что является также чисто семиотическим построением. "По отношению к центру, Европа и Китай держатся преимущественно оборонительно. "Китайская стена" стала символом косности и вовсе не премудрого "знания иноземцев", хотя на самом деле ее смысл был совершенно иной: Китай заслонял свою культуру от варваров; таким образом эта стена вполне соответствует римскому "рубежу", которым средиземье старалось отстоять себя от варварства, давившего с Севера и Востока" (Бицилли П.М. "Восток" и "Запад" в истории Старого Света // Бицилли П.М. Избранные труды по филологии. М., 1996. С.23). После евразийского периода истории следует период дробления: "Европа отделяется от Азии, в самой Азии выпадает "центр", остаются одни "окраины", духовная жизнь замирает и скудеет. Новейшие судьбы России, начиная с XVI в., можно рассматривать, как грандиозную попытку восстановления центра и тем самым воссоздания Евразии" (Там же. С.34). Культура при этом постоянно отделяется от Цивилизации, в рамках культуры каждое явление самоценно и не сводимо к другому. "Чудо культуры -- ее собственный смысл, тогда как средний "цивилизованный" человек ценит в Культуре единственно ее значение для Цивилизации, т.е. общего уровня, общих навыков поведения, общих представлений и соответствующей им системы общезначимых символов. Поэтому "цивилизованный" человек сплавляет Толстого и Достоевского в Толстовского и меряет Тригорина-Чехова Тургеневым (... хороший был писатель, но он писал хуже Тургенева), исторический подход 153 просто не понимая того, что в мире Культуры все феномены несоизмеримы" (Бицилли П.М. Трагедия русской культуры // Там же. С. 156). Поэтому отставание России от Европы на уровне Цивилизации -- плохо, чего нельзя сказать об уровне Культуры. "В плане Культуры продукты человеческой деятельности, так сказать, изъяты из времени: они обладают вечной ценностью или лишены ее вовсе. Они общечеловечны и всемирны. Именно таковыми они стали в России -- знак, что русская культура явилась "чистой" культурой, без примеси "цивилизации" (Там же. С. 147). Однотипно противопоставлял культуру и цивилизацию Александр Блок, когда писал о европейской истории: "великое движение, бывшее фактором мировой культуры, разбилось на множество малых движений, ставших факторами европейской цивилизации. Цивилизация, все более терявшая черты культуры, все более приобретавшая характер разрозненности, лишающаяся духа цельности, музыкальной спаянности, все более держалась, однако, за свое гуманистическое происхождение. Потеряв право на имя, цивилизация тем крепче держалась за это имя, как вырождающийся аристократ держится за свой титул" (Блок А. Крушение гуманизма // Блок А. Собр. соч. Т.7. Статьи. Книга первая. 1906-1921. - Берлин, 1923. С.314). В судьбах русской церкви П.Бицилли прослеживает двойственность русского культурного процесса в отличие от западного: "дискретность" сущности и "внешнего оформления", "духа" и "материи", Культуры и Государственности, "идеи и политики", -- подобно тому, как на судьбах Церкви Западной обнаруживается их "конкретность", сращенность" (Бицилли П.М. Нация и Государство // Бицилли П.М. Избранные труды по филологии. -- М., 1996. С.63). Западную церковь он видит как церковь монашествующих: "для восточной церкви характерно резкое разделение на "белое" и "черное" духовенство. В противоположность Западу, где монашество, т.е. в сущности вся Церковь, обособляясь от гражданского общества, жило и действовало среди "мира" и для "мира", Церковь восточная предоставила эти функции единственно "белому" духовенству во главе с призрачными монахами, иерархами, извлеченными из монастыря. Монастырь же стал здесь "скитом", "пустынею", поместился не только вне "мира", но и пространственно и духовно вдали от "мира" и -- от всей остальной церкви" (Там же. С.62-63). послереволюционный период 154 Как видим, П.Бицилли постоянно оперирует инструментарием бинарного представления ситуации. Точно так же он анализирует ситуацию постреволюционную: "сознательно поставленной в Октябрьскую революцию целью было -- полное вытеснение "Государства" "Обществом" и "политики" -- "культурою" (Идеею). Для достижения же этой цели сперва одна часть народа, затем, по прекращении гражданской войны, уже весь народ был поставлен в положение "внешнего" врага, так, как это было при Иване Грозном. Другими словами "политика" получила безраздельное господство. А тем самым Идея, которая номинально восторжествовала, обратилась, сохранив всю символику и свои формы реализации, в свою противоположность" (Там же. С.65). В последнем случае речь идет об идее социальной справедливости. Нельзя говорить о ложности идей, считает П.Бицилли, поскольку каждая идея соответствует какому-то внутреннему переживанию. "Всякая идея всегда дает начало мифу и обычно именно в этой своей мифической оболочке и является исторической силой" (Бицилли П.М. Нация и Народ // Там же. С.69). * * * Теперь мы постараемся ответить на следующий вопрос, почему именно исторический подход был столь богат выходами на семиотику. Какие вопросы ставил и пытался разрешить в нашем специфическом срезе исторический подход? Можно перечислить следующие принципиально семиотические его результаты: -- реконструкция всей знаковой системы по сохранившимся разрозненным знакам, -- особенности знаковых механизмов культуры, в данном случае средневековой, -- проблема символа и символического. Можно с достаточной уверенностью сказать, что в подобных исторических исследованиях работает именно семиотический инструментарий. Это объясняется, вероятно, нестабильностью среды, определяемой для исследователя ситуацией далекого прошлого. Естественное отсутствия некоторых звеньев приводит к необходимости принципиальной реконструкции системы во многом на основании чисто текстовой реальности. Дополнительно к этому средневековье оказалось принципиально символической средой. Как пишет Романо Гвардини: исторический подход 155 "Средневековый человек видит символы повсюду. Вселенная состоит для него не из элементов, энергий и законов, а из образов. Образы обозначают самих себя, но помимо этого еще и нечто иное, высшее: в конечном счете -- единственное подлинно высокое -- Бога и вечные вещи. Так каждый образ становится символом. Он указывает вверх, за пределы самого себя. Можно сказать точнее: он сам происходит сверху, из области, лежащей по ту сторону его самого. Символы обнаруживаются всюду: в культе и в искусстве; в народном обычае и в общественной жизни" (Гвардини Р. Конец нового времени // Вопросы философии. -- 1990. -- No 4. С.134). Субъективной "подсказкой" именно к такой интерпретации средневековой действительности был огромный переведенный том Генриха Эйкена со вступительной статьей профессора И.Гревса (Эйкен Г. История и система средневекового миросозерцания. СПб., 1907). Приведем только одну цитату из него: "Люди, животные и растения могли входить в круг изображаемых предметов не ради их самих, а лишь постольку, поскольку за ними признавалось какое-нибудь отношение к конечной цели всех вещей, царствию Божию того света. Художественные изображения должны были быть не чем иным, как чувственным символическим выражением сверхчувственного" (Там же. С.634-635). Исторический подход особо выгоден для проращивания "семиотических зерен" еще и по следующей причине: здесь перед исследователем происходит столкновение принципиально несовпадающих знаковых систем -- его собственной и в данном случае средневековой. П.Бицилли пишет об этом ином мире: "медленность течения жизни в средние века и совпадение субъективной и интерсубъективной сфер делало человека нечувствительным к восприятию жизненного ритма, заставляло его ощущать мир неподвижным прежде, чем он выразил идею этой неподвижности в понятиях. Если для нас мир есть процесс, то для средневекового человека мир -- готовый результат" (Бицилли П., указ. соч. С. 138). "Непроцессный" характер мира П.Бицилли видит в живописи и скульптуре средневековья: "Поднятые в прыжке ноги коня, кажется, никогда не спустятся; ангел, слетевший с неба в келью Пречистой Девы, как будто прирос к полу; сцепившиеся в отчаянной схватке воины застыли в своих позах; руке, занесшей меч, не поразить врага. Как далеко это искусство от Ренессанса!" (Там же. С.139). Причем даже параллели послереволюционный период 156 с нашим временем типа отмеченной выше "перестройки" в средние века не столь удивительны. Следует признать с точки зрения сегодняшней семиотики, что в тартуских сборниках, к примеру, вполне могли появиться как конкретные исследования типа вышеупомянутых о часах в средневековье или о петухе как символе, так и более общие работы о функционировании механизмов средневековой культуры типа исследования П.Бицилли. Отклонение от общепринятого взгляда -- своего рода "перемещение" историка в средние века -- открывает ему не только символический характер жизни в прошлом, столь же явно впечатляет символизм современной ему жизни. Историк более явственно ощущает данный мир в качестве одного из вариантов возможных миров. П.Бицилли прямо пишет: "психический мир человека прошлых времен отличается от психического мира современного человека не только по содержанию, но и формально. Поэтому историю нельзя свести к социологии. Историк вынужден считаться с формами восприятия мира в тот или другой исторический момент, совершенно так, как считается с ними психолог, изучающий душевные процессы у детей, животных, патологических субъектов" (Там же. С. 132). Иначе говоря, историк практически вводит в свой инструментарий семиотическую идею "точки зрения", только еще более сложную из-за несоответствия форм восприятия. Здесь происходит практически то же самое, что имеет место в исследовании литературы, которая явилась главным источником порождения как семиотического взгляда, так и семиотического инструментария. Там так же (как и в случае, театра, кино, живописи и под.) есть вариантность, которая и подводит исследователя к идее символичности, лежащей в основе реализации этой вариантности. Именно наличие символичности позволяет осуществлять любую вариантность, поскольку при единичной возможности построения не шла бы речь о знаковом характере явлений человеческой жизни и культуры, и не было бы построено разноязыкое множество текстов культуры. Бицилли пишет: "Среда" творится личностью в такой же мере, как личность творится "средою", и если индивидуальная воля может повлиять на изменение условий жизни, то, в свою очередь, эти изменившиеся условия начинают в новом направлении влиять на индивидуальную волю, так что здесь приходится говорить о взаимоподчиненнн: один и тот же фактор является то исторический подход 157 причиной, то следствием. В этом смысле и можно вводить в историю в качестве фактора объективные условия, помня, однако, что сами по себе эти условия -- ничто и что влияние они в состоянии оказывать, только будучи пропущены через сознание. Но людское сознание не есть какая-то нейтральная среда. Необходимо настоятельно подчеркивать, что способы преломления впечатлений, получаемых сознанием извне, вовсе не одинаковы во все исторические моменты и что, следовательно, историк не имеет права устраняться от учета личного коэффициента..." (Там же. С.131-132). Мистический акт он также рассматривал сквозь процесс символизации "как процесс зачатия и рождения Божества в душе" (С. 32). Или: "Мистический акт как акт творческий, как высшее проявление личности, сводится, таким образом, к самопознанию или, что то же, к обнаружению в субъекте-символе того, что составляет для него необходимое условие самой возможности быть символом, -- внутреннего сродства в символизируемым" (Там же. С.33). Здесь возникает известная семиотическая проблема непереводимости без остатка с одного семиотического языка на другой. "Сама святая, выразив желание диктовать ему свои откровения, часто смущалась трудностями выполнения: ей казалось подчас, что, передавая невыразимые экстазы человеческими словами, она совершает богохульство, до такой степени трудно было подыскать выражения, хотя бы в малой степени соответствовавшие ее переживаниям" (Там же. С.40). В завершение отметим, что в исторических исследованиях мы сталкиваемся практически со всем набором семиотических идей, развернутых в той или иной степени. Это же нам может подтвердить и творчество Льва Карсавина, Основные работы Бицилли П. Элементы средневековой культуры. СПб.: Мифрил, 1995 Бицилли П. Место Ренессанса в истории культуры. СПб.: Мифрил, 1996 Бицилли П. Избранные труды по филологии. -- М.: Наследие, 1996 Бицилли П. Заметки о роли фольклора в развитии русского языка и русской литературы. София: Университетска печатница, 1944 * * * послереволюционный период 158 Вомперский. В.П. Петр Михайлович Бицилли. Жизненный и творческий путь // Бицилли П. Избранные труды по филологии. -- М.: Наследие, 1996 Библиография трудов П.М.Бицилли // там же Каганович Б.С. П.М.Бицилли и культура Ренессанса // Бицилли П. Место Ренессанса в истории культуры. СПб., 1996 3.2. Лев Карсавин Лев Карсавин (1882-1952) принадлежал к той же петербургской исторической школе, он даже выступал на защите у П.Бицилли в 1917 году в качестве неофициального оппонента (одним из официальных был Иван Гребс). И судьба его реализовывалась по близкой канве. В 1922 г. выслан из России, после Берлина и Парижа в 1928 г. становится профессором всеобщей истории Каунасского университета в Литве. По одним воспоминаниям через год, по другим -- через три он начинает писать и читать лекции по-литовски. Однако в 1940 году Литва становится советской, и в 1949 году Л.Карсавин отправляется в лагеря. В изложении его идей мы остановимся в основном на его книге "Культура средних веков" (Карсавин Л. Культура средних веков. -- П., 1918; переизд. Киев, 1995). Книга начинается практически теми же словами, которые мы только что слышали от П.Бицилли: "Историю культуры автор понимает как изображение развития или раскрытия некоторой основной психической стихии, проявляющейся через индивидуальные осуществления во всех сферах жизни изучаемой коллективности -- от социально-экономических отношений до высот мистико-философского умозрения" (С.1). Некоторые свои тексты Л.Карсавин облекает в чисто литературные формы. Одно из них -- Noctes Petropolitanae -- он посвятил любви, где за лирической героиней книги стоит реальное лицо -- выпускница Бестужевских курсов Елена Скржинская. В упомянутом в предыдущем параграфе сборнике "Средневековый быт" есть и ее статья на тему "Об одном средневековом "курорте". Высылка 1922 г. разорвала их судьбы, и последний раз они увиделись в Ленинграде в 1950 году, когда эшелон, отвозивший на Север арестованного Л.Карсавина, стоял на станционных путях. Л.Карсавин пишет в этой книге, изданной в 1922 году (кстати, одна из рецензий на нее звучала как "Кафедральная эротика"): "Любовь возвращает мне в тебе что-то исконно-мое, давно утраченное мною, сращивает разорванное и дает мне целостность мою. Она раскрывает мне тебя, любимая, ту, что -- 159 исторический подход неведомо почему -- смеется при встречах со мною и говорит больше, чем можно сказать, не говоря ни слова" (переизд. в Карсавин Л.П. Малые сочинения. СПб., 1994. С.109). Мы вновь сталкиваемся с вопросом, почему в данных исторических работах возникает семиотическая проблематика. Итальянский семиотик Умберто Эко (Eco U. A theory of semiotics. -- Bloomington etc., 1976) говорил о семиотическом объекте как о точках коммуникации, где возможно возникновение лжи. Исходя из данного исторического рассмотрения, мы можем дать более общее определение семиотики как науки о возможных мирах. Тогда становится понятным ее интерес к таким объектам, как литература, живопись, театр, кино и под., которые реально задают те или иные варианты других миров. "Искусство, -- пишет Юрий Лотман, -- наиболее развитое пространство условной реальности" (Лотман ЮМ. Культура и взрыв. -- М., 1992. С.62). Но также и история, поскольку она занята не наблюдением, а реконструкцией одного из таких возможных миров. При этом главным становится не поиск подобий, а как раз наличие отличий от мира настоящего. Поэтому и возникает в исследовании Л.Карсавина понятие формы: "Власть "формы", т.е. и формы собственно и формы-традиции ... как разных проявлений одной и той же стороны психики, прослеживается во всех сторонах средневековой жизни и мысли, не только в схоластике. Социально-экономические и политические отношения тяготеют к быстрому закрепощению их в "обычае", и только что возникший голос выливается в феодальные традиционные формы и в новые, им создаваемые, которые тотчас же стремятся окостенеть. (...) форма застилает содержание и самодовлеет, как часто самодовлеет и диалектическая техника, уродующая труды поздних схоластиков. Можно принести ложную клятву над ящичком с реликвиями, если предварительно реликвии из него вынуть" (Там же. С.206). Л.Карсавин разграничивает действие разума и инстинкта как двух характеристик коллективного сознания. "Инстинкт слеп, но он вечно неудовлетворен, вечно увлекает вперед, чувствуя неполноту достигнутого. Ему нужна помощь разума для опознания своих неудач и определения своих хотя бы временных целей. Разум всегда готов закоснеть в достигнутом, удовольствоваться ограниченным, им "определенным". Сам по себе он сила консервативная, источник и творец ав- послереволюционный период 160 торитета и веры в авторитет. Разум ведет к окостенению жизни, к закреплению и умерщвлению ее в создаваемых им недвижных "определениях", "формах" (С.198). И далее: "Инстинкт и разум находятся в состоянии постоянного взаимодействия и взаиморастворения. Инстинкт преобладает в массовых, "стихийных" процессах, в области самопроизвольного, разрушающего старое творчество государственной, социально-экономической и духовной культуры. Разум полнее сказывается в сознательной и целевой, оформляющей стороне того же творчества. (...) В силу разъединения разума и инстинкта и сосредоточения преобладающей деятельности каждого из них в разных слоях жизни и общества чрезвычайно важным является вопрос о культурном общении: о воздействии инстинкта на меньшинство и о распространении опознаваемой меньшинством, "определяемой" им культуры в живущих преимущественно инстинктом массах. Только еще раз -- ни разум, ни инстинкт в чистом, беспримесном своем действии отдельно друга от друга не проявляются" (С.198-199). Новым в этом подходе является подчеркивание положительного в инстинкте и обратное -- элементы негативного в разуме, которые, как оказалось, невозможны один без другого. Гибель римской империи Л.Карсавин "просчитывает" также в рамках категорий сознания. Он пишет: "Состояние психики римского общества характеризуется понижением напряженности и энергии жизни, что выражается в утрате эмоционально-волевого значения и познавательной доступности идей государства, общества, материальной и духовной культуры. Но эта атония только одна сторона процесса. Другая, по существу с ней тождественная, заключается в уходе личности в себя, в индивидуализации и самозамыкании ее, и не в самоуглублении "коллективной личности", а в индивидуализации личностей, разлагающих этим коллективное единство" (Там же. С.25). В германском мире Л.Карсавин, наоборот, видит тягу к единению. "Вне рода германец беззащитен и бессилен: всякий может его безнаказанно -- род не заступится -- убить, обратить в рабство, и не на кого ему опереться вне сплоченных родов (...) В формах семейного и родового единства выражается определенный психический уклад, поглощение индивидуального сознания родовым" (Там же. С.27). Соответственно, это должно приводить к двум вариантам построения семиотических систем. исторический подход 161 Как и П.Бицилли, Л.Карсавин подчеркивает определенный "неконкретный", "неиндивидуальный" характер мира в средние века. "Даже авторы руководств для исповеди от человека вообще нисходят не к индивидууму, а к рыцарю вообще, купцу вообще и т.д. Восприятие индивидуального сейчас же превращают в восприятие общего, прибегая к традиционному шаблону или символу; новое сейчас же вводят в грани привычного, как вводят город в иерархическую систему феодализма, или лишают его свежести и своеобразия во вновь определяемой форме. (...) За малыми исключениями не чувствуют чужой индивидуальности как таковой, не чувствуют и своей индивидуальности. Этим объясняется неустойчивость личности, быстрое проникновение ее при переходе в новую среду идеями и бытом этой среды. (...) Однако жизнь в отвлеченном виде не следует считать жизнью слабой и анемичной. Напротив, она полна такою энергией, что часто вызывает полную иллюзию "индивидуализма". "Отвлеченность" не исключает ни силы, ни глубины переживаний" (Там же. С.216). Соответственно, "не срабатывает" индивидуализация и в личных процессах. "Исповедь обостряет душевную жизнь средневекового человека, -- пишет Л.Карсавин. -- Но ему важно было его личное спасение, не его личные особенности, скорее пугавшие, чем привлекавшие; а в себе самом он видел грешника вообще, борьбу добродетелей с пороками, усилия воли и благодать -- все, что, конечно, таким же точно было и у других. Тонкие наблюдения и глубокие открытия касались человеческой природы в целом, не в ее нндивидуальных проявлениях" (С.217). Мы можем считать это чисто семиотическим процессом, при котором, как п в любом знаке, происходит потеря индивидуальных характеристик за счет приобретения общих. Слово "собака" обозначает всех собак, сходно понятие "грешника" переводит из реальной действительности в знаковую, из конкретики проступка в знаковую сферу религиозного общества. Кстати, Л.Карсавин подчеркивает определенную суровость времени, психологически человек находился как бы в постоянной войне с дьяволом. "Уже не подписывали своего имени, не прибавив слова "грешник" (Там же. С.71). То есть религия как семиотическая система, дающая единую интерпретацию происходящему, побеждала возможные попытки индивидуального объяснения мира и самого себя. Кстати, современные исследователи говорят о том же, послереволюционный период 162 о преобладании символического над реальным в сознании человека того времени. Так, Ксения Мяло объясняет природу средневековья с помощью "синхронности крестовых походов (XI-XIII вв.) и готики, т.е. резко выраженного пространственного -- и по горизонтали, и по вертикали -- стремления к абсолюту, к предельной цели бытия" (Мяло К. Г. Космогонические образы мира: между Западом и Востоком // Культура человека и картина мира. -- М., 1987. С.229). Несколько своих произведений Л.Карсавин посвящает поиску отличий православия от католичества. Католическое учение о церкви "неприемлемо для православного сознания в самой основе своей, -- в принципиальном отделении религиозного и христианского от нерелигиозного и нехристианского, церковного от нецерковного. Для нас, православных, все мирское и, в частности, светская власть, не временное, вырванное греховностью человечества учреждение: она столь же необходима в мире, как и власть церковная. В идеале своем и существе светская власть не вне церкви: она такая же церковная власть, как и власть иерархии" (Карсавин Л.П. О сущности православия // Карсавин Л.П. Сочинения. -- М., 1993. С.379). Другое важное отличие Л.Карсавин видел в понимании кафоличности или вселенскости. "Вселенское или универсальное, рассуждает католичество, охватывает, в идеале, по крайней мере, все. Поэтому универсально то, что находится во всякой вещи и универсальное равнозначно общему. (...) С этой точки зрения, вселенская церковь -- нечто вроде интернационала, идея которого не случайно появилась на Западе, по существу будучи лишь одним из определений католической идеи. Для вселенской церкви как таковой не может быть национальных церквей: все национальное не религиозно, не абсолютно, не существенно" (Там же. С.384). В случае же православия, наоборот, "вселенская церковь и мыслима только как система или гармоническое единство местных, национальных или объединяющих несколько национальностей либо разделяющих органически какую-нибудь национальность церквей" (Там же. С. 385). Мы говорим об этом отличии потому, что оно имеет семиотический характер. Ср. рассуждения Бориса Успенского о Петровской эпохе как о смене языков. И, как нам представляется, на шаг далее стоит рассуждение на эту же тему Л.Карсавина: "Всякая культура потенциально церковна. По- исторический подход 163 этому соединение церквей есть и соединение и оцерковление культур. Поскольку православная церковь стремится актуально быть вселенской, она раскрывает свою русскую культуру, в ней являя свой неповторимый лик -- вселенское как национальное. Поскольку же она воспринимает и другие культуры, как бы растворяется в них и их оцерковляет. В этом глубочайший смысл так называемой "европеизации" России и объяснение религиозного отношения к "европейскому", характерного именно для нас. Но европеизация сама по себе ("большевистская", а частью и "Петровская"), является отказом от своего, самоотдачей и гибелью. Поэтому она эмпирически должна восполняться раскрытием своего, восполнением воспринимаемого, самоутверждением" (Там же. С.393). С этой точки зрения смена семиотических языков, подобная Петровской, является гибельной для русской культуры, если она не восполняется новыми национальными чертами. В своем исследовании "Восток, Запад и русская идея" Л.Карсавин замечает вообще чисто семиотически: "Задача православной или русской культуры и универсальна, и индивидуально-национальна. Эта культура должна раскрыть, актуализировать хранимые ею с VIII в. потенции, но раскрыть их путем принятия в себя актуализированного культурою западной (в этом смысл "европеизации") и восполнения приемлемого своим" (Карсавин А.П. Восток, Запад и русская идея // Карсавин Л.П. Сочинения. -- М., 1993. С.210). Отсюда прямо вытекают замечания Л.Карсавина о национальном типе: "Русские люди действительно ленивы, что весьма соответствует потенциальности всей русской культуры. Не свободна от лени и вызывающая ее сосредоточенность на абсолютном, созерцательность национального характера" (С.215). И это все вновь обусловлено семиотически: пренебрежение реальным ради символического. Он пишет: "с тяготением к абсолютному связано равнодушие к относительному, во всяком случае постольку, поскольку это относительное абсолютным не оправдано и не обосновано. Отсюда проистекает исконно русский максимализм или большевизм: презрение к действительности или беспощадное разрушение ее во имя неосуществимого идеала. И редко большевизм сочетается с плодотворной практической деятельностью и чутьем реальности, таит свой яд под покровом необходимого. Таков большевизм Петра Великого, большевизм, губитель- послереволюционный период 164 ность которого прикрыта размахом дела Преобразователя..." (Карсавин Л.П. О сущности православия // Карсавин Л.П. Сочинения. - М., 1993. С.365-366). Л.Карсавин обращался к семиотической проблематике общей культуры не только в "Культуре средних веков", но и в "Философии истории". Книга была издана в 1923 году в Берлине, следовательно, если не написана, то продумана в основном в России до высылки 1922 года. Вслед за Освальдом Шпенглером Л.Карсавин считает, что культуры друг для друга абсолютно недоступны. "Субъект данной культуры, например -- европейской, никак не может быть субъектом культуры другой, например -- античной" (Карсавин Л. философия истории. СПб., 1993. С.161). Он даже усиливает это положение, говоря: "Мне как русскому или европейцу недоступна и непонятна культура индийская" (Там же. С.162). При этом возможно и сосуществование культур, здесь он имеет в виду одновременность появления в разных культурах близких индивидуализаций, например, Заратустра, Будда, Конфуций и Лао-цзы. Культура, по Л.Карсавину, стремится к расширению: "она по-своему преображает, "делает собою" окружающую среду, она "осваивает" породившие ее культуры и те, которые ее окружают, -- убивает иные культурные личности и заменяет их собою. Так, европейская культура, зарождаясь и в германском народе, делает его и своею индивидуализацией, но убивает в нем другую личность, ранее в нем индивидуализировавшуюся" (Там же. С.163). При этом активность культуры не ограничивается временем и пространством своего расцвета: "античность реально, хотя и ущербленно, живет в настоящем" (Там же. С. 165). Работа историка сближается с семиотической, поскольку "изучая развитие какого-нибудь момента (индивидуальности или качествования), историк исходит из познаваемой им по нескольким проявлениям ("символам") специфической качественности момента" (Там же. С. 318). Тип работы историка характеризуется им следующим образом: "Историк конструирует систему римского, германского, средневекового права, систему католичества, византийской религиозности, индийской философии и т.д. В чистом своем виде подобные конструкции выводят нас из области истории в область наук систематических и, частью, нормативных" (Там же. С.112). исторический подход 165 Рассуждая о коллективной личности, свойственной тому или иному народу, Л.Карсавин парадоксальным образом говорит о смене ее в разные культурные периоды: "Носителем русской культуры в XI II-XVII веках является иная личность, чем та, которая выражала себя в IX-XII веках. Весьма вероятно, что на переломе от XVI к XVII веку, в эпоху Смуты, возникает новая личность, и очень возможно, что именно сейчас она умирает, а зарождается носитель новой русской культуры" (Там же. С.176-177). Кстати, в записях каунасского студента Глеба Сорочкина за 1927-1928 гг. цитируется статья Л.Карсавина "Уроки отреченной веры" о новом типе в России: "Он уже определяет новый социальный уклад и творит новый быт, отраженный новым фольклором. В разрушении старой идеологии и религиозности и в обличьи самых примитивных ее форм взыскуются новая идеология и новая религиозность, никем еще не выраженные, скорее ощутимые, чем понимаемые" (Сорочкин Г. Из дневника // Карсавин Л. Малые сочинения. СПб., 1994. С.515). Последнее понятие, о котором мы будем говорить в связи со взглядами Л.Карсавина -- это понятие личности. Уже в работе "Апологетический этюд" (журнал "Путь", 1926 г.) он говорит: "Личность не есть сумма элементов и из них не слагается. Ее характернейшая особенность именно в том и заключается, что она проявляет себя по-особому, по-своему, отлично от всех прочих личностей в каждом своем моменте и что все усвояемое ею перестает быть элементом и превращается в ее самое. Поэтому, строго говоря, нет никаких "общих" хотя бы двум только личностям элементов или моментов, общих, по крайней мере, в том смысле, в каком понятие "общего" существует в обычном словоупотреблении и "точных науках". Личность рождается как нечто совершенно новое и единственное во всем мире, как возможность особого неповторимого аспекта всего мироздания" (Карсавин Л.П. Малые сочинения. СПб., 1994. С.380). Данной проблеме Л.Карсавин посвятил отдельную книгу "О личности", вышедшую в 1929 году в Каунасе. Он анализирует слова, отсылающие нас к этому понятию, начиная с понятия "лик". "Лик святого -- его совершенная и существенная личность, лишь приблизительно и символически выражаемая изображениями, описаниями, характеристиками. Этот лик (ср. -- "подлинник") "просвечивает" сквозь икону, житие и самое эмпирическую личность" (Карсавин Л.П. О послереволюционный период 166 личности // Карсавин Л.П. Религиозно-философские сочинения. -- Т.1. -- М., 1922. С.24). Далее следуют "личина", "харя", "маска". "Не случайно, думаю, -- пишет Л.Карсавин, -- в русском языке со словом "персона" сочетался смысл чисто-внешнего положения человека, частью же -- смысл внутренне необоснованной и надутой важности, т.е. обмана" (Там же. С.25). В этот список можно присоединить и парадоксальное название статьи Владимира Рабиновича "Морда лица" (Рабинович В. Морда лица // Человек. -- 1990. -- No 4). Также и Марсель Мосс посвятил одну из своих работ этой проблеме (Мосс М. Об одной категории человеческого духа: понятие личности, понятия "я" // Мосс. М. Общества. Обмен. Личность. Труды по социальной антропологии М., 1996). В качестве предшественника Л.Карсавина в этой области, но такого, который шел в несколько ином направлении -- более историческом, можно назвать книгу Г.Маркелова (Маркелов Г.И. Личность как культурно-историческое явление (Этюды по истории индивидуализма). -- Т.1. СПб.. 1912). Она построена по главам: Египет, Китай, Индия, Израиль, Греция, Рим, Христианство. Во введении нам встречается следующее наблюдение: "Современность можно охарактеризовать как эпоху психологических противоречий, как эпоху душевного надлома. В противоположность этому эпохи более, отдаленные, эпохи начала культурной жизни представляются нам более цельными, с более гармоническим миросозерцанием" (С.4). У Л.Карсавина проблема личности переведена в религиозную, равно как и проблема общения: "Взаимообщение личностей не что иное, как индивидуация в них одной и той же высшей личности и объединение их в нее и в ней" (Карсавин Л.П. О личности. С.152-153). Личность реализуется во всяком моменте полностью, отсюда Л.Карсавин выходит на проблему символа -- "момент личности должен быть и самим собою и особого рода выражением всех прочих моментов и всякого другого момента, т.е. их символом. Потому-то мы всегда познаем личность чрез какой-нибудь конкретный ее аспект, чрез один из ее моментов, получающий благодаря этому символическое значение" (Там же. С.77). Мы можем включить в эту перекличку идей и Алексея. Лосева, который в своих "Очерках античного символизма и исторический подход 167 мифологии" (1930) спорит об этих понятиях с Флоренским: "Флоренский учит о лике. Этот лик полон внутренних интимнейших энергий. Лик предполагает личность, духовную индивидуальность, внутреннюю свободу духа. (...) Кратко свое расхождение с Флоренским в понимании античного платонизма я формулировал бы так. У Флоренского -- иконографическое понимание платоновской Идеи, у меня же -- скульптурное понимание. Его Идея слишком духовно-выразительна для античности. Моя платоновская Идея -- холоднее, безличнее и безразличнее; в ней больше красоты, чем интимности, больше окаменелости, чем объективности, больше голого тела, чем лица и лика, больше холодного любования, чем умиления, больше риторики и искусства, чем молитвы" (Лосев А. Очерки античного символизма и мифологии. - М., 1993. С.705). В своей работе Л.Карсавин вводит важное понятие социального пространства наряду с понятиями симфонического и физического пространства (ср. развернутое использование физического и социального пространства в Бурдье П. Социология политики. -- М., 1993). "Субъектом социальной пространственности, ее источником и ею самою является социальная личность, -- пишет Л.Карсавин. -- Поскольку же социальная пространственность осуществляется индивидуальными личностями, они суть моменты социальной и она сама" (Карсавин Л.П. О личности. С.128). Или: "социальная пространственность возникает и исчезает в возникновении и исчезновении индивидуумов" (С.129). Рассматривая понятие социальной личности, Л.Карсавин предлагает различать два их вида -- периодические и постоянные: "периодическими социальными личностями будут ученое и спортивное общество, партийный съезд, съезд советов и т.д., "постоянными" -- разбойничья шайка, семья, правительство, народ и т.п." (Там же. С.176). Это в сильной степени напоминает будущую классификацию аудитории у Ричарда Шехнера на случайную и интегрированную (Schechner R. Performance theory. -- New York etc., 1988). Социальная личность обладает определенной телесностью, к которой Л.Карсавин относит биологическое единство, общий этнический уклад, взаимообщение с одной и той же средой. Отсюда он делает интересный вывод: "эмигранты должны либо перерождаться, либо вырождаться, и тем скорее, чем они рассеяннее" (Там же. С.177). Соответственно, любое послереволюционный период 168 общение предполагает создание соответствующей социальной личности, которая могла не существовать до встречи, возникнуть во время встречи и умереть после нее. Чем подтверждаем мы присутствие Л.Карсавина в семиотическом круге идей? В конце предыдущего параграфа мы уже писали о семиотическом характере исторического изучения в аспекте сопоставления двух точек зрения, двух модальностей, где в результате выкристаллизовывается семиотическая проблематика. И этот срез получил дальнейшее развитие в становлении семиотики в России. Достаточно назвать имена Бориса Успенского, Арона Гуревича, Георгия Кнабе, Владимира Рабиновича. Несомненно семиотичны его работы о символических механизмах средневековой культуры, как бы уже по определению. Однако не менее важны и работы религиозной направленности. Столкновение двух модальностей мы видим в исследованиях по разграничению католицизма и православия. Работы о личности представляют собой попытку выстроить иерархическую среду обитания для знаковой действительности, "котел", в котором она зарождается и реализуется. Основные работы Карсавин Л.П. Культура средних веков. -- Пг.: Огни, 1918 Карсавин Л.П. Культура средних веков. -- Киев: Символ -- AirLand, 1995 Карсавин Л.П. Малые сочинения. СПб.: Алетейя, 1994 Карсавин Л.П. Религиозно-философские сочинения. -- Т.1. - М.: Ренессанс, 1992 Карсавин Л.П. Сочинения. -- М.: Раритет, 1993 Карсавин Л.П. Философия истории. СПб.: Комплект. 1993 Карсавин Л.П. Жозеф де Местр//Вопросы философии. 1989. - No3 Карсавин Л.П. философия и В.К.П. // Вопросы философии. -1992. - No 3 Карсавин Л.П. Ответ на статью Н.А.Бердяева об евразийцах // Путь. -- 1926. -- No 2; переизд. в "Путь". -- Книга 1. - М., 1992 Карсавин Л.П. О началах // Символ. - 1994. - No 31 Карсавин Л.П. Проблема учения об ангелах (ангелология) // там же Карсавин Л.П. Переписка с А. Веттером // там же * * * Хоружий С.С. Карсавин и де Местр // Вопросы философии. -1989.- No 3 исторический подход 169 Назаров В.Н. "Каждый из нас в глубине своей есть София" // Вопросы философии. -- 1991. - No 9 Кулешов В. И. Неожиданная встреча с Л.П.Карсавиным // Вопросы философии. -- 1993. -- No 5 Соболев А.В. Своя своих не познаша. Евразийство: Л.П.Карсавин и другие // Начала. -- 1992. No 4 Хоружий С.С. Карсавин, евразийство и ВКП // Вопросы философии. - 1992. - No 2 Литвинов Г.. Судьба философа Льва Петровича Карсавина // Эмиграция. -- 1992. - No 3 Гаврюшин Н. Переписка А.Веттера с Л.Карсавиным // Символ. - 1994. - No 31 Мосин А. "Реальный собеседник" // там же Хоружий С. Двоящийся текст // там же Хоружий С. Жизнь и учение Льва Карсавина // Карсавин Л. Религиозно-философские сочинения. -- Т.1. -- М., 1992 Карташев А.В. Лев Платонович Карсавин (1882-1952) // Карсавин Л.П. Малые сочинения. СПб., 1994 Штейнберг А.3. Лев Платонович Карсавин // там же Сорочкин Г. Из дневника (к истории Каунасского религиозно-философского кружка) // там же 3.3. ВчЕСЛАВ Иванов Мы помещаем Вячеслава Иванова (1866-1949) в данном разделе, хотя с таким же успехом он мог быть причислен и к герменевтикам, поскольку говорит о своем пути исследования, различая герменевтику низшую, более словесную и филологическую, и герменевтику высшую, где речь уже идет не только об интерпретации текста, но и об интерпретации автора, духа эпохи и всего античного сознания в целом (Иванов В. Дионис и прадионисийство. СПб., 1994. С.260-261). О Вячеславе Иванове оставлена обширная мемуарная литература. Его "Башня из слоновой кости" в Петербурге видела у себя весь цвет русского серебряного века. Как вспоминает Андреи Белый: "Хозяин "становища" (так Мережковские звали квартиру) являлся к обеду: до -- кутался пледом; с обернутой головой утопал в корректурах на низком, постельном диване, работая не одеваясь, отхлебывая черный чай, подаваемый прямо в постель: часа в три; до -- не мог он проснуться, ложась в часов восемь утра, заставляя гостей с ним проделывать то же; к семи с половиной вечера утренний, розовый, свежий, как роза, умытый, одетый, являлся: послереволюционный период 170 обедать; проведший со мною так на башне два дня Э.К.Метнер на третий сбежал; я такую выдержал жизнь недель пять; возвращался в Москву похудевший, зеленый, осунувшийся, вдохновленный беседой ночною, вернее, что -- утренней" (Белый А. Начало века. -- М., 1990. С.354). Лев Шестов в своем эссе "Вячеслав Великолепный" замечает, что русского писателя можно лучше всего понять по его отношению к Достоевскому и Толстому. Об Иванове же он говорит следующее: "В.Иванов находит, что основная мысль Достоевского, которую и он сам разделяет и считает символом своей веры, в том, что величайший человеческий грех -- стремиться устроиться на земле без Бога" (Шестов Л. Соч. В 2-х тт. -- Т.1. -- М., 1993. С.272). Завершает же он свою работу словами: "Все нравится мне в В.Иванове; и тонкость его упадочных узоров, и его пристрастие к эллинизму, и вкус к Шиллеру, Гете и Ницше, и пророческий тон его писаний. Мне нравится нарочитая тяжесть его огромных, изысканных периодов, даже его старомодная жеманность, когда он восстанавливает букву 9 в словах беург, промебей и т.д. У других это вышло бы смешно, у В.Иванова -- красиво и торжественно. Мне кажется, что, если бы он надел шитый золотом дедовский шелковый кафтан или напудренный парик, ему бы это тоже было к лицу" (Там же, С.277). Впервые курс лекций об эллинской религии Диониса Вяч.Иванов читает в Париже в высшей школе общественных наук в 1903 г. Книга же "Дионис и прадионисийство" выходит в Баку в 1923 г. после защиты его диссертации в местном университете в 1921 г. В 1924 г. он выезжает оттуда в Италию и не возвращается обратно, хотя до 1936 г. продлевает свой советский паспорт. Основная идея, которая может нас заинтересовать в его трудах, это Дионис и его культ. К ней он обращается на протяжении всей жизни. До вышеупомянутой книги была целая серия статей по этой проблематике. Считается, что он обратился к Дионису под влиянием Фридриха Ницше. Он сам пишет в статье "Ницше и Дионис": "Ницше возвратил миру Диониса: в этом было его посланничество и его пророческое безумие" (Иванов Вяч, Родное и вселенское. -- М., 1994. С.27). В этой же статье он пишет об ориентации на Аполлона как о центростремительной, оформливающей, скрепляющей, в то время как стихия Диониса определяется как музыкальная, разрешающая и центробежная. При этом исторический подход 171 описание данной сути иногда принимает весьма теоретическое оформление: "Дионисийское начало, антиномичное по своей природе, может быть многообразно описываемо и формально определяемо, но вполне раскрывается только в переживании, и напрасно было бы искать его постижения -- исследуя, что образует его живой состав. Дионис приемлет и вместе отрицает всякий предикат; в его понятии a не-a, в его культе жертва и жрец объединяются как тождество" (Там же. С.29). И еще одна важная теоретическая характеристика: "Дионисийское состояние есть выхождение из времени и погружение в безвременное" (Там же. С.33). Статья была напечатана в 1904 г. в журнале "Весы". Вагнера, как и Бетховена, Вяч.Иванов считал зачинателями нового дионисийского творчества (Иванов Вяч. Вагнер и дионисово действо // Иванов Вяч. Родное и вселенское. -- М., 1994. С.35). Всматриваясь в стихию дионисийства, мы постепенно увидим те параллели, которые идут от трудов Вяч.Иванова к таким явлениям семиотического мира, как карнавализация Михаила Бахтина и перформанс как теория современного ритуала. Подобная перекличка идей может быть весьма плодотворной для дальнейших исследований. В дионисийстве Вяч.Иванов видит феномен культового общения (Иванов Вяч. Дионис и прадионисийство. СПб., 1994. С.263). Характер дионисийства мы можем увидеть в следующем описании: "В культе Диониса человек отказывался временно от своего сознательного человеческого "я", от законов, устоев человеческого общества и погружался в темное, манящее лоно беспредельной и всепоглощающей природной жизни -- жизни животной, жизни растительной, не озаренной светом сознания, могучей в своем буйном подъеме, оргианизме, в своем стихийном, неудержимом и диком ликовании, стоящем вне нравственности, вне высших запросов духа. Это была жизнь безразличная и слепая в своем животном веселии, прекрасная и дикая. Для человека она была регрессом, отказом от всех достижений в области человеческого духа, она низводила его назад к исходному волнующемуся, хаотически-непросветленному, но зато неиссякающему жизнью, беспрестанно источающему стремительные и радостные потоки жизни -- лону Природы" (Арсеньев Н.С. Пессимизм и мистика в древней Греции // Путь. -- 1926. -- No 5; перензд. в Путь. - Кн. 1. - М., 1992. С.595). послереволюционный период 172 Вяч.Иванов заинтересовался культом как действием, которое является гораздо более ранним феноменом, чем сознание. Сложность исследования заключается не только и не столько в отдаленности подобных культов во времени. Одной из важных характеристик, которые представляют сложность для современного ума, является двойственный характер -- "божество одновременно мыслится как принцип жизни и смерти" (Иванов Вяч. Дионис и прадионисийство. С.284). Отсюда следует ряд дуалистических эквивалентностей: жертва отождествляется с божеством, участники оргий, испытывая экстаз, тоже отожествляются с божеством, божество отожествляется со жрецом (Там же. С.283). Для описания подобных структур Вяч.Иванов вводит понятие диады. "Искусство диады не есть искусство просто антагонистическое, т.е. изображающее любой антагонизм, любую борьбу враждебных сил. Силы, которые оно представляет враждующими, мыслятся исконно слитыми в одном целостном бытии" (Там же. С.298). При этом он иллюстрирует этот принцип характером Гамлета, который не есть слабый человек, в противном случае не было бы трагедии. Таким образом Вяч.Иванов приходит к центральной характеристике своего объекта -- "раздвоение первоначального единства на междуусобные энергии есть коренная идея и глубочайшее переживание Дионисовых таинств. Дионис искони мыслится как бог, вдохновляющий своим одержанием исступленных, обращающихся на него же, для свершения над ним жертвенного действия. Он пассивен как бог страдающий в собственном своем облике, -- и активен как бог жертвоприносящийся в лице исполнителей его страстной воли и участи: так раздвояется он на антиномические ипостаси. В одной лишь Дионисовой общине все участники экстатического богослужения носят имя своего бога ("вакхи"), т.е. таинственно с ним отождествляется. Итак, вот исконная диада религии Диониса: он -- жертва, и он же -- жрец" (Там же. С.299). Кстати, потому и трагедию Вяч. Иванов считал человеческим искусством, поскольку человек не обладает односоставностью, характерной для зверей, ангела или черта: "ему одному досталась в удел внутренняя борьба" (ТАМ же. С.298). Перенося этот феномен в область психологии современного человека, Вяч.Иванов заключает: "Попытка удержать формально-рассудочные способности и особенная приверженность к процессам последовательного мышления часто исторический подход 173 бывают сопутствующими признаками при нарушении умственного и душевного равновесия" (Там же. С.300). То есть норма в этой интерпретации отнюдь не является таковой. Соответственно, можно перенести диадическое рассмотрение в иную реализацию. "Отсюда -- поиски выявления диады не в единичной душе, а в некоем коллективе, представляющем собою целостное органическое единство. Излюбленными темами трагедии становятся распри между детьми и родителями (Электра, матереубийство Ореста, проклятие Эдипа; сюда же относятся детоубийства, как трапеза Фиеста, безумие Геракла, преступления Медеи, заклание Ифигении), между братьями (Этеокл и Полиник), между супругами (Клитемнестра и Агамемнон, Геракл и Дианира, Данаиды). Принцип диады сохраняется здесь как принцип междоусобия в естественном единстве, хотя и собирательном" (Там же. С. 304). Из этих наблюдений становится абсолютно ясным вводимый Вяч.Ивановым известный семиотический принцип бинарности, который занимает весьма важные позиции среди семиотического инструментария. Но Иванов идет еще дальше и пытается решить проблему введения "аполлинийского элемента" в трагедию так, чтобы не парализовать ее "дионнсийской энергии". "Он желателен, прежде всего, поскольку сообщает сценическому действию формальную стройность и пластическую изобразительность. Он желателен, далее, и как некое тончайшее ограждение, защищающее зрителя (заметим, что зритель не должен быть только зрителем или соглядатаем, но и в качестве участника действа не перестает быть созерцателем), -- волшебное покрывало, охраняющее его от прямого удара Дионисовых молний. Но тот же аполлннийский покров уже как бы размагничивает трагедию, если из разреженного облака, подобного наитию сонной грезы, сгущается в непроницаемую для дионисийских токов ткань, обволакивающую изображаемое на сцене чисто-эпической отрешенностью от зрителя, уже только -- зрителя" (Там же. С.305-306). На сей раз перед нами возникает инструментарий, характерный для семиотического анализа театра. Трагедия, по Вяч.Иванову, является возвратом героического эпоса. То есть это выход на пра-формы, свойственные человечеству в более ранние периоды его истории. Почему же обряды столь устойчиво сохраняются человечеством? И Вяч.Иванов предлагает следующее объяснение: "обряд устой- послереволюционный период 174 чивее мысленных представлений: он длится, между тем как энергия, потребная на живое воссоздание пра-мифа в сознании, постепенно ослабевает и первоначально яркие и величаво-простые черты его мало-помалу тускнеют и дробятся. Наименее разложимы, наиболее живучи и упорны пра-миф и обряд в культах оргиастических, вследствие их относительной замкнутости и специфической психологии, но и они подвержены действию общего закона" (Там же, С.270). Плюс к этому мы можем добавить, что сохранности способствовали также элементы неуправляемости, свойственные оргиазмам. Ведь в экстазе, повторял Вяч.Иванов вслед за Платоном, можно наблюдать общение с богом. В своей теории Вяч.Иванов рассматривает мифологему как продукт сознательного символизма. Это определенная "надстройка" над наивным народным верованием, которое воплощается в обряде. Под эти рассуждения Вяч.Иванов пытается подвести достаточно строгую методологию, поскольку он замечает: "Рассмотрение категории фактов сознания в качестве исторических свидетельств показало, что они не могут быть переносимы или проецируемы в прошедшее, если в нем нет точно отвечающей им исторической конкретности, и что высшей инстанцией достоверности, особливо в суждении о древнейшем состоянии религии, должны быть признаны факты быта и действия. Первоначально, народ вовсе не мыслит отвлеченно от действия" (Там же. С.267). Последние наблюдения говорят о том, что Вяч.Иванов подверг бы критике развившиеся в определенный период отвлеченные семиотические конструкции как безосновательные. В работе Вяч.Иванов раскрывает свой собственный инструментарий, считая, что для интерпретации мифологемы "следует владеть ключами ее символики. Например, представитель подземного царства характеризуется черным конем, черной козьей шкурой на плечах, а также наличием змеи, пчелы, плода гранатового дерева. Дионису всегда приписывается земная мать, т.е. мы имеем ситуацию двойного рождения. В результате перед нами предстает достаточно сложная конструкция: "монаде Аполлона противостоит дионисийская диада, как мужескому началу противостоит начало женское, также издревле знаменуемое в противоположность единице мужа числом "два". Однако, Дионис не женский только, но и мужеский бог; антиномически заключает он в себе диаду и исторический подход 175 монаду: на самом деле, он одновременно творит и разрушает текучие формы индивидуации" (Там же. С.167). Некоторые исследователи придерживались гипотезы египетского происхождения культа Диониса. "В Египте эллинские теологи узнали мистическую тайну, что расчленение бога обусловливает его возрождение и что уподобление человека богу страдающему в страстях его есть залог воскресения человека с богом воскрешающим. Они узнали, что цельный состав седмеричен и что расчленение есть разъятие седмицы, а восстановление седмицы в единстве -- возрождение" (Там же. С.183). Трагедия тоже формируется, она могла идти по пути понижения, опираясь на сельские обычаи религии Диониса, или по пути возвышения, исходя из мистических культов. В конце концов избирается последний путь. Причем происходит определенное "тематическое" разделение: "Мистерия -- богам, трагедия -- героям: такова была норма разделения действ по содержанию, установленная организаторами сакральной жизни Афин. Подобно тому как у нас, в России до революции было воспрещено представля