М.: Современник, 1990
В десять часов вечера под светлое воскресенье утих наш проклятый
коридор. В блаженной тишине родилась у меня жгучая мысль о том, что
исполнилось мое мечтанье, и бабка Павловна, торгующая папиросами, умерла.
Решил это я потому, что из комнаты Павловны не доносилось криков истязуемого
ее сына Шурки.
Я сладострастно улыбнулся, сел в драное кресло и развернул томик Марка
Твэна. О, миг блаженный, светлый час!..
...И в десять с четвертью вечера в коридоре трижды пропел петух.
Петух - ничего особенного. Ведь жил же у Павловны полгода поросенок в
комнате. Вообще Москва не Берлин, это раз, а во-вторых, человека, живущего
полтора года в коридоре No 50, не удивишь ничем. Не факт неожиданного
появления петуха испугал меня, а то обстоятельство, что петух пел в десять
часов вечера. Петух - не соловей и в довоенное время пел на рассвете.
- Неужели эти мерзавцы напоили петуха? - спросил я, оторвавшись от
Твэна, у моей несчастной жены.
Но та не успела ответить. Вслед за вступительной петушиной фанфарой
начался непрерывный вопль петуха. Затем завыл мужской голос. Но как! Это был
непрерывный басовый вой в до-диезной душевной боли и отчаяния, предсмертный
тяжкий вой.
Захлопали все двери, загремели шаги. Твэна я бросил и кинулся в
коридор.
В коридоре под лампочкой, в тесном кольце изумленных жителей
знаменитого коридора, стоял неизвестный мне гражданин. Ноги его были
растопырены, как ижица, он покачивался и, не закрывая рта, испускал этот
самый исступленный вой, испугавший меня. В коридоре я расслышал, что
нечленораздельная длинная нота (фермато) сменилась речитативом:
- Так-то, - хрипло давился и завывал неизвестный гражданин, обливаясь
крупными слезами, - Христос воскресе! Очень хорошо поступаете! Так не
доставайся же никому!!! А-а-а-а!!
И с этими словами он драл пучками перья из хвоста у петуха, который
бился у него в руках.
Одного взгляда было достаточно, чтобы убедиться, что петух совершенно
трезв. Но на лице у петуха была написана нечеловеческая мука. Глаза его
вылезали из орбит, он хлопал крыльями и выдирался из цепких рук
неизвестного.
Павловна, Шурка, шофер, Аннушка, аннушкин Миша, дуськин муж и обе
Дуськи стояли кольцом в совершенном молчании и неподвижно, как вколоченные в
пол. На сей раз я их не виню. Даже они лишились дара слова. Сцену обдирания
живого петуха они видели, как и я, впервые.
Квартхоз квартиры No 50 Василий Иванович криво и отчаянно улыбался,
хватая петуха то за неуловимое крыло, то за ноги, пытался вырвать его у
неизвестного гражданина.
- Иван Гаврилович! Побойся бога! - вскрикивал он, трезвея на моих
глазах. - Никто твоего петуха не берет, будь он трижды проклят! Не мучай
птицу под светлое христово воскресение! Иван Гаврилович, приди в себя!
Я опомнился первым и вдохновенным вольтом выбил петуха из рук
гражданина. Петух взметнулся, ударился грузно о лампочку, затем снизился и
исчез за поворотом, там, где павловнина кладовка. И гражданин мгновенно
стих.
Случай был экстраординарный, как хотите, и лишь поэтому он кончился для
меня благополучно. Квартхоз не говорил мне, что я, если мне не нравится эта
квартира, могу подыскать себе особняк. Павловна не говорила, что я жгу
лампочку до пяти часов, занимаясь "неизвестно какими делами", и что я вообще
совершенно напрасно затесался туда, где проживает она. Шурку она имеет право
бить, потому это ее Шурка. И пусть я заведу себе "своих Шурок" и ем их с
кашей. - "Я, Павловна, если вы еще раз ударите Шурку по голове, подам на вас
в суд и вы будете сидеть год за истязание ребенка", - помогало плохо.
Павловна грозилась, что она подаст "заявку" в правление, чтобы меня выселили
"Ежели кому не нравится, пусть идет туда, где образованные".
Словом, на сей раз ничего не было. В гробовом молчании разошлись все
обитатели самой знаменитой квартиры в Москве. Неизвестного гражданина
квартхоз и Катерина Ивановна под руки повели на лестницу. Неизвестный шел
красный, дрожа и покачиваясь, молча и выкатив убойные, угасающие глаза. Он
был похож на отравленного беленой.
Обессилевшего петуха Павловна и Шурка поймали под кадушкой и тоже
унесли.
Катерина Ивановна, вернувшись, рассказала:
- Пошел мой сукин сын (читай: квартхоз - муж Катерины Ивановны), как
добрый, за покупками. Купил-таки у Сидоровны четверть. Гаврилыча пригласил -
идем, говорит, попробуем. Все люди, как люди, а они налакались, прости
господи мое согрешение, еще поп в церкви не звякнул. Ума не приложу, что с
Гаврилычем сделалось. Выпили они, мой ему и говорит: чем тебе, Гаврилыч, с
петухом в уборную иттить, дай я его подержу. А тот возьми, да взбеленись. А,
говорит, ты, говорит, петуха хочешь присвоить? И начал выть. Что ему
почудилось, господь его ведает!..
В два часа ночи квартхоз, разговевшись, выбил все стекла, избил жену и
свой поступок объяснил тем, что она заела ему жизнь. Я в это время был с
женою у заутрени, и скандал шел без моего участия. Население квартиры
дрогнуло и вызвало председателя правления. Председатель правления явился
немедленно. С блестящими глазами и красный, как флаг, посмотрел на
посиневшую Катерину Ивановну и сказал:
- Удивляюсь я тебе, Василь Иваныч: глава дома и не можешь с бабой
совладать.
Это был первый случай в жизни нашего председателя, когда он не
обрадовался своим словам. Ему лично, шоферу и дуськину мужу пришлось
обезоруживать Василь Иваныча, причем он порезал себе руку (Василь Иваныч
после слов председателя вооружился кухонным ножом, чтобы резать Катерину
Ивановну: "Так я ж ей покажу").
Председатель, заперев Катерину Ивановну в кладовке Павловны, внушал
Иванычу, что Катерина Ивановна убежала, и Василь Иваныч заснул со словами:
- Ладно. Я ее завтра зарежу. Она моих рук не избежит.
Председатель ушел со словами:
- Ну и самогон у Сидоровны. Зверь - самогон.
В три часа ночи явился Иван Сидорыч. Публично заявляю: если бы я был
мужчина, а не тряпка, я, конечно, выкинул бы Ивана Сидорыча вон из своей
комнаты. Но я его боюсь. Он самое сильное лицо в правлении после
председателя. Может быть, выселить ему и не удастся (а может, и удастся,
черт его знает!), но отравить мне существование он может совершенно
свободно. Для меня же это самое ужасное. Если мне отравят существование, я
не могу писать фельетоны, а если я не буду писать фельетоны, то произойдет
финансовый крах.
- Драсс... гражданин журн... лист, - сказал Иван Сидорыч, качаясь, как
былинка под ветром. - Я к вам.
- Очень приятно.
- Я насчет эсперанто...
- ?
- Заметку бы написа... статью... Желаю открыть общество... Так и
написать: "Иван Сидорыч, эксперантист, желает, мол"...
И вдруг Сидорыч заговорил на эсперанто (кстати: удивительно противный
язык).
Не знаю, что прочел эсперантист в моих глазах, но только он вдруг
съежился, странные кургузые слова, похожие на помесь латинско-русских слов,
стали обрываться, и Иван Сидорыч перешел на общедоступный язык.
- Впрочем... извин... с... я завтра.
- Милости просим, - ласково ответил я, подводя Ивана Сидорыча к двери
(он почему-то хотел выйти через стену).
- Его нельзя выгнать? - спросила по уходе жена.
- Нет, детка, нельзя.
Утром, в девять, праздник начался матлотом, исполненным Василием
Ивановичем на гармонике (плясала Катерина Ивановна) и речью вдребезги
пьяного Аннушкиного Миши, обращенной ко мне. Миша от своего лица и от лица
неизвестных мне граждан выразил мне свое уважение.
В 10 пришел младший дворник (выпивший слегка), в 10 ч. 20 м. старший
(мертво-пьяный), в 10 ч. 25 м. истопник (в страшном состоянии). Молчал и
молча ушел. 5 миллионов, данные мною, потерял тут же в коридоре.
В полдень Сидоровна нахально не долила на три пальца четверть Василию
Ивановичу. Тот тогда, взяв пустую четверть, отправился куда следует и
заявил:
- Самогоном торгуют. Желаю арестовать.
- А ты не путаешь? - мрачно спросили его где следует. - По нашим
сведениям, самогону в вашем квартале нету.
- Нету? - горько усмехнулся Василий Иванович. - Очень даже замечательны
ваши слова.
- Так вот и нету. И как ты оказался трезвый, ежели у вас самогон?
Иди-ка лучше - проспись. Завтра подашь заявление, которые с самогоном.
- Тэк-с... понимаем, - сказал, ошеломленно улыбаясь, Василий Иваныч. -
Стало быть, управы на их нету? Пущай не доливают. А что касается, какой я
трезвый, понюхайте четверть.
Четверть оказалась с "явно выраженным запахом сивушных масел".
- Веди! - сказали тогда Василию Ивановичу. И он привел.
Когда Василий Иванович проснулся, он сказал Катерине Ивановне:
- Сбегай к Сидоровне за четвертью.
- Очнись, окаянная душа, - ответила Катерина Ивановна, - Сидоровну
закрыли.
- Как? Как же они пронюхали? - удивился Василий Иванович.
Я ликовал. Но ненадолго. Через полчаса Катерина Ивановна явилась с
полной четвертью. Оказалось, что забил свеженький источник у Макеича через
два дома от Сидоровны. В 7 часов вечера я вырвал Наташу из рук ее супруга,
пекаря Володи ("Не сметь бить!!", "Моя жена!" и т. д.).
В 8 часов вечера, когда грянул лихой матлот и заплясала Аннушка, жена
встала с дивана и сказала:
- Больше я не могу. Сделай, что хочешь, но мы должны уехать отсюда.
- Детка, - ответил я в отчаянии. - Что я могу сделать? Я не могу
достать комнату. Она стоит 20 миллиардов, я получаю четыре. Пока я не допишу
романа, мы не можем ни на что надеяться. Терпи.
- Я не о себе, - ответила жена. - Но ты никогда не допишешь романа.
Никогда. Жизнь безнадежная. Я приму морфий.
При этих словах я почувствовал, что я стал железным. Я ответил, и голос
мой был полон металла:
- Морфию ты не примешь, потому что я тебе этого не позволю. А роман я
допишу, и, смею уверить, это будет такой роман, что от него небу станет
жарко.
Затем я помог жене одеться, запер дверь на ключ и замок, попросил Дусю
первую (не пьет ничего, кроме портвейна) смотреть, чтоб замок никто не
ломал, и увез жену на три дня праздника на Никитскую к сестре.
1923
1