они казались отсутствующими или их психологический фокус был несколько смазан. Конечно, в следующий миг эти люди будут энергичными, собранными, расслабленными, сладострастными, жестокосердными или страдающими от неверности певца, кто-то будет рожать детей, кто-то сбежит с другом -- короче, они будут более определенными. Однако на момент экспозиции это личности несложившиеся, неопределенные, они, как стихотворение в работе, еще не имеют следующей строчки или, очень часто, темы. И так же, как стихотворение, они так и не завершились: остались незаконченными. Короче, они были черновиками. Именно изменчивость оживляет лицо для поэта, что так ясно выразил в этих знаменитых строчках Йейтс: Многие любили мгновения твоей радостной грации И красоту твою -- любовью истинной или поддельной, Но один любил твою скитальческую душу И печаль, пробегавшую по твоему переменчивому лицу. То, что читатель способен сочувствовать этим строчкам, доказывает, что изменчивость влечет его так же, как и поэта. Точнее, степень его сопереживания в данном случае есть степень его удаленности от этой самой изменчивости, степень его прикованности к определенному: к чертам, или обстоятельствам, или к тому и другому. Что касается поэта, то он различает в этом меняющемся овале гораздо больше, чем семь букв Homo Dei; он различает в нем весь алфавит во всех его сочетаниях, то есть язык. Вот так, возможно, Муза действительно обретает женские черты, так она становится фотографией. В четверостишии Йейтса -- миг узнавания одной формы жизни в другой: тремоло голосовых связок поэта в смертных чертах его возлюбленной, или неопределенность в неопределенности. Для вибрирующего голоса все неустоявшееся и трепетное есть эхо, временами возвышающееся до alter ego, или, как того требует грамматический род, до altra ego. XIII Несмотря на императивы грамматического рода, не будем забывать, что altra ego вовсе не Муза. Каких бы глубин солипсизма ни открыл ему союз тел, ни один поэт никогда не примет свой голос за его эхо, внутреннее за внешнее. Предпосылкой любви является автономность ее объекта, предпочтительно удаленного не больше чем на расстояние вытянутой руки. То же относится и к эху, которое определяет пространство, покрываемое голосом. Изображенные на снимках женщины и тем более мужчины сами Музами не были, но они были их хорошими дублерами, обретающимися по эту сторону реальности и говорящими со "старшими дамами" на одном языке. Они были (или стали потом) женами других людей: актрисы и танцовщицы, учительницы, разведенные, сиделки; они имели социальный статус и, таким образом, могли быть определены, тогда как главная особенность Музы -- позвольте мне повториться -- в том, что она неопределима. Они были нервные и безмятежные, блудливые и строгие, религиозные и циничные, модницы и неряхи, утонченно образованные и едва грамотные. Некоторые из них совсем не интересовались поэзией и охотнее заключали в объятия какого-нибудь заурядного хама, нежели пылкого обожателя. Вдобавок они жили в разных странах, хотя примерно в одно время, говорили на разных языках и не знали друг о друге. Короче, их ничто не связывало, кроме того, что их слова и действия в определенный момент запускали и приводили в движение механизм языка, и он катился, оставляя за собой на бумаге "лучшие слова в лучшем порядке". Они не были Музами, потому что они заставляли Музу, эту "старшую даму", говорить. Пойманные в сеть галереи, я думаю, эти райские птицы поэтов были, по крайней мере, окончательно идентифицированы, если не окольцованы. Подобно своим певцам, многие из них уже умерли, и с ними умерли их постыдные тайны, минуты торжества, внушительные гардеробы, затяжные недуги и эксцентричные повадки. Осталась песня, обязанная своим появлением как способности певцов чирикать, так и способности птиц порхать, пережившая, однако, и тех и других -- как она переживет своих читателей, которые, по крайней мере в момент чтения, участвуют в продолжающейся жизни песни. XIV В этом состоит главное различие между возлюбленной и Музой: последняя не умирает. То же относится к Музе и поэту: когда он умирает, она находит себе другого глашатая в следующем поколении. Иначе говоря, она всегда толчется около языка и, по-видимому, не возражает, когда ее принимают за простую девушку. Посмеявшись над такого рода ошибкой, она пытается исправить ее, диктуя своему подопечному то страницы "Рая", то стихи Томаса Харди (1912--1913 гг.); словом, строки, где голос человеческой страсти уступает голосу лингвистической необходимости -- но, по-видимому, тщетно. Так что давайте оставим ее с флейтой и венком полевых цветов. Так, по крайней мере, ей, возможно, удастся избежать биографа. 1990 * Перевод с английского Е. Касаткиной -------- Демократия! Одноактная пьеса Действующие лица: Базиль Модестович -- Глава государства Петрович -- министр внутренних дел и юстиции Густав Адольфович -- министр финансов Цецилия -- министр культуры Матильда -- секретарша Примечание: реплики не маркированы. Актерам и режиссеру следует самим определять, кто произносит что, исходя из логики происходящего. Кабинет Главы небольшого социалистического государства. На стенах -- портреты основоположников. Интерьер -- апофеоз скуки, оживляемый только чучелом -- в полный рост -- медведя, в чью сторону персонажи кивают или поглядывают всякий раз, когда употребляется местоимение "они". Можно еще прибавить оленьи рога. Высокие окна, в стиле Регента, затянутые белыми гардинами. Сквозь гардины просвечивают шпили лютеранских кирх. Длинный стол заседаний, в центре которого на блюде алеет разрезанный арбуз. Рабочий стол Главы государства: столпотворение телефонов. Полдень. Трое мужчин среднего возраста и одна женщина -- неопределенного -- поглощают пищу. Ничего рябчик, а? Рябчик что надо. Главное, подлива. Подлива замечательная. Это в ней чего? икра? Ага, подлива с икрой. Астраханская, что ли? Гурьевская. Гурьев-Гурьев-Гурьев... Это где у них? В Европе или в Азии? На Урале. Пиво у них там хорошее. Молодое. Ноги вяжет, особенно летом. Рябчик тоже, между прочим, из Сальских степей. Одно слово -- Евразия. Лучше -- Азеопа. Учитывая соотношение. Н-да. Пельмени сибирские. Спички шведские. Духи французские. Сыр голландский. Табачок турецкий. Болгарский: Джебел. А-а, то же самое. Овчарка немецкая. Право римское. Все заграничное. Н-да. Конвой вологодский. Наручники, между прочим, американские. Из Питтсбурга, в Пенсильвании. Не может быть! Честное слово. Ему, Цецилия Марковна, можно верить. Все-таки -- министр юстиции. Не может быть! Да хотите покажу? У меня всегда с собой, в портфеле. Вот полюбуйтесь. Ой, не надо. Да не бойтесь. Они ж американские. Покажи, Петрович. Вот тут написано: "майд ин ЮэСэЙ". У них, значит, тоже. А вы как думали. Одно слово -- капитализм. У нас таких не делают. Валюту тратить приходится. Ну, это такое дело -- не жалко. Не жалко -- чего? Да валюты. Хотя -- кусаются. 20 долларов штука. Это если в розницу. Но даже если оптом и со скидкой: все равно кусаются. Со скидкой? Ага. 20 процентов. Как дружественной державе. Ему можно верить, Цецилия. Все-таки -- министр финансов. Тогда уж лучше бы духи. Все-таки французские. Да они и польскими обойдутся. Опять же название красивое -- Бычь Може. Быть Может по-нашему. А это -- Коти. Коти -- тоже красиво. К тому же, французы скидки не дают, Цецилия. Да и не напасешься духов на всех-то. Даже польских. Духи, они же знаете, как идут. Флакон за неделю. Тут никакой валюты не напасешься. Наручники экономичней. С точки зрения финансовой дисциплины то есть. Да, народ у нас смирный. Он и веревкой обойдется. Базиль Модестович, можно мне арбуза? Давай. Арбуз тоже, между прочим, астраханский. Ничего себе смирный. Я вчера демонстрацию видела. Это которая за независимость? За экологию. Ну, это то же самое. Не скажите. Все-таки защита окружающей среды. Независимость -- тоже защита. От той же, между прочим, среды. Ну, это ты загнул, Петрович. Это, Базиль Модестович, не я. Это демонстранты. Да какие они демонстранты. Так, толпа. Э, не говорите. Все-таки народ, масса. А масса всегда в форму толпы отливается. Или -- очереди. Ну да: площади или улицы. Других-то вариантов нет. Это надо записать! Да чего там. И так записывается. (Кивает на медведя.) А чего тогда они всегда к Дворцу идут? Кино, что ли, насмотрелись? А того и идут, что площадь перед Дворцом. А к площади улица ведет. Пока по улице идут, они -- очередь. А когда на площадь выходят -- толпа. Оба варианта и получаются. Даже выбирать не надо. Есть, конечно, и третий: во Дворец войти. Как в кино. Да кто же их сюда пустит? Да и сами не полезут. Все-таки -- не 17-й год. Даже если и войдут -- не поместятся. Кино все-таки черно-белое было -- тебе ли не знать, Цецилия? Так-то так, Базиль Модестович, да ведь вечером цвет скрадывается. Не говоря -- ночью. Искусство вечером всегда сильней влияет. Лебединое-то озеро всегда вечером и дают. А кино так вообще в темноте смотрят. Так-то оно так, Цецилия, да на демонстрацию вечером не ходят. На демонстрацию днем идут. Ну да, чтоб западным корреспондентам снимать легче было. Особенно если на видео. Бехер из Японии сообщает, что они там выпуск новой сверхчувствительной пленки освоили. Так что, того гляди, западный корреспондент себя Эйзенштейном почувствует. Ну уж и Эйзенштейном. Как там Бехер-то, между прочим. Тоскует? Тоскует, Базиль Модестович. Рыбу сырую, говорит, жрать заставляют. Одно слово -- японцы. Можно мне арбуза? Давай, Петрович. Жаль, у нас не растут. Что поделаешь, приходится расплачиваться за географическое положение. Все-таки -- Европа. И Берия так считал. Я, когда назначали сюда, -- упирался. А он говорит: ты что, Петрович? Все-таки Европа. Да, шесть часов поездом -- и Чехословакия. Либо -- Венгрия. Не говоря -- самолетом. Стук в дверь, входит Секретарша. Ну, чего тебе, Матильда? Базиль Модестович, вас к телефону. Сколько раз тебе повторять, Матильда: в обеденный перерыв -- никого. Да, но это Москва вызывает. Кто? Не знаю, Базиль Модестович. Какой-то с акцентом. Густав Адольфович, ты кончил? Подойди к телефону, а? Поговори с ним с акцентом. С каким, Базиль Модестович? А хоть с каким. С курляндским. Г. А. идет к столу, нерешительно смотрит на телефоны. Какой? Красный, наверно? А то какой же. Г. А. поднимает трубку. Яа? Кафарит Гюстав Атольфофитч... Пошалюста? Наин, ай йест финанс-министр. Наин, он апетает. Исфините? Как ви скасаль? Ах, отин момент... (Кладет трубку, идет к столу.) Базиль Модестович, он орет. Обозвал меня -- Цецилия Марковна, прикройте ушки -- пыздорванцем. Акцент, по-моему, грузинский. Базиль Модестович вскакивает. Иосиф Виссарио... тьфу, не может быть. (Вытирает вспотевший лоб.) Петрович, подойди, если кончил, а? Привыкли в любое место звонить! Хамство все-таки, не говоря о суверенитете. П. идет к столу, берет трубку. Ал?. Ян Петерс говорит. Иван Петрович по-вашему. Министр юстиции. Ага, внутренних дел по-вашему. Чего? Бехер -- иностранных, и он в Японии. А?.. Да не разоряйся ты, сказано: обедает... Кончай, говорю, лаяться. Охолони. Ну да, с ним, со мной и с министром культуры. Ага, тамбовская она. Что? Да, лучшие ноги в Восточной Европе. (Смотрит в сторону Цецилии, подмигивает.) Чего? Ха-ха-ха. Никогда, говоришь, их вместе не видел? Хахаха... Орел! Да ладно там -- срочно. Срочно, срочно. А где Сам-то? А, на пресс-конференции. Чего ж сразу-то не сказал. А, ну понятно. Ладно, щас попробую. (Кладет трубку, возвращается к столу.) Это Чучмекишвили, Базиль Модестович, министр иностранных дел ихний. Вас просит. Вообще-то, по протоколу, не имеет права. Вас к телефону только Сам звать может. Министр только министру звонит, да и то-- соответствующему. Но, видать, там что-то экстренное. К тому же, Бехер в Японии. Может, подойдете. Езус Мария, не дадут человеку поесть нормально. Ладно, скажи: сейчас подойду. Вот только арбуза себе отрежу. П. идет к телефону, берет трубку. Ал?? Щас подойдет, хотя вообще не по протоколу. Да, даже нам. Хотя, по-моему, ты тоже раньше внутренних дел был, в Тифлисе-то. Ага, вишь, я помню. При тебе же педерастирование тех, которые не колются, и ввели. Ну да, мужики у вас на Кавказе гордые. Не, я -- рязанский. Что? Нет, бронетанковую кончал, в Харькове. Не, я на местной женат. Чего? Тянет, конечно, да как тут выберешься, даже в отпуск не получается. По-ихнему-то? -- ничего, гуторю. Ага... Идет он, идет. А где Сам-то? На пресс-конференции? А, ну понятно. Ну вот он, идет. Ага, ну бывай. Вот он, даю. П. передает трубку Б. М. и возвращается к столу. В. М. вытирает салфеткой губы. Я вас слушаю. Да, это я. Добрый день. Да-да, спасибо. Ничего-ничего, мы уже кончили. Ну что вы! Да, так я вас слушаю. (Пауза.) Майн Готт! Когда? (Пауза.) А посол знает? Нет, не наш, а ваш. Да нет, чтоб он танки не вызвал. Ну да, по старой памяти. Не может быть! Не может быть. И суверенитет тоже. Не может быть! Нет-нет, отчего же? Да-да, записываю. Записываю-записываю. Да не волнуйтесь: я -- старый подпольщик. А! Как вы сказали? А, окей. Окей, окей, окей. Все будет окей. Ага, вечером Самому позвоню. Около десяти, окей. А не поздновато? А, из китайской жизни. Нет, если "Мадам Баттерфляй", то раньше, чем "Турандот". Да, в худшем случае прямо в ложу. Номер-то? Номер есть. Главное -- посла известите: горячий он. Ну-ну, спасибо. Все будет окей. Ага. Всего доброго. Окей, окей. (Вешает трубку.) Окей. Густав Адольфович, отрежь мне арбуза, а? (Пауза.) Значит, так. Господа. (При этом слове все вздрагивают.) Господа министры. Я должен сообщить вам (Петрович и Цецилия понимающе улыбаются) приятное известие. У нас учреждена демократия! Всеобщее остолбенение. То есть? Что вы имеете в виду? Как учреждена? Какая демократия? Социалистическая? Народная? Может быть, буржуазная? Нового типа? Все заграничное. Когда мы научимся употреблять существительные без прилагательных? Это смотря какое существительное. И смотря какое прилагательное. Да ладно вам. Будет умничать. Что случилось-то, Базиль Модестович? Да ничего, Петрович. Грузин этот, который у них министр иностранный, говорит, что полчаса назад Сам на пресс-конференции заявил, что у нас демократия вводится. (Кричит.) Матильда! (Входит Матильда.) Матильда, никаких телефонных звонков. Впредь до особого распоряжения. А если из Москвы? Из Москвы? Ладно -- только если Сам. Поняла? Да, товарищ Генсек. И еще -- если главнокомандующий. Ясно? Ясно, товарищ Генсек. И не называй меня больше Генсеком. Поняла? Президентом можно. Да, товарищ Президент. И лучше без товарища. Диковато звучит. Вроде как товарищ прокурора! Давай лучше господином. Понятно? Понятно, господин Генсек. То есть товарищ Президент. То есть товарищ Генсек. То есть господин Президент. Вот так-то. Матильда выходит, расстегивая на ходу блузку. Что же это теперь будет, Базиль Модестович? Да не бойтесь вы, Цецилия Марковна. Обойдется. Да, обойдется. Вот вы уже господин Президент, а мы кто? Кто был ничем, тот станет всем. Не спешим ли мы, Базиль Модестович? Да нет, как раз наоборот, Петрович. Через полчаса тут пресса будет. Подготовиться надо. Оно, конечно, мало ли что там Сам брякнет, но куда они, туда и мы. Все-таки общая граница, не говоря -- идеалы. Не говоря -- культура. С ее министра и начиная. Да как вы, Густав Адольфович, смеете! Так что ты тоже, Петрович, господин министр теперь. Про Густава и говорить не приходится. Ну и Цецилия. Я -- госпожа министр? Отчего же нет, Цецилия? Да звучит как-то -- того... Ни то, ни с?. В юбке я все-таки. Это мы заметили. Привыкнешь, Цецилия... Было у тебя с ним? О чем это вы, Базиль Модестович? С грузином этим, с Чучмекишвили? Да что вы, Базиль Модестович! Да как вы могли подумать. Краснеешь, Цецилия. А еще мхатовка бывшая. А еще молочные ванны ежедневные... И чего ты в нем нашла? Ну, понимаю, политбюрошные ихние. Это, так сказать, наш интернациональный долг. Но этот... Так ведь грузин он, Базиль Модестович. Для здоровья она. У них ведь... Замолчите, Петрович! ...эта вещь -- сунешь в ведро: вода кипит. Петрович!!! Ах, Цецилия, Цецилия. Бойка, однако. С другой стороны, конечно, кто мы? -- дряхлеющий Запад. Ладно, не красней -- флаг напоминаешь, не говоря -- занавес. Значит, так: Густав Адольфович, задело! Мы что тут раньше-то производили? Раньше -- чего? Перемены К Лучшему. До исторического материализма и индустриализации. А, до 45-го. Бекон, Базиль Модестович. Мы беконом всю Англию кормили. Ну, бекона теперь в Англии своего навалом. Угря копченого. Мы копченым угрем всю Европу снабжали. Даже Италию. У итальянского поэта одного стихи такие есть. "Угорь, сирена / Балтийского моря..." Консервная фабрика была. 16 сортов угря выпускала. Ага, и у французов блюдо такое было: угорь по-бургундски. С красным вином делается. Ну да, потому что рыба. Рыба вообще с белым идет. Да что вы понимаете! Его три дня сушить надо. Прибиваешь его к стенке гвоздем -- под жабры -- и сушишь. Вялишь, что ли? Да нет. Чтоб не извивался. Живучий он ужасно, угорь этот. Даже через три дня извивается. Разрежешь его, бывало, и в кастрюлю. А он все извивается. Виляет... Как на допросе. ...даже в кастрюле виляет. То есть извивается. И тогда его -- красным вином. Я и говорю -- рыба. Крови в нем нет. Как кровянку пустишь, тут они вилять и перестают. Потому, видать, и добычу прекратили. Бургундского на всех не напасешься. Да, и чтоб дурной пример не подавал. Живучий больно. На национальный символ тянул. Вернее -- на идеал. Дескать -- как ни режь, а я... Холоднокровные потому что. Я и говорю. Аберрация возникает. Как вообще с идеалами. В нас крови пять литров и вся -- горячая. А идеал, он -- всегда холодный. В результате -- несовместимость. Горячего с холодным? Реального с идеальным? Материализма с идеализмом. Ну да, гремучая смесь. И отсюда -- кровопускание. По-нашему: кровопролитие. Чтоб охладить? Да -- горячие головы? Не, наоборот. Идеалы подкрасить. Придать им человеческий облик. Вроде того. Снять напряжение. Так они лучше сохраняются. Кто? Идеалы. Особенно -- в камере. Ни дать ни взять консервы. Ага, в собственном соусе. Особенно -- когда в сознание приходишь. Макабр. ...на нарах калачиком. Угорь и есть. На экспорт только не годится. Но на национальный символ вполне. Макабр. Сколько, Густав Адольфыч, говоришь, сортов было? Шестнадцать. Шестнадцать сортов фабрика выпускала. Копченого, маринованного, в масле, в собственном соусе -- тоже. А теперь? Теперь -- радиоприемники и будильники. Хорошие, между прочим, будильники: с малиновым звоном. Приемники только длинно- и средневолновые. Короткие волны вон он (кивает на Петровича) запретил. Такое уж у нас море, Базиль Модестович. Все-таки -- жестяного цвета. Я считаю: преемственность надо сохранять. В общем, от угря остались одни волны. И те -- длинные. Н-да, на экспорт не потянет. Будильники тоже, хотя и жестяные. Не говоря -- с малиновым звоном. Перебои у них на Западе с православием, вот что. Разве что -- Самому отправить, но это -- не экспорт. Даже не импорт. Пищеварение скорее. Если (кивает в сторону медведя) не ссылка. Гууууустав!!! Окей, окей, Петрович. Как говорит Чучмекишвили -- окей. Будильники в Сибири тоже нужны. По ним конвой просыпается! Окей. Значит, что там еще было, Густав Адольфыч? Сыр тминный еще. Ожерелья янтарные. Аграрная же страна была. Хутора сплошные. Кожей еще свиной торговали. Хорошая кожа была. Наполеон лосины себе только из нашей кожи заказывал. Вс?? Вс?. Полезные ископаемые? Да вы же сами знаете. Торф один... Если вдуматься -- чего это всех завоевывать нас понесло -- что немцев, что ваших. Нашли себе добычу. Неправильно рассуждаешь, Густав Адольфыч. Опасно даже -- верно, Петрович? Угу. Раньше за такое брали, Но спорить -- времени нет. Не говоря -- брать. Тут через полчаса пресса будет... Значит, так. Восстанавливаем аграрную мощь нашей державы. Европа может вздохнуть свободно: угорь свежий и копченый пойдет широким потоком. Бекон и сыр тминный на Восток отправлять будем. Даже в Сибирь. Кожу -- тому, кто больше даст. Но лучше во Францию: по старой памяти. Угорь -- государственная монополия; остальное на хозрасчет или частникам. Рассмотрим вопросы об иностранных капиталовложениях и концессиях. Протянем руку нашим братьям из-за рубежа. Отменим цензуру, разрешим церковь и профсоюзы. Вс?, кажется? Небось, и свободные выборы? И свободные выборы. Без свободных выборов концессий нам не видать. А вывод союзных войск? Без этого тоже. Как своих ушей. Демократия вводится -- танки выводятся. Вечером позвоню Самому -- спрошу. Но это же поворот на 180 градусов. За такое раньше... Да хоть на 360, Петрович. Тебе что, назад в Рязань захотелось? Пресса здесь через полчаса будет, господа министры. Они вон Самого так допекли, что он демократию нам учредил. А нам -- что учреждать, если надавят? Потомка Витольда Великого, что ли, из Воркуты выписывать и на престол сажать? Нам же даже и легче: нам свои войска -- не то что Самому -- ниоткуда выводить не надо. И вообще: увеличим призыв в армию. Национальная гордость удовлетворяется плюс лишних ртов меньше наполовину. Не говоря -- голов на демонстрации. Тебе же легче, Петрович. Правильно я говорю, Густав Адольфыч? В общем, кто -- за? А нацменьшинства -- как? Ты (подозрительно) кого это в виду имеешь, а? Известно кого. Цецилия кивает в сторону медведя. Базиль Модестович, он нас в виду имеет! Не горячись, Петрович. В конце концов, он о себе заботится. Все-таки -- немец, хотя и восточный. Правильно я говорю, Густав Адольфыч? Йяа. Зондеркоманда! Бехер тоже. Ну, его-то хоть в плен взяли. К тому же -- в 41-м. Я сам сдался. Ну да, в 45-м. Зондеркоманда. Вообще-то -- Мертвая Голова. Ваффен СС. Кто старое помянет, тому глаз вон. А кто забудет -- тому оба. Мертвая Голова и есть. Бехер тоже. А еще министр иностранный. Именно поэтому. Иностранный министр должен быть иностранцем. Это только логично. Правильно я говорю, Густав Адольфыч? Натюрлих, то есть -- конечно. Ах, у нас все министры иностранные. Кроме здравоохранения. Хотя он -- душка. Цецилия! Впрочем, потом разберемся. Сейчас некогда. Значит, так, с нацменьшинствами повременим. Концессии от них не зависят. В общем, Густав, ты за или не за? За я, за! Всегда считал: займы и концессии -- выход из положения. Займы особенно. Чего косишься, Петрович? Сам говоришь: валюта нужна! Из какого положения?! Какой выход?! Контра ты, Густав, недорезанная. А еще "финанс-министр"! Ты Польшу вспомни. Займы возвращать надо, да еще с процентами. Капиталист -- он тебе зачем, думаешь, в долг дает? Угря разводить? Дудки! Чтоб в долг тебя вогнать. Для него -- должник самая малина и есть. Особенно -- если целая страна. Потому и капитализм, что в долг берут. Если б у них в долг не брали, их бы и не было. Ну да. Мы у них в долг 50 лет не брали, и они все еще есть, а вот нас скоро совсем не будет. Одни мы потому, что Социалистический лагерь. За то они нас и не любят, что в долг не берем. Бизнес подрываем. И чем нас больше будет... Ну да! Читали. Народно-освободительные движения и так далее. Да хоть и в долгу! Все лучше, чем когда жрать нечего. Я имею в виду: населению. Оппортунист ты беспринципный, Густав. Аграрий. Земля в тебе говорит. Кулацкий сынок. Националист. Да брось ты, Петрович, обзываться. Жрать, говорю, нечего. Индивидуально-то принципы соблюдать просто. Можно упереться и в долг не брать. С твоим пайком особенно. А другим -- как, без пайка которые? Их не жалко? Не тебе, конечно. Тебе, как вон и Косолапому (кивает в сторону медведя), все равно, а у нас прирост населения нулевой. На огурцах да на капусте вареной не поразмножаешься. Вон и рыба вся в Швецию ушла. Нет, лучше уж займы. Базиль Модестович, слышишь? Он союзную державу оскорбляет. (Кивает в сторону медведя.) Министр финансов, а почему капиталист в социалистическое государство вкладывает -- не соображает. Они вкладывают, Петрович, потому что у нас рабсила надежная. Забастовок, например, как у них, нет. Для них в нас вкладывать -- как на вдове жениться. Надежное дело. Мне Бехер сказывал: у банка, который в соцстрану вкладывает, репутация солидней. Уважают больше, не говоря -- доверяют. Рыба действительно вся в Швецию ушла. Я Самому жаловался; он обещал туда субмарину послать для выяснения. Пока никаких результатов. С другой стороны, он тоже займов набрал. Куда они, Петрович, туда и мы. Все-таки -- общая граница. На сколько градусов ни поворачивайся. В общем, кто -- за? Нас же только четверо, Базиль Модестович. Двадцати двух еще министров не хватает. Совет Министров... Совет Министров, Совет Министров! Ты еще, Густав Адольфыч, "Политбюро" скажи. Да нам колоссально повезло, что их нет. За полчаса с такой толпой и Сталин бы не управился. Один здравоохранения -- баран е?ный -- чего стоит. Двадцати двух, он говорит, не хватает! Да как раз наоборот: может, нас слишком много для демократии? Ну как голоса поровну разделятся? Даже если у меня -- право решающего? Если хотите, я могу выйти, Базиль Модестович. Сиди, Цецилия. У нас один выход -- голосовать единогласно. Мы же -- мозг государства. Министр финансов, внутренних дел, культуры и я. Хотя -- стоп! Лучше, если один против. Кто-то должен быть против, иначе не демократия. Густав, хочешь быть против? Или нет, финансы -- это серьезно. Петрович -- ты? Я, значит, несерьезно? Внутренние дела и юстиция! Прости, не подумал. Цецилия? Хотя министр культуры в оппозиции -- получается некрасиво. Тогда -- тогда -- это буду я. Даже и лучше. "Генсек под давлением министров соглашается..." Да вы же уже не Генсек. Вы же только что себя... Еще лучше! Президент под давлением министров соглашается... Звучит как демократия. Большинство и меньшинство. Да какая это демократия? Больше -- переворот сверху. Особенно без двадцати-то двух министров. Раньше за такое... Петро-о-о-вич! Пресса здесь через полчаса будет! Ах ты, Боже мой, Петрович, да демократия и есть переворот сверху. Дворцовый. В наших условиях, во всяком случае. Переворот снизу будет что? Диктатура пролетариата. Ее тебе захотелось? Через полчаса, если не договоримся, она и наступит. Ты хоть о себе -- если тебе на меня наплевать -- подумай. Не говоря о Густаве и Цецилии! Ты, значит, Базиль Модестович, обо мне заботишься? Да обо всех нас, Петрович! Мы ж -- мозг государства. Нервный центр скорее. Пусть нервный центр. О нем кто позаботится? Тело, что ли? Главное, что остальные -- тело. А мы -- мозг. Мозг -- он первый сигнал получает, демократия или недемократия. Кто рябчика с подливой и арбуз хавает? Мозг! Потому что на остальных рябчика и арбуза этого не хватило бы. На тридцать рыл никакой арбуз не делится, не говоря -- рябчик. На четыре -- да. То же самое -- история. Теоретически арбуз на 30 частей разделить можно. Может неравных, но -- можно. Что-то не замечал я, Густав, чтобы у тебя что-нибудь на тридцать частей делилось, ровных или неровных. А-а-а-а мы время теряем! История здесь происходит! В мозгу! Голосуем мы или не голосуем? Чего голосовать-то, если уж ты сам все решил. Да в вашем мозгу она и происходит. Уже, можно сказать, произошла. Для проформы голосовать неинтересно. Да, мы это уже делали. Какая ж это демократия! Особенно если вы -- против. Лучше уж единогласно. Или пусть мы трое против, а вы -- за. Да, так спокойней. Хотя и не демократия. Ага. Тирания. Но спокойней. Действительно, Базиль Модестович. Что если они все это нарочно затеяли? Что это? Ну, поворот на сто восемьдесят градусов. Чтоб снова нас потом завоевать. История повторяется -- Маркс сказал. Да, подвох. Потому войска и выведут. Так что лучше мы сейчас в оппозиции. На них нельзя надеяться. А то получится, что мы -- не лояльны. А вы -- лояльны. Нам -- по шапке, а вы опять сухим из воды. Пусть уж лучше тирания. Хотя бы и левая. Потому что если вас на Восток отзовут, то вас на пенсию посадят, а нас -- куда? На счетах щелкать. Отделом кадров заведовать. Об удобрениях статью переводить. В Улан-Баторе. Или в Караганде. В лучшем случае. Езус Мария! Езус Мария. И это -- мозг нации! Ведь пресса здесь через двадцать минут будет! Если мы не проголосуем, вы в Караганде этой уже и послезавтра окажетесь. Ну -- через неделю. Потому что, если тирания -- пусть и левая, -- пресса взбесится. А пресса взбесится -- Сам взбесится. Даже если и не взбесится -- получается: он тиранию поощряет. Да просто посол ихний взбесится и танки вызовет. И нас всех к чертовой матери свергнут -- при поддержке народных масс. Это и будет Эйзенштейн. Дошло? Пауза. Доходит, Базиль Модестович. То-то, Петрович. И пусть я буду в меньшинстве и против. Какая же это демократия, сам говоришь, без оппозиции. Я и буду оппозиция. Лояльная то есть. Потому что оппозиции доверять нельзя, а мне -- можно. То есть я сам себе и доверяю. То есть во главе оппозиции должен стоять человек, которому доверяешь, как самому себе. Чтобы ее контролировать. А такого человека нет. Я бы даже бабу свою не назначил. Ага, баба -- та же оппозиция. Доверять еще можно, но контролировать нельзя. Доверять тоже. Нет такого человека, которому доверять можно. Такой человек только я. Поэтому я должен быть оппозиция. Доходит? Доходит. Уже дошло. Почти. Я -- меньшинство, вы -- большинство. Я уступаю. Это и есть демократия -- когда меньшинство уступает. Я думала: это когда меньшинство и большинство равными правами обладают. И когда танки выводятся. Или когда меньшинство большинством становится. В результате голосования. Ага, и наоборот. То есть когда меньшинство большинству подчиняется. Или наоборот. Как в нашем случае. Да какое же Базиль Модестович меньшинство? Большинство он. Субъективно -- да, но объективно -- нет. Как раз наоборот: объективно да, а субъективно нет. Все дело, кто -- субъект. Кто объект-то, оно известно. Да на то и голосование, чтоб объективное от субъективного отделить! А если получится, что он меньшинство, а мы большинство? И слава Богу, Цецилия. А если наоборот? Восторжествует субъективизм. А если единогласно? Тогда переголосуем. Так, Базиль Модестович? Угу. Только побыстрее! Даже если он в меньшинстве окажется? Да прекрати ты сентиментальничать, Цецилия! В самом деле... даже неловко как-то... В худшем случае, Цецилия, представь следующее: он -- меньшинство, которое о судьбе большинства заботится. Обо всех нас, не о себе одном. Тебя включая. И все равно мне не нравится. Какой-то наш Базиль Модестович меньшевик получается. Да говорят же тебе, Цецилия: не 17-й год. Да. Не говоря о том, что тогда большинство о меньшинстве позаботилось. Точнее, большевики меньшевиков победили. Что значит -- точнее? Что ты этим, Густав, хочешь сказать? Что победа большинства над меньшинством и большевиков над меньшевиками -- не одно и тоже. Ровно наоборот, между прочим. В процентном отношении, во всяком случае. По отношению к нации большевики ничтожным меньшинством были. Ну, заговорил! Базиль Модестович, слышь, что Густав несет? Да тебе за такие речи... Где мой портфель? А, пусть его, Петрович. Пятнадцать минут осталось. Ну-с, господа министры, -- голосуем? Да как же, Базиль Модестович! Это ж чистая контрреволюция. Его брать надо! Нельзя его брать, Петрович: он нам для кворума нужен. Трое за, один против -- это победа большинства. Двое против одного -- драка в подворотне. Без Густава получается не голосование, а черт те что. Позор в глазах мировой общественности. Сначала, говорю, проголосовать надо. А после? После мы его берем, да? А после, Петрович, если большинство победит -- Густава брать не за что. Потому что после будет демократия. Что до демократии было контрреволюцией, при демократии -- славное прошлое. Тогда я, Базиль Модестович, против демократии! Кого же мне при ней брать? Себя, что ли? Потому-то ты и должен голосовать за. То есть примкнуть к большинству. Насчет кого брать при демократии -- не волнуйся: этого добра всегда хватает. Масса людей будет против, в оппозиции. С меня можешь начинать. Хотя я -- оппозиция лояльная. Да как ты можешь, Базиль Модестович, говорить такое? Да чтоб я... Тебе же легче, Петрович, будет: при демократии, я имею в виду. Работы меньше. Сначала тех, кто за демократию, выпустишь. Это тебе на несколько лет хватит. Потом тех, кто против, хватать -- это ж совсем не бей лежачего. Старая гвардия и т. д. -- да ты их и знаешь лучше. Все равно против. Потому что выпущенные во Дворец попрут, и нам -- кранты. Потому-то ты и должен голосовать за. Чего им во Дворец переть, если мы -- за. За то, за что и они. Если во Дворце меньшинство большинству подчиняется? Ведь это их голубая мечта и есть. Да и не выпускай ты их всех сразу. По одному. Все равно попрут. Одно слово -- демонстрация. Да, от слова "демон". Я думала -- "монстр". "Демос", Цецилия, "демос". Народ по-нашему. Неважно. Их голубая мечта -- демократия повальная. У них насчет демократии -- полное единогласие. Темные они, Петрович, -- оттого что слишком долго в оппозиции были. А мы им разъясним. Верно, Цецилия? Доверим это дело министерству культуры? Я записываю, Базиль Модестович. Да и так записывается, Цецилия. (Кивает в сторону медведя.) Не сейчас. Времени нет. Ну, в общем, кинь им эту идею, что единогласие -- мать диктатуры. Вернее, дитя. Дитя всегда в мать. Главное, чтоб поняли, что за что боролись, на то и напоролись... Что цель достигнута, как говорил кайзер. Больше бороться не с кем. Во всяком случае, не с нами. А за торжество справедливости? Да, они же -- за торжество справедливости. За идеалы. Да, они против нас. Мы же -- правительство. Когда проголосуем, они будет за. Торжество справедливости выражается, Густав, в тех же формах, что и торжество несправедливости. То есть кончается тем же правительством. Ой, записываю. Давай, давай, а то Топтыгин уже вспотел, поди. Входит Матильда, на ней одна комбинация, Господин Президент, там пресса собралась, вас требуют. Скажи, обеденный перерыв еще не кончился. Поняла? Поняла, господин Президент. Ой, а правда, что у нас демократия будет? Там будет видно. Через пятнадцать минут. Зарплата, во всяком случае, у тебя не изменится. Рабочие часы и телефон тоже. Ступай. Матильда выходит, стаскивая с себя на ходу комбинацию. Чего это она? В чем дело, Петрович? Ну это... одета легко. Не лето ведь. Может, у нее с телохранителем что? Ревнуешь, Цецилия? Да как вы можете, Базиль Модестович? Или состояние экономики нашей символизирует. Или -- отход от догмы. Скорее -- последнее. Все-таки -- представляет народ. Трудящихся. Но не пролетариат. Крестьянство тогда. Н-да, кровь с молоком. Либо -- интеллигенцию. Нашлась интеллигентка! (Взрываясь.) У-у-у, бесстыжая! Да в старые добрые времена я бы ее даже форинов доить в валютный бар не пустила! Она же и языков не знает! Только наш да местный. Интеллигентка! Я ей билет на Лебединое бесплатный предлагала. Так не пошла! Я бы ее... я бы ее... она даже Чехова не читала. Че-хо-ва! Ревнуешь, Цецилия. Матильда в партии с 17 лет. Дочь проверенных товарищей. В театр не пошла оттого, что работала сверхурочно. Доклад о сельскохозяйственной политике готовила. Я и говорю -- кровь с молоком. Тем более -- лебединая песнь. Говоря о сельском хозяйстве. Одно слово -- Чайковский. Сен-Санс! Молодец, Цецилия. Да где там Сен-Сансу до Чайковского! У них даже и коллективизации не было. У лебедя, Петрович, шея -- главное. Ноги. Вот хоть Цецилию спросить. Ну-с, господа министры, -- голосуем? Голосуем, голосуем. А у нас, Базиль Модестович, зарплата изменится? Да, рискуем все-таки. Работа вредная. На атомной электростанции за это даже молочко дают. Ну, диета, я думаю, у нас не изменится. Из Варшавского пакта и их СЭВа мы выходить не собираемся. Сам всегда считал, что меню у союзников должно быть общее. Залог, так сказать, взаимопонимания. Ну да, пищеварение как общий знаменатель. Верней -- пищеварения этого итог. Густав! При дамах! Насчет зарплаты это вы Густава спрашивайте. Что до молочка, то все-таки не советую. Коровы все-таки местные. От ихнего вымени Гейгер больше балдеет, чем от самого реактора. Верно, Петрович? Да. Молочко это за вредность -- сплошная тавтология. Если только, конечно, Сам в Общий Рынок не вступит. Чего бы я ему, конечно, желала; а то у них там уже мыла нет. Да и на кой ему всю дорогу с пятилетним планом себе голову морочить? Пусть его в Брюсселе составляют. У них и компьютеры получше. То-то он про общий европейский дом распелся. С другой стороны, они там в Евразии только раз в месяц в баню ходят. Спросите хоть Цецилию. Или лучше Петровича. Да ты, Густав, молчи! Тебя каким мылом ни три, контру не отмоешь. Вот-вот, патриот разговорился. По Рязани своей скучать изволите, Петрович? Ностальжи де ла бу, иначе не назовешь. Сколько лет тут живете, а все в хлев тянет. Хотя, казалось бы, на местной женат. Ты бабу мою, Густав, не трожь. Она хоть местная, да полукровка. У местных ваших клитора днем с огнем не сыщешь. Рыбы! Петрович! При дамах! Оттого мужик тут в педрильство и кидается. Или на демонстрации. Часто не знаешь, какую статью ему шить. Базиль Модестович, он наше национальное достоинство оскорбляет! Господа министры, господа министры, не ссорьтесь. Я всегда считал, что иностранец не должен быть министром внутренних дел. Иностранных -- пожалуйста, а внутренних -- нет. Контра ты, Густав, нераскаянная. Не говоря -- клитор дело внутреннее. Ну, да откуда тебе знать-то с твоей местной. Да как вы смеете! Да как вам, Петрович, не стыдно! Господа, господа, не ссорьтесь. Министру внутренних дел стыд неизвестен, Цецилия. Министр внутренних дел -- он как гинеколог. Я всегда считал, что иностранцу нельзя... Господа министры, господа министры, успокойтесь. Во-первых, Густав, ты неправ. Министр внутренних дел... И юстиции. ...и юстиции должен быть иностранцем. Гарантия большей объективности, и никакого непотизма. Вспомним римское право. Плюс всегда лучше, если угнетатель -- а закон всегда угнетатель -- чужеземец. Лучше проклинать чужеземца, чем соотечественника. На этом все империи держатся. Вспомним цезарей, в худшем случае Сталина. Своего рода психотерапия. Здоровей ненавидеть чужого, чем своего. Ой, записываю. Но я не могу голосовать вместе с человеком, который оскорбляет достоинство моей нации! Если бы он был свой, то да, тогда бы ты, Густав, не мог. Но поскольку он иностранец -- можешь. Ибо он ведет себя естественно. Более того: благодаря его естественности, и ты ведешь себя естественно, приходя в бешенство. Что есть естественная реакция. Это, значит, во-первых. Во-вторых, гинекологические его наблюдения если и оскорбительны для достоинства нации, то только для ее половины. Вот даже Цецилия не реагирует. Ей что. У нее четверо детей. Скуластенькие. Или потому что знает, что Петрович преувеличивает. То есть преуменьшает. Погорячился он, Базиль Модестович. Погорячился ты, Петрович? Ага. В любом случае достоинство нации не размером этой вещи определяется. И в любом случае мы должны заботиться о достоинстве всей нации. Поэтому прибавим еще восстановление флага и гимна, которые до Перемены К Лучшему существовали, а? Ты как на это, Петрович? Я чего, я за. Хотя чего он символизировал -- никогда не мог добиться. Даже пыткой. Ну-ка, Цецилия, по твоей части. Серые полосы на белом поле. Символизируют местный климат. Погоду вообще. На телепомехи похоже. А я на американский флаг грешил. Или на кошачью спинку. Значит, восстанавливаем Цвета Национальной Погоды. Гимн? Гимн, Базиль Модестович, был не Бог весть что. Можно было петь на мотив или "О май дарлинг Клементайн" или "Кукарачи". Как "Дойчланд, Дойчланд юбер аллес". Н-да, Сам может фыркнуть. Не понять. Понять неправильно. Может, ихний обработать? Не будем впадать в крайности. Десять же минут осталось. Как насчет "Тэйк файв" Брубека? Холодно и энергично. Жив он: авторские платить -- казны не хватит. Может, что-нибудь народное? "Слезы рыбачки"? Заунывно. "Где мой милый"? Сам не поймет. Ясно, что в Сибири. Может, "Милый край, не расстанусь с тобой"!? Это лучше. Гораздо лучше. Музыка и слова народные. Никакой идеологии. Я это для себя всегда на мотив "Маленького цветка" Сиднея Беше пою. Ну-ка, ну-ка. Цецилия поет. "Милый край, не расстанусь с тобой / Ни за что никогда не покину тебя". Ой, я сегодня не в голосе. Недурно, недурно. Совсем недурно. Так голосуем, господа министры? (Напевает.) Милый край, не расстанусь с тобой, пум-пум-пум-пум-пум-пум-пум, пум-пум-пум-пум-пум. Голосуем, голосуем. Исторический момент. Великое -- пум-пум-пум-пум-пум-пум -- событие. Поворот на 180 градусов. Демократия. И волки сыты, и овцы целы. И волки, и овцы. Пум-пум-пум-пум-пум-пум, пум-пум-пум-пум-пум-пум. Кто за -- поднимите руки. А чего поднимать -- и так все ясно. А того, что -- (кивает в сторону медведя) записывается. И на видео -- тоже. Сам, может, даже по прямой трансляции смотрит. Хотя он на пресс-конференции. Да, наверно, уже кончилась. У него кончилась, у нас -- начинается. Через две минуты. Ну, кто -- за? (Голосуют.) Так: три -- за. Кто против? (Поднимает руку.) Так: я -- против. Большинством голосов -- пум-пум-пум-пум-пум-пум, тьфу, привязалось... Базиль Модестович, это же национальный гимн! Ах, да, простите... резолюция о переходе к демократической форме правления и экономической реформе пум-пум-пум-тьфу!.. принята. Подписи. (Расписывается.) Густав! (Протягивает бумагу Густаву, тот расписывается.) Петрович! (Протягивает бумагу Петровичу, тот расписывается.) Передай Цецилии. (Петрович передает документ Цецилии, та расписывается.) Матильда! Эй, Матильда! Входит Матильда в чем мать родила. Переведи это на местный язык. Когда? Сейчас. Ой, так там же пресса. Подождут. Обеденный перерыв еще не кончился. Но они в двери лезут. Обождут, Не 17-й год. Переводи. Это -- что за маскарад? Вернее -- наоборот. Так ведь поворот на 180 градусов. Так то на 180, Матильда, а ты на все 360 хватила. Это чтоб бесповоротность символизировать, господин Президент: что после демократии дальше ничего не будет. И что демократия естественна. Прессе это должно понравиться. Хороший кадр: рядом с Топтыгиным. (Распускает галстук.) Переводи. Ой, щас. (Убегает.) Петрович, сигару хочешь? Фидель прислал. Ага... Кровь, говорю, с молоком. Держи. Ну, про молоко мы вс? знаем. Гейгер зашкаливает. Про кровь тоже. Что да, то да. Даже неинтересно. Интересно, что это в Матильде больше демократии радуется: кровь или молочко? И--и, Густав, сигару? Впрочем, что ж это я? Ты ж некурящий. Тебе, Цецилия, тоже не предлагаю. Кончай арбуз. Я бы взял одну. Ради такого случая. Какого "такого"? Держи. Ну, демократия все-таки. В Густаве это, конечно, кровь. Ну, я бы ради этого, Густав, не стал развязывать. Тем более -- если кровь. А ради чего вы б развязали, Базиль Модестович? Да ни ради чего. Я ведь, Густав, заметь, и не завязывал. Да вот хоть тот же Фидель: мне присылает, а Самому перестал. Ему хорошо: у него остров. Одни идеалы общие. Можно и не бриться (кивает на портреты). Базиль Модестович, а если спросят, кто нас уполномочил? Ведь без парламента, без всего... Не спросят, Цецилия. Им в голову не придет. А если все-таки. Скажи: история. Но они же дотошные. Настырные и дотошные. Ну и? Ведь ни парламента, ни конституции. Только телефонный звонок. История и есть. Телефон, Цецилия, орудие истории. Личной, во всяком случае. Иногда -- национальной. Особенно -- если записывается. Тогда личного от национального не отличить. История, скажи, устала от конституции. Тем более, что все -- одинаковые. Да, и теперь ей больше телефон нравится. Не говоря -- телек. Да, новые формы. Все-таки: переход от тирании к демократии. Ага, требует новых форм. Вызывает их к жизни. Так что скалки: история. Или скажи: революция. Для них -- одно и то же. А они скажут: где народные массы, стрельба, баррикады? А ты скажи, что -- не в кино. Что революция народ всегда врасплох застает. И что если им так охота кровопролитие увидеть, я могу вызвать войска и открыть по ним огонь. Надоели! Ой! Не ойкай: не спросят. Да, Петрович, -- позвони, пожалуйста, Бехеру в Японию. Скажи ему, чтоб не волновался, когда газеты увидит. Особенно -- Матильду голую. А то он, чего доброго, с перепугу политического убежища попросит и правительство в изгнании создаст. Да, старой закалки человек. Жаль, не было его сегодня. Ага, мне тоже: рябчик был замечательный, не говоря -- подлива. Да, теперь следующая партия еще когда будет. Будет -- да только немецкая. Или американская. Скорее немецкая. Как часть займа. Арбузы, поди, совсем кончатся. Не кончатся, Густав, не волнуйся. Сам не допустит. Да, все-таки символическое растение. Овощ. Все равно. Главное -- снаружи зеленый, внутри -- красный. Да, цвет надежды и страсти. Не говоря -- пролитой крови. Какая разница. Только, пока не разрежешь, не знаешь -- зрелый или незрелый. Да. И потом -- семечки. Подумаешь, семечки! Семечки всегда можно выплюнуть. Что да, то да. Послушай, Петрович. Тебе что больше нравится: прошлое или будущее? Не знаю, Базиль Модестович, не думал. Раньше будущее. Теперь, думаю, прошлое. Все-таки я -- внутренних дел. А тебе, Густав? Как когда. Когда будущее, когда прошлое. Настоящее, значит. Тебя, Цецилия, не спрашиваю. С тобой все ясно. Сплошная надежда и страсть. Женщина, Базиль Модестович, всегда будущим интересуется. Все-таки материнский инстинкт. Усложняешь, Цецилия. При чем тут материнский? Просто инстинкт. Какой вы все-таки грубый, Петрович! Если я и грубый, то оттого, что неохота на старости лет немецкий учить. Или английский. Правильно я говорю, Базиль Модестыч? Что да, то да. А тебе самому, Базиль Модестыч, что больше нравится? Сам не знаю, Петрович. Думаю, все-таки прошлое. В большинстве оно... Кофе будешь? Занавес. 1990 -------- Коллекционный экземпляр Если долго сидеть на берегу реки, можно увидеть, как мимо проплывает труп твоего врага. (Китайская пословица) I Учитывая бредовый характер нижеизложенного, излагать все это следовало бы на каком угодно языке, но не на английском. В моем случае, однако, единственным возможным вариантом был бы русский, источником этого бреда являющийся. Но кому нужна тавтология? Кроме того, предположения, которые я здесь собираюсь выдвинуть, в свою очередь, тоже достаточно бредовы, и будет поэтому лучше их ограничить пределами языка, обладающего репутацией аналитического. Кому охота, чтобы его прозрения были приписаны причудам языка, изобилующего флексиями? Никому. Кроме, разве, тех, кто постоянно спрашивает, на каком языке я думаю и вижу сны. Сны человеку снятся, отвечаю я, и мыслит он -- мыслями. Язык становится реальностью, только когда решаешь этими вещами с кем-то поделиться. От подобного ответа дело, конечно, не движется. Тем не менее, упрямлюсь я, поскольку английский мне не родной и поскольку грамматикой его я владею не на все сто, мысли мои могут оказаться сильно искореженными. Я, разумеется, надеюсь, что этого не случится; во всяком случае, я всегда смогу отличить их от собственных снов. И хочешь верь, хочешь нет, дорогой читатель, но как раз разглагольствования подобного рода, от которых обычно мало толку, подводят нас прямо к сути нашего повествования. Ибо независимо от того, как именно его автор решит свою дилемму и на каком языке остановит выбор, сама эта способность к выбору вызывает у тебя подозрение, а подозрения -- как раз то, о чем и пойдет речь. "Да кто он такой, этот автор? -- возможно, спросишь ты. -- К чему он клонит? Уж не претендует ли он на амплуа бесплотного разума?" Но если бы, дорогой читатель, только ты один был заинтригован личностью автора, это было бы еще туда-сюда. Беда в том, что автор и сам не знает, кто он такой, -- и по той же самой причине. "Ты кто такой?" -- задает он себе вопрос на двух языках и изумляется не меньше твоего, услышав, как его собственный голос бормочет в ответ нечто вроде "да почем я знаю!" Помесь, дамы и господа! К вам обращается помесь. Или кентавр. II Лето 1991 года. Август. Это, по крайней мере, наверняка. Элизабет Тейлор в восьмой раз собирается направиться к алтарю, в данном случае -- с простым парнем польских кровей. В Милуоки задержали убийцу-рецидивиста с людоедскими склонностями: у него в холодильнике полиция нашла три сваренных вкрутую черепа. Великий Российский Попрошайка болтается в Лондоне, и камеры таращатся в его пустую, так сказать, миску. Чем больше перемен, тем больше вс? по-прежнему. Как с погодой. И чем сильнее все стремится остаться по-прежнему, тем крупней перемены. Как с физиономией. Судя по этой самой погоде, год вполне мог бы быть 1891-м. Вообще география (и в частности, география европейская) оставляет истории мало вариантов. У страны, особенно крупной, их только два. Либо она -- сильная, либо -- слабая. Рис. 1: Россия. Рис. 2: Германия. На протяжении почти целого столетия первая из них стремилась быть большой и сильной (какой ценой -- не важно). Теперь настал ее черед слабеть: к 2000-му году она окажется там же, где была в 1900-м, и примерно с тем же самым периметром. Там же окажется и Германия. (Наконец-то до потомков Вотана дошло, что, загнав соседей в долги, завоевываешь их надежней и менее дорогостоящим способом, нежели военными действиями.) Чем крупней перемены, тем более вс? по-прежнему. И все же время по погоде не определишь. Физиономии в этом смысле лучше. Чем больше они стараются сохраниться, тем больше меняются. Рис. 1: Мисс Тейлор. Рис. 2: Ваша собственная. Итак, лето 1991 года. Август. Как отличить зеркало от ежедневной газеты? III Вот, кстати, и газетка со скромной штрейкбрехерской родословной. Точнее, это -- "литературка" по кличке "Лондонское книжное обозрение", появившаяся на свет пару лет назад, когда лондонская "Таймс" и ее "Литературное приложение" несколько месяцев бастовали. Чтобы не лишать публику литературных новостей и прелестей либерального мироощущения, было создано "ЛКО", которое, судя по всему, имело успех. В конечном итоге выпуск "Таймс" с ее "ЛПТ" возобновился, но "ЛКО" тоже осталось на плаву -- что свидетельствует не столь о растущем многообразии читательских вкусов, сколь о вялотекущем популяционном взрыве. Поскольку я знаю, человек не выписывает обе эти газеты, если только он не издатель. В значительной степени это вопрос бюджета, но также и амплитуды внимания, или -- просто лояльности. Я, например, и сам не знаю, какой из этих трех факторов -- хочется верить, что последний -- помешал мне купить свежий номер "ЛКО" в небольшом книжном магазине в Бельсайз-парке, куда мы с моей юной подругой забрели по дороге в кино. Бюджетные соображения, равно как и способность к концентрации (хотя в последнее время ее состояние меня сильно пугает) можно сразу исключить: новейший выпуск "ЛКО" во всем своем великолепии красовался на прилавке, а на обложке была изображена увеличенная в размерах почтовая марка, явно отечественного происхождения. С тех пор, как мне исполнилось 12 лет, подобные вещи задерживают мой взор автоматически. На марке, в свою очередь, был изображен человек в очках, с аккуратным серебристым пробором. Сверху и снизу шел текст, набранный модной нынче в этих краях кириллицей: "Советский разведчик Ким Филби (1912--1988)". Он был и впрямь похож на Алека Гиннесса и, может, немножко на Тревора Хауэрда. Я полез было в карман достать ассигнацию, поглядел в глаза дружелюбному юноше-продавцу и уже настроил голосовые связки на цивильное "Будьте добры, пожалуйста...", но потом повернулся на 90 градусов и вышел на улицу. Я хочу подчеркнуть, что сделано это было без излишней поспешности -- я успел кивнуть парню за прилавком (мол, передумал) и тем же кивком пригласить за собой свою юную подругу. IV Чтобы убить время до начала сеанса, мы зашли в ближайшее кафе. "Что с тобой?" -- спросила моя юная боевая подруга, когда мы сели за столик. "Ты выглядишь, как...". Я ее не прерывал. Я знал, что со мной, и мне было даже любопытно, на что это похоже со стороны. "Ты выглядишь, как... Ты смотришь... вбок, -- продолжала она неуверенно, запинаясь, поскольку английский для нее тоже не родной. -- Точно ты не можешь больше прямо смотреть на мир, не можешь смотреть миру в глаза, -- наконец выговорила она. -- Что-то в этом роде", -- добавила она на всякий случай, чтобы застраховать себя от ошибки. Ну да, подумал я, для других мы всегда реальнее, чем для самих себя, и наоборот. Ибо зачем мы здесь, если не как объект наблюдения? Если со стороны "это" выглядит именно таким образом, значит, дела мои -- как, вероятно, и большей части человечества -- не так уж плохи. Ибо на самом деле меня сильно тошнило, к горлу подступила волна рвоты. Но даже если реакция эта была естественна, меня поразила ее интенсивность. "Что случилось? -- переспросила моя юная подруга. -- Что с тобой?" А теперь, дорогой читатель, после наших попыток установить личность автора и время действия, теперь не мешало бы выяснить, какова его аудитория. Помнишь ли ты, дорогой читатель, кто такой был Ким Филби и что он натворил? Если да, значит тебе под пятьдесят и значит, в каком-то смысле, тебе уже пора выходить. Следовательно, все, что ты тут услышишь, окажется для тебя не слишком существенным -- и еще менее утешительным. Игра твоя сыграна, дальше ехать некуда; все это ничего уже для тебя не изменит. С другой стороны, если ты никогда не слышал про Кима Филби, значит тебе тридцать или около, вся жизнь впереди, и вс? это -- древняя история, от которой тебе ни пользы, ни радости -- разве что ты любитель шпионских сюжетов. Ну и..? Ну и что же в связи с этим делать автору? Тем более что до сих пор неизвестно, кто он такой. Может ли бесплотный разум рассчитывать на реальную аудиторию? Я думаю, вряд ли, -- и еще я думаю: наплевать! V В общем, мы застаем нашего автора на исходе двадцатого века и со скверным привкусом во рту. Чего, впрочем, и следует ожидать, ежели рту за пятьдесят. Но давай, дорогой читатель, прекратим умничать друг с другом, давай перейдем к делу. Ким Филби был англичанин, и он был шпион. Он работал в Британской разведывательной службе -- в М-15 или в М-16, или и там и там -- какая разница и кому охота разбираться во всех этих нюансах и акронимах, -- но работал он на русских. Пользуясь профессиональным жаргоном, он был "крот" -- хотя жаргоном этим злоупотреблять мы не будем. Я не любитель шпионских историй, не поклонник этого жанра, и никогда им не был. Ни в свои тридцать, ни даже в пятьдесят. И сейчас объясню, почему. Во-первых, шпионаж обеспечивает хороший сюжет, но редко -- сносную прозу. Вообще нынешний расцвет шпионского жанра -- это побочный продукт модернизма с его упором на фактуру, в результате которого литература практически на всех европейских языках стала абсолютно бессюжетной; это вызвало реакцию -- неизбежную, но, за редкими исключениями, столь же третьесортную. Однако, дорогой читатель, эстетические возражения вряд ли для тебя столь уж существенны, не правда ли? Что само по себе определяет время не менее точно, чем календарь или популярная газета. Давай тогда обратимся к этике -- в этом деле, судя по всему, всякий -- знаток. Я, например, всегда считают шпионаж наиболее смрадным из всех видов человеческой деятельности -- наверное, прежде всего оттого, что рос я в стране, содействие интересам которой было для ее уроженцев немыслимо. Для этого и вправду нужно было быть иностранцем. Поэтому-то, наверное, страна так гордилась своими мусорами, попутчиками и тайными агентами, увековечивая их всеми мыслимыми средствами, почто вые марки, мемориальные доски и памятники включая. О, все эти Рихарды Зорге, Пабло Неруды, Хьюлеты Джонсоны и прочая, вся эта макулатура нашей юности! О, все эти фильмы, снятые в Эстонии или Латвии (ради "западного" антуража)! Иностранная фамилия и неоновая вывеска "Hotel" (всегда вертикально, никогда -- горизонтально), иногда -- скрип тормозов машины чешского производства. Задача заключалась не столько в стремлении к правдоподобию и созданию напряжения, сколько в утверждении правоты системы посредством описания подвигов, совершаемых ради нее за ее пределами. То вам сцена в баре с небольшим джаз-бандом, что-то лабающим в уголке, то -- блондинка в хрустящей, оттенка консервной банки, парчовой юбке и с приличным носом, положительно не славянским по форме. Существовали также у нас и два-три актера, достаточно костлявых и длинных, но упор всегда был на благородный орлиный нос. Немецкая фамилия шпиона звучала лучше, чем французская, французская -- лучше, чем испанская, испанская -- чем итальянская (не могу, как ни стараюсь, припомнить ни одного итальянца, шпионившего на СССР. Понтекорво?) Англичане, конечно, были -- экстракласс, но большая редкость. Так или иначе, попыток изобразить английские пейзажи или уличные сцены на экране не было, поскольку у нас не существовало машин с правосторонним управлением. Славное было время! Но я отвлекся. VI Кого занимает, кто в какой стране вырос и повлияло ли это на его отношение к шпионажу! Тем хуже, если повлияло, поскольку лишило его возможного источника развлечения -- пусть не самого изысканного свойства, но все-таки развлечения. В свете того, что нас окружает, не говоря уже о том, что ожидает впереди, это почти непростительно. Тоска по действию -- мать кинематографа. А если кому-то шпионы и впрямь отвратительны, то остается ведь еще охота на шпионов -- занятие столь же захватывающее, сколь и добродетельное. Что дурного в легкой паранойе, в небольшой дозе явно выраженной шизофрении? Возможно, в том, как они отображаются в популярных романах и видеолентах, есть некая узнаваемость, а стало быть, и психотерапевтическая ценность? И что есть любое отвращение, в том числе и отвращение к шпионам, если не скрытый невроз, отзвук какой-то детской травмы? Сначала -- терапия, после -- этика. VII Лицо Кима Филби на почтовой марке. Лицо покойного мистера Филби, эсквайра, из Брайтона (Сассекс) или Велвин-Гардена (Хартфорд) или Амбалы (Индия) -- да откуда угодно. Лицо англичанина, служившего Советскому Союзу. Грезы макулатуры, ставшие былью. Наверное, генеральское звание, если такие пустяки занимали покойника; наверное, высокие награды, может быть -- Герой Советского Союза. Хотя на взятом для портрета на марке снимке ничего этого нет. Здесь он в штатском, как ходил почти всю жизнь: темный пиджак и галстук. Медали и эполеты хранились для алой бархатной подушечки, для похорон с воинскими почестями, если у него таковые были. Думаю, что были, при его-то хозяев любви к совсекретным обрядам. Много лун назад в отзыве на книгу об одном его кореше для "ЛПТ" я написал, что ввиду заслуг перед советским государством этого стареющего натурализованного москвича следует похоронить в кремлевской стене. Я вспоминаю об этом здесь, потому что мне сказали, что он был одним из редких подписчиков "ЛПТ" в Москве. Дни свои, однако, он кончил, по-моему, на протестантском кладбище -- его хозяева оказались поборниками добропорядочности, хотя бы посмертно. (Занимайся этим правительство Ее Величества, оно вряд ли справилось бы со своей задачей лучше.) И теперь меня немножко мучают угрызения. Я представляю себе, как его хоронят, в том самом пиджаке и галстуке, которые изображены на марке, в этом маскарадном наряде (а может, это была униформа?) -- в смерти, как в жизни. Наверное, он оставил какие-то инструкции на сей случай, хотя и не мог быть до конца уверен, что они будут выполнены. Интересно, были или не были? И что он хотел, чтоб было начертано на камне? Может, строчка из английских стихов? Например: "И смерть не восторжествует"? Или предпочел голые факты: "Советский разведчик Ким Филби (1912--1988)"? И хотел ли он это дать кириллицей? VIII Вернемся к скрытому неврозу и детской травме, к терапии и этике. Когда мне было 24 года, я увлекся одной девушкой, и чрезвычайно. Она была чуть меня старше, и через какое-то время я начал ощущать, что что-то не так. Я чуял, что она обманывает меня, а может, даже и изменяет. Выяснилось, конечно, что я волновался не зря; но это было позже. Тогда же у меня просто возникли подозрения, и как-то вечером я решил ее выследить. Я спрятался в подворотне напротив ее дома и ждал там примерно час. А когда она возникла из полутемного подъезда, я двинулся за ней и прошел несколько кварталов. Я был напряжен и испытывал некое прежде незнакомое возбуждение. В то же самое время я ощущал некую скуку, поскольку более или менее представлял себе, какое меня ждет открытие. Возбуждение нарастало с каждым шагом, с каждым уклончивым движением; скука же оставалась на прежнем уровне. Когда она повернула к реке, возбуждение достигло пика -- и тут я остановился, повернулся и вошел в ближайшее кафе. Потом я сваливал вину за прерванное преследование на свою леность и задним числом корил себя, особенно в свете (точнее, во мраке) развязки этого романа; я был Актеоном, преследуемым псами запоздалых сожалений. Истина, однако, была куда менее невинна, но и более занятна. Подлинная причина, почему я остановился, заключалась в том, что я вдруг осознал характер своего возбуждения. Это была радость охотника, преследующего добычу. Другими словами, в этом было нечто атавистическое, первобытное. Это осознание не имело ничего общего с этикой, угрызениями, табу и тому подобным. Меня нимало не смущало, что я поставил свою девушку в положенье добычи. Просто я наотрез отказывался быть охотником. Вопрос темперамента, не так ли? Может быть. Возможно, будь мир разделен по принципу четырех темпераментов, или, по крайней мере, сведись он к четырем темпераментами обусловленным политическим партиям, он стал бы несколько лучше? Тем не менее, я полагаю, что внутреннее нежелание превращаться в охотника, способность осознать и обуздать охотничий импульс связаны с чем-то более глубинным, нежели темперамент, воспитание, нравственные ценности, приобретенные знания, вероисповедание или индивидуальные представления о чести. Они связаны со степенью индивидуальной эволюции, с эволюцией нашего вида вообще, с достижением того ее этапа, когда назад вернуться ты уже неспособен. И шпионы вызывают отвращение не столько тем, что их ступень на эволюционной лесенке низка, но тем, что предательство заставляет вас сделать шаг вниз. IX Если все это кажется тебе, дорогой читатель, окольной похвальбой автора собственными добродетелями -- будь по-твоему. Добродетель, в конце концов, -- вовсе не синоним способности к выживанию -- в отличие от двуличия. Но ведь ты согласишься, любезный читатель, не правда ли, что между любовью и предательством существует определенная иерархия. Тебе также известно, что именно первое кончается вторым, а не наоборот. И, хуже того, ты знаешь, что последнее долговечнее первого. Так что хвастаться тут особенно нечем, даже если ты околдован и одурманен, правда? И если человек не дарвинист, если он хранит верность Кювье, то это потому, что низшие организмы жизнеспособней сложных. Пример -- мох или водоросли. Я понимаю, что вторгаюсь в чужие пределы. Я просто пытаюсь сказать, что для развитого организма двуличие, в худшем случае, есть один из вариантов поведения, тогда как для низшего это способ выжить. В этом смысле шпион выбирает стать шпионом не более чем ящерица -- свою пигментацию: просто ничего другого им не дано. В конце концов, двуличие -- это форма мимикрии, т. е. тот максимум, на который данное конкретное животное способно. С этим соображением можно было бы поспорить, если бы шпионы шпионили ради денег, но лучшие из них делают это из-за убеждений. В этой деятельности их подстегивает возбуждение, а лучше сказать -- инстинкт, не сдерживаемый скукой. Ибо скука мешает инстинкту. Скука -- признак высокоразвитого вида, признак цивилизации, если угодно. X Кто бы ни был человек, отдавший приказ выпустить эту марку, он вне всякого сомнения, хотел этим что-то заявить. В особенности учитывая нынешний политический климат, потепление в отношениях между Востоком и Западом и проч. Наверняка решение это было принято наверху, в священных кремлевских палатах, поскольку Министерство иностранных дел наверняка всеми силами этому противилось, не говоря уже про Министерство финансов -- какие они там ни на есть. Руку, тебя кормящую, не кусаешь. Или -- кусаешь? Да, кусаешь, если у тебя зубы Комитета государственной безопасности, того самого КГБ, который, во-первых, по размерам больше обоих этих министерств вместе взятых -- и не только по числу сотрудников, но и по месту, занимаемому им в сознании и подсознании как власть предержащих, так и вовсе ее лишенных. А когда ты таких размеров, можно укусить любую руку и даже, если угодно, горло. Причем сделать это можно по нескольким причинам. Из тщеславия -- напомнить торжествующему Западу о своем существовании. Или по инерции: ты давно привык кусать эту самую руку. Или же от ностальгии по старым добрым временам, когда диета твоя была насыщена вражеским протеином, поступавшим в избытке в виде твоих соотечественников. И все же, при всей монструозности гебешного аппетита, за идеей выпустить эту марку видится некое конкретное лицо -- начальник Управления или, возможно, его заместитель, или же скромный -- не выше капитана -- сотрудник, которому пришла в голову эта мысль. Может быть, он просто всегда благоговел перед Филби; или просто хотел получить повышение у себя в отделе; или, наоборот, уже собирался в отставку по возрасту и, как многие люди своего поколения, искренно верил в дидактическую силу почтовой марки. Ни одно из этих предположений не противоречит остальным. Все эти вещи -- тщеславие, инерция, ностальгия, благоговение, карьеризм, наивность -- вполне совместимы, и мозг среднего сотрудника КГБ в качестве их вместилища, где все это смешивается, ничуть не хуже любого другого, включая компьютер. Что удивительно в истории с этой маркой, так это быстрота, с которой ее выпустили -- всего через два года после кончины г-на Филби. Башмаки его, равно как и перчатки, которых он, говорят, почти не снимал из-за псориаза, не успели еще, так сказать, остыть. На выпуск марки в любой стране уходит уйма времени, и обычно этому предшествует национальное признание значимости персонажа. Даже если исключить это условие (в конце концов, он был тайным агентом), все равно темпы изготовления этой марки поразительны, учитывая обилие бюрократических преград, которые ей теоретически нужно было преодолеть. Но ей, очевидно, ничего такого преодолевать не пришлось; ее в срочном порядке запустили в производство. Что порождает ощущение, что за этим клочком бумаги в четыре квадратных сантиметра стоит чья-то инициатива, чья-то индивидуальная воля. И ты задумываешься: что стояло за этой волей? И ты понимаешь, что кто-то хотел этим что-то заявить. И заявить urbi et orbi. И, как часть этого orbi, пытаешься представить: что же именно? XI Ответ: нечто злорадное и угрожающее; то есть нечто весьма провинциальное. Любое начинание, боюсь, оценивается по его результатам. Данная марка обрекает покойного г-на Филби на последнее бесчестье, на последнее унижение. Она провозглашает этого британца русской собственностью, и не в духовном смысле (в этом ничего незаурядного не было бы), но именно в физическом, телесном. Разумеется, Филби сам напросился. Он шпионил на Советский Союз добрую четверть века. Потом еще четверть века жил в Советском Союзе и тоже не предавался праздности. Вдобавок он там и умер и был погребен в российской земле. Марка эта по сути есть его надгробие. Кроме всего прочего, не нужно исключать и возможность того, что посмертное с ним обхождение хозяев пришлось бы ему по вкусу -- он был достаточно недалек, и секретность -- постель тщеславия. Возможно, он даже одобрил бы идею такой марки (если вообще не сам ее подал). И все равно в этом ощущается некое насилие -- более извращенное, нежели осквернение могилы, -- насилие над природой. В конце концов, он был британцем, а британцам не впервой умирать в чужих краях. Отвратительность этой марки -- в собственническом ощущении: как будто бы земля, поглотившая покойника, с удовольствием облизывая губы, произносит: "Он мой". Или -- облизывая марку. XII Вот что хотел заявить (и заявил) этот скромный сотрудник КГБ (а может, их было несколько) и что либеральная литературная газета со скромным штрейкбрехерским прошлым сочла столь забавным. Ладно, примем, так сказать, к сведению. Как на это реагировать -- и реагировать ли вообще? Может, следует попытаться эксгумировать эти нечестивые останки и вывезти их в Британию? Может, обратиться к советскому правительству с петицией или предложить ему крупную сумму? Или, может, почтовое управление Ее Величества должно выпустить антимарку с текстом типа: "Английский предатель Ким Филби (1912--1988)" -- по-английски, разумеется, а потом посмотреть, перепечатает ли ее какая-нибудь газета в России? Должны ли мы попытаться вырвать самую идею этого человека, вопреки ему самому, из коллективного сознания его хозяев? И кто вообще эти "мы", дорогой читатель, обеспечивающие твоего автора такими риторическими удобствами? Нет, ничего подобного сделать нельзя, да и не нужно. Филби -- там, где ему положено: телом и духом. Да погниет в мире. Но вот что кто-нибудь -- и я подчеркиваю именно "кто-нибудь" -- сделать должен, это лишить вышеупомянутое коллективное сознание права на обладание этой смрадной реликвией, лишить его того внутреннего комфорта, которым, как оно полагает, оно наслаждается. И сделать это совсем нетрудно. Ибо, вопреки себе, Ким Филби не был их собственностью. И взглянув на то, где мы сегодня оказались, и особенно где оказалась Россия, мы увидим, что, несмотря на все усердие, изобретательность, тяжкий труд, ухлопанные деньги и убитое время, предприятие Филби потерпело крах. Будь он даже английским двойным агентом, он не мог бы нанести больший ущерб той системе, усилению которой в действительности он пытался способствовать. Но двойной ли, тройной ли -- он всегда был английский агент, до мозга костей, ибо конечный итог его столь незаурядных усилий -- острое чувство тщетности. Тщетность -- это так по-английски. А теперь -- о вещах повеселее. XIII В тех немногих романах про шпионов, которые я прочел мальчишкой, роль почтовой марки была столь же велика, сколь предмет сей бывает мал, и по важности уступала только разорванной пополам фотографии, появление второй половины которой часто определяло развязку. На клейкой стороне марки в этих романах шпионы корябали -- или помещали на микрофильме -- секретные сведения для хозяев -- или наоборот. Марка с Филби есть, таким образом, как бы синтез этого пополам разорванного персонажа с принципом "средство информации тождественно информации", и уже потому она -- коллекционный экземпляр. К этому можно добавить, что у собирателей выше всего ценятся марки, выпущенные политически или географически эфемерными территориями -- недолговечными или прекратившими существование государствами, невзрачными владениями и клочками земли (в детстве, помню, самой желанной была марка острова Питкэрн -- английской, кстати, колонии в южной части Тихого океана). Так что, если следовать этой филателистической логике, то выпуск марки с Филби -- это как бы голос из будущего, СССР поджидающего. Так или иначе, в его будущем есть нечто такое, что, в лице КГБ, на это напрашивается. Похоже, что мы живем в замечательное для филателистов время, и не только в этом смысле. Можно было бы даже поговорить о филателистической справедливости -- говорится же о поэтической вольности! Ибо полстолетия назад, когда воины КГБ депортировали жителей балтийских государств, оккупированных Советским Союзом, положившим конец их существованию, как раз филателистами завершался список социальных категорий, подлежащих упразднению. (Вообще-то последними в списке шли эсперантисты, филателисты были на предпоследнем месте. Если память мне не изменяет, всего там было шестьдесят четыре такие категории. Список начинался с лидеров и активистов политических партий, за ними шли университетские профессора, журналисты, учителя, бизнесмены и т. д. К списку прилагались подробные инструкции, как нужно отделять кормильца от семейства, детей от матери и так далее, вплоть до конкретных фраз типа: "А папа пошел на вокзал набрать кипятку". Все это было весьма толково продумано -- и подписано генералом КГБ Серовым. Я видел этот документ собственными глазами; предназначался он для применения в Литве.) Может быть, отсюда и берет исток вера уходящего в отставку офицера в дидактическую силу почтовой марки. Что ж, ничто так не радует усталый взгляд бесстрастного наблюдателя, как зрелище круга, который замкнулся. XIV Не будем, однако, пренебрегать дидактической силой почтовой марки. Эта, по крайней мере, наверное, была выпущена в целях воодушевления нынешних и будущих сотрудников КГБ; вероятно, среди кадровых офицеров она распространялась бесплатно (скромная служебная льгота). Что касается только начинающих, то вполне можно себе представить, что она производит сильное впечатление на новобранцев. Организация эта придает огромное значение наглядному материалу и иконографии, и наблюдательность ее заслуженно славится своей вездесущностью, не говоря о всеядности. Когда дело касается решения дидактических задач, в особенности в собственных рядах, эта организация не останавливается перед расходами. Когда Олег Пеньковский -- сотрудник ГРУ, который в 1960-х годах выдал советские военные тайны англичанам, был наконец схвачен (по крайней мере, так мне рассказывали), его казнь снималась на кинопленку. Привязанного к носилкам Пеньковского ввозят в камеру московского городского крематория. Один служащий открывает дверь топки, а двое других начинают заталкивать носилки вместе с содержимым в ревущий огонь; языки пламени уже лижут пятки вопящего благим матом человека. В этот момент голос в громкоговорителе требует прервать процедуру, потому что по расписанию данная пятиминутка отведена для другого тела. Вопящего, связанного Пеньковского откатывают в сторону; появляется другое тело и после короткой церемонии закатывается в печь. Снова раздается голос из громкоговорителя: теперь действительно очередь Пеньковского, и его отправляют в огонь. Сценка небольшая, но сильная. Посильнее всякого Беккета, укрепляет мораль и при этом незабываема: обжигает память, как клеймо. Или -- как марка: для внутренней корреспонденции. В четырех стенах. И за семью замками. XV Прежде чем перейти к веселым вещам всерьез, позволь мне, любезный читатель, заметить следующее. Есть разница между пользой от поздней оглядки и от достаточно долгой жизни, когда узна?шь, какая у орла решка. Нет, речь идет не о скидке -- ровно наоборот; большая часть положений, выдвигаемых твоим автором, обусловлена его жизнью, и если они не верны, значит, он прожил эту жизнь, по крайней мере, отчасти, впустую. Но даже если они верны, все равно остается один вопрос. Имеет ли он право осуждать людей, которых больше нет, которые -- в проигрыше? У пережившего своего оппонента возникает ощущение принадлежности к торжествующему большинству: дескать, ты-то умеешь играть в карты. Не пытаешься ли ты таким образом придать закону обратную силу? Не судишь ли ты несчастных мудил по кодексу совести, чуждому им и их временам? Меня это, честно говоря, не беспокоит -- по трем причинам. Во-первых, потому что Ким Филби отдал концы в зрелом 76-летнем возрасте; в данный момент, когда я пишу эти строки, в этой игре я все еще от него отстаю на 26 лет, и шансы его догнать в моем случае весьма туманны. Во-вторых, все то, во что он верил всю свою жизнь -- предположительно, до самого ее конца, -- для меня было полной херн?й по крайней мере с 16-летнего возраста, хотя проку от моей дальновидности было и есть не много. В-третьих, потому что низость человеческого сердца и пошлость человеческого разума никогда не иссякают с кончиной их наиболее ярких выразителей. Но вот от чего я должен публично отказаться, так это от каких бы то ни было претензий на компетентность в той области, в которую сейчас забрел. Я уже сказал, что я не поклонник шпионов. Про жизнь Филби, например, я знаю только голый костяк, и то не точно. Я никогда не читал его биографию, ни по-английски, ни по-русски, и не думаю, что когда-нибудь прочту. Из всех возможностей, у человека имеющихся, он выбрал наиболее тавтологическую: предать одну группу людей -- другой. Этот сюжет не заслуживает изучения -- для него достаточно и интуиции. Кроме того, я не слишком хорошо помню даты, хотя обычно стараюсь их выверить. Так что на этом этапе читатель должен для себя решить, хочет он дальше следовать за этим сюжетом или нет. Я, безусловно, хочу и буду. Наверное, мне нужно было бы объявить все последующее фантазией. Но это не так. XVI Надцатого мартобря тысяча девятьсот вездесят мятого года в Бруклине агенты ФБР арестовали советского шпиона. В небольшой квартирке, заваленной фотоаппаратурой, на полу, усеянном микрофильмами, стоял невысокий пожилой мужчина с крысиными глазками, орлиным профилем и лысеющим лбом; при этом у него деловито двигался кадык: только что проглотил кусочек бумаги с некоей сверхсекретной информацией. Никакого иного сопротивления он не оказывал. Вместо этого он гордо заявил: "Я полковник Красной Армии Рудольф Абель и требую, чтобы со мною обращались как с таковым, в соответствии с Женевской конвенцией". Надо ли говорить, что газеты от этого просто зашлись -- и в Штатах и вообще везде. Полковника судили, дали ему астрономический срок и заперли -- если память мне не изменяет, в Синг-Синге. Там он, в основном, играл в бильярд. В тысяча девятьсот сисьдесят старом или около того его обменяли на пропускном пункте в Берлине на Гэри Пауэрса -- неудачливого пилота, который в последний раз попал в газеты всего пару лет назад, когда он опять разбился -- на сей раз около Лос-Анджелеса, в вертолете, и на сей раз навсегда. Рудольф Абель вернулся в Москву, ушел в отставку и жил без всякой шумихи, не считая того, что стал самой страшной бильярдной акулой в Москве и ее окрестностях. Он умер в тысяча девятьсот немилесятом и был похоронен с ограниченными воинскими почестями на московском Новодевичьем кладбище. Марку с его портретом не выпустили. Или -- выпустили? Я мог и проморгать. Или же ее проморгала английская литературная газета со скромным штрейкбрехерским прошлым. Может, он не наработал на марку: что такое четыре года в Синг-Синге по сравнению с делом всей жизни? К тому же он был не иностранец, а всего только рядовой перемещенный соотечественник. Так или иначе, марки Рудольфу Абелю не досталось -- только надгробие. XVII Но что же мы читаем на этом надгробии? Мы читаем: "Вилли Фишер, известный также под именем Рудольф Абель, 1903--1971" (разумеется, кириллицей). Для марки текст, пожалуй, длинноват -- но не для нас. (Ах, милый читатель, ты только взгляни, чего у нас тут только нет: шпионы, марки, кладбища, надгробия! Подожди, то ли еще будет: поэты, художники, политические убийства, эмигранты, арабские шейхи, пули, кинжалы, угнанные автомобили и опять марки!) Но -- ближе к делу. Жили-были однажды -- в 1936--38 гг. в Испании -- два человека, Вилли Фишер и Рудольф Абель. Они были коллегами и близкими друзьями. Настолько близкими, что остальные служащие той же конторы звали их "Фишерабель". Не подумай дурного, дорогой читатель, -- просто они были неразлучны, отчасти из-за работы, которую выполняли. Просто напарники. Трудились они там на благо советской разведки, в отделе, ведавшем грязной стороной дела во время гражданской войны в Испании. Это та сторона, на которой изрешеченные пулями тела находят за много километров от линии фронта. Как бы там ни было, руководил конторой некто по фамилии Орлов, заведовавший перед испанской войной из кабинета в советском посольстве в столице Франции всей советской сетью контрразведки в Западной Европе. Им мы займемся позже -- или, как знать, может, это он займется нами. Пока что скажем только, что Орлов был очень близок с Фишерабелем. Не так близок, как они друг с другом, но близок. Опять же -- ничего дурного, поскольку Орлов был женат. Просто он был начальником, а Фишерабель -- его правой и левой рукой одновременно. Обе, как я сказал, грязные. XVIII Но жизнь несправедлива и разлучает даже лучших друзей. В 1939 году гражданская война в Испании кончается, и пути Фишерабеля и Орлова расходятся. Они покидают мадридский отель "Насьональ", откуда от начала до конца осуществлялось руководство этой операцией, садятся -- кто в самолет, кто на пароход, а кто и на подводную лодку, которая везет испанский золотой запас, отданный Советам Хуаном Негрином -- министром финансов республиканского правительства, и разъезжаются в разные сторо ны. Орлов растворяется в воздухе. Фишерабель возвращаются в Москву и продолжают работать на то же учреждение -- сочиняют отчеты, натаскивают новобранцев -- т. е. делают все то, что делают полевые офицеры, уйдя с поля битвы. В 1940 году Рудольфа Абеля переводят на Дальний Восток, к монгольской границе, где в этот момент назревает конфликт; он делает неверный шаг, и его убивают. Потом начинается вторая мировая война. Все годы войны Вилли Фишер живет в Москве, натаскивает новобранцев -- на этот раз, вероятно, с большим удовольствием, поскольку немецкий для него родной благодаря отцу, но в целом чувствует, что жизнь проходит стороной, что его обходят с повышениями, что он стареет. Это безрадостное положение вещей прерывается только в тысяча девятьсот шорох письмом, когда внезапно его извлекают из нафталина и дают новое задание. "К такому заданию, -- загадочно говорит он накануне отъезда одному из своих бывших подручных еще с испанских времен, -- к такому заданию вся жизнь сотрудника -- только подготовка". После чего он отбывает. В следующий раз приятели слышат о нем X лет спустя, когда, взятый ФБР в этой самой бруклинской квартире, старина Вилли запел: "Я полковник Красной Армии Рудольф Абель, и я требую..." XIX Из массы доступных нам добродетелей терпение, дорогой читатель, знаменито тем, что вознаграждается чаще прочих. Более того, терпение есть неотъемлемая часть всякой добродетели. Что есть добродетель без терпения? Просто хороший характер. Но в определенных видах деятельности это не окупается. Более того, оказывается смертельно опасным. Определенный род деятельности требует терпения -- дьявольского терпения. Может быть, именно из-за того, что в определенном роде деятельности терпение -- это единственная осязаемая добродетель, лица, деятельностью этой занимающиеся, так на нем зависают. Поэтому потерпи, любезный читатель. Считай, что ты -- "крот". XX Стон гитары, звук выстрела в полутемной аллее. Место действия: Испания, незадолго до окончания гражданской войны (кончающейся, разумеется, не из-за нерадивости Орловских сотрудников, но в Москве многие вещи, вероятно, видятся иначе). В этот вечер Орлова вызывают на встречу с неким официальным лицом из Москвы на борту корабля, ставшего на якорь в Барселоне. Как руководитель советской разведывательной сети в Испании Орлов подотчетен только -- и непосредственно -- секретариату Сталина. Он чует ловушку и бежит. Т. е. хватает жену, спускается на лифте в вестибюль и просит портье вызвать такси. Кадр. Панорама зазубренных Пиренеев, рев двухмоторного аэроплана. Кадр. Утром в Париже; звуки аккордеона, панорама -- ну, скажем, площади Согласия. Кадр. Кабинет в советском посольстве на рю де Варенн. Усы Джугашвили над распахнутой настежь дверью сейфа "Мослер"; крахмальный рукав с запонками и рука, торопливо запихивающая в саквояж французские банкноты и документы. Кадр. Затемнение. XXI Увы, никаких крупных планов. В сцене исчезновения Орлова таковых не было. И все же, если достаточно пристально всматриваться в темный экран, можно различить письмо. Письмо адресовано Сталину и говорится в нем нечто в том духе, что он, Орлов, порывает с безбожным коммунизмом и его отвратительной и преступной системой, что он с женой выбрал свободу, и если хоть один волос упадет с головы их стариков-родителей, остающихся в тисках этой системы, то он, Орлов, расколется и вывалит urbi et orbi весь совсекретный товар, ему известный. Письмо вкладывается в конверт с адресом то ли редакции "Ле Монд", то ли "Фигаро". Адрес, так или иначе, парижский. Перо снова ныряет в чернильницу: еще одно письмо. На этот раз -- Троцкому. Написано в нем примерно следующее: я, нижеподписавшийся, -- русский негоциант, только что через Сибирь бежавший из Советского Союза в Японию, и совершенно случайно в московской гостинице я подслу шал разговор в соседнем номере. Речь шла о покушении на Вашу жизнь, и через щель в двери я даже сумел разглядеть предполагаемого убийцу. Это высокий молодой человек, который прекрасно говорит по-испански. Считаю своим долгом Вас предупредить. Письмо подписано вымышленным именем, но Дон Левин -- биограф и исследователь Троцкого -- достоверно установил, что автор -- Орлов, и, если я не ошибаюсь, Орлов лично ему это подтвердил. На конверте -- почтовый штамп Нагасаки, а адресовано оно в Мехико. Однако оно тоже попадает в местные газетки (La Prensa Latina? El Pais?), поскольку Троцкий, едва оправившийся от второго покушения (во время которого его американского секретаря убил впоследствии всемирно знаменитый художник-монументалист Давид Альфаро Сикейрос при содействии впоследствии всемирно знаменитого поэта и даже Нобелевского лауреата Пабло Неруды), регулярно передает в печать все угрозы и предостережения, которые он получает. И Орлову это известно, хотя бы потому что вот уже три года ему приходится просматривать кипы периодики на испанском. Ну, например, за кофе. В холле "Насьоналя", например, или у себя в люксе на шестом этаже. XXII Где он обычно принимал самых разных посетителей. В том числе, Рамона Меркадера, третьего -- и справившегося с задачей -- убийцу Троцкого. Который был попросту подчиненным Орлова, так же как и Фишерабель, и работал в той же самой конторе. Так что если бы Орлов действительно хотел предупредить Троцкого, он мог бы рассказать ему про Рамона Меркадера намного больше, а не только что тот -- молодой, высокий, красивый и прекрасно говорит по-испански. Однако не Троцкий был поводом для второго письма: поводом для второго письма было первое письмо, адресованное Сталину. Точности ради, скажем так: письмо Сталину, напечатанное в газете "Ле Монд", было обращено к Западу, тогда как письмо Троцкому, хотя отправлено оно было именно на Запад -- в западное полушарие, -- было обращено к Востоку. Цель первого из них заключалась в том, чтобы обеспечить Орлову приличную репутацию за границей, предпочтительно в кругах, связанных с разведкой. Второе было предназначено для своих, чтобы показать ребятам в московской штаб-квартире, что он не болтает лишнего, хотя и мог бы -- например, про Меркадера. Так что они -- ребята -- могут доделать дело с Троцким, если им так хочется. (Им захотелось, но слез в связи с этим мы лить не станем, поскольку Троцкий, утопивший в крови Кронштадтское восстание -- единственную подлинную русскую революцию, которая когда-либо имела место, -- был ничуть не лучше, чем то исчадье ада, которое отдало приказ его прикончить. В конце концов, Сталин был оппортунист. Троцкий был идеолог. От одной мысли, что они могли бы поменяться местами, кидает в пот.) Более того, если бы всплыло, что он был автором второго письма (как и всплыло в ходе исследований Дона Левина), это только укрепило бы репутацию Орлова как истинного антисталиниста. Каковым он вовсе не был. У него не было ни идеологических, ни каких-либо иных расхождений со Сталиным. Он просто бежал, спасая свою драгоценную для него шкуру, и на ходу кинул псам кость, чтоб было что грызть. И пару десятилетий они ее грызли. XXIII Затемнение. Сейчас пойдут титры. Десять лет назад русское эмигрантское издательство во Франции выпустило книгу под названием "Охотник вверх ногами". Название это вызывает в воображении "загадочную картинку", в которой нужно отыскать скрытые фигуры -- охотника, зайцев, крестьян, птиц и т. д. Автор книги -- Виктор Хенкин. Он был тем самым подручным Вилли Фишера в старые добрые испанские времена, и книга его посвящена главным образом Фишерабелю, хотя по существу это -- автобиография. Некоторые детали про Орлова тоже заимствованы оттуда. Книга должна была бы стать бестселлером уже хотя бы потому, что осведомленные лица на более длинном из двух берегов Атлантики по-прежнему считали, что взяли Рудольфа Абеля. Так же точно, как они все еще верили, что Орлов, в свое время к ним перешедший, действительно работал на эту сторону Атлантики, награды которой горделиво красуются у него на груди на одном из редких снимков Орлова в книге, с помпой изданной в Штатах через много лет после его смерти (умер он в 1972 году). С книгой Хенкина никакой помпы не было. Когда американский издатель попытался заключить на нее контракт, он уперся в стенку авторского права. Еще был какой-то негромкий скандал, обвинения в плагиате в связи с французским и немецким изданиями, дело дошло до суда и, насколько я знаю, Хенкин проиграл. Теперь он работает на мюнхенской радиостанции, которая вещает на Россию -- почти что зеркальное отражение того, чем он занимаются долгие годы на московском радио, вещая по-французски. А может быть, он уже на пенсии. Российский эмигрант со слишком пестрой биографией... Ненадежный человек, видимо -- параноик... Живет прошлым, скверный характер... По крайней мере, теперь он свободен, теперь у него нормальные документы. Он может отправиться на Лионский вокзал, сесть на поезд и, как пятьдесят лет назад, проведя ночь в вагоне, прибыть наутро в Мадрид, город его юности и приключений. Стоит лишь пересечь широкую привокзальную площадь, и он окажется перед входом в "Насьональ" -- он может его найти с закрытыми глазами. Так же, с закрытыми глазами, он может войти в вестибюль отеля, где пятьдесят лет назад кишели Орловы, Фишеры, Абели. Хемингуэи, Филби, Орвеллы, Меркадеры, Мальро, Негрины, Эренбурги и светила поменьше, вроде него самого, -- все те персонажи, которые на данный момент уже приняли участие в нашем повествовании или которым мы обязаны своими сведениями. Однако раскрой он глаза, он обнаружил бы, что "Насьональ" закрыт. Закрыт он, если верить одним -- молодежи в особенности -- вот уже десять лет; если верить другим -- уже скоро пятьдесят. Судя по всему, ни молодежь, ни старики не знают, кто платит за него налог на недвижимость; но может, в Испании все вообще делается по-другому. XXIV А чтобы ты, дорогой читатель, не подумал, что мы забыли про Кима Филби, давай извлечем его из этой толпы в вестибюле "Насьоналя" и спросим его, что он тут поделывает. "Пресса, знаете ли, -- услышим мы в ответ. -- Репортаж с поля боя". Попробуем выяснить, на чьей он стороне, и представим на минутку, что он ответит честно. "В данный момент меняю стороны. Инструкции". И, возможно, легким движением подбородка укажет на шестой этаж "Насьоналя". Ибо я на сто процентов убежден, что именно Орлов в 1937 году или около того в Мадриде велел ему сменить свою песню в "Тайме" с республиканской на франкистскую, для вящего камуфляжа. Если, как принято считать, идея была в том, чтобы превратить Филби в мину замедленного действия в sancta sanctorum британской разведки, окраска его должна была стать профашистской. Не то чтобы Орлов предвидел, чем кончится испанский спектакль (хотя какие-то предчувствия у него могли быть), -- просто он предполагал или даже знал, что Филби нужно приберечь на будущее. А полагать или знать это Орлов мог только при условии, что он имел доступ к досье Филби, которое к этому времени накопилось у русских (завербован он был в 1933 году), или же был причастен к самой его вербовке. Первое несомненно, второе -- возможно. Так или иначе, Орлов знал Филби лично, что он и пытался довести до сознания незадачливого сотрудника ФБР, который с ним беседовал в 1944 году, по-моему, в Айове, где Орлов обретался после того как иммигрировал в Соединенные Штаты из Канады. В этот момент, судя по всему, Орлов был готов расколоться, но малый из ФБР не обратил внимания на упоминание о каком-то заике-англичанине, работавшем на Советский Союз, каковой, ко всему прочему, был тогда американским союзником. Орлов не стал особенно настаивать, и Ким Филби дослужился до почтовой марки. XXV Со всеми этими данными в полной сохранности в так и не расколовшемся гиппоталамусе, с одной стороны, и с парой напечатанных романов, напичканных безликой детективной жвачкой, правда, русского образца, с другой, Орлов, несомненно, представлял некоторый интерес для только что образованного в конце 40-х гг. ЦРУ. Понятия не имею, милый читатель, кто сделал первый шаг: я не занимался изучением ни биографии Орлова, ни печатных о нем материалов. Не мое это дело. Я даже не детектив-любитель -- просто собираю на досуге все эти обрывки в нечто единое, и не из любопытства даже, а чтобы заглушить приступ сильного отвращения, вызванного видом заглавной страницы вышеупомянутой литературной газеты. Стало быть -- автотерапия, и какая разница, каковы источники, лишь бы действовало. Как бы там ни было, кто бы ни сделал первый шаг, Орлов, судя по всему, с начала 1950-х гг. сотрудничал с ЦРУ. Штатно или внештатно -- трудно сказать, но, судя по наградам и косвенным свидетельствам в его последующих худ. произведениях, предположение это имеет основания. Скорее всего, агентство это держало его в роли советника; в наши дни такой сотрудник называется консультантом. Интересно, конечно, знали ли московские коллеги о его новой работе. Полагая -- ради блага Орлова, -- что сам он их об этом не уведомил, ибо это было бы самоубийством, и что проникнуть в новорожденное учреждение -- хотя бы по определению -- им не удалось, москвичи оставались в неведении. Тем не менее, основания считать, что Орлов жив и здоров, у них были -- хотя бы как честолюбивый автор. Поскольку в течение двадцати лет про него не было никаких новостей, они могли сомневаться. А когда сомневаешься, воображение рисует самые мрачные картины. При определенном роде занятий это только естественно. Вполне возможно, что им захотелось проверить свои опасения. XXVI И для этого у них был подходящий инструмент. Вот они и извлекли его из нафталина и доставили в нужную точку. Тем не менее, они не торопились. То есть не торопились, пока не наступил тысяча девятьсот вездесят мятый. И тут они вдруг заспешили. И надцатого мартобря, в Бруклине, Вилли Фишер дает этим самым малым из ФБР себя арестовать и заявляет urbi et orbi: "Я -- Рудольф Абель". И пресса в Штатах и во всех других местах от этого просто заходится. И Орлов молчит, как рыба. Видно, ему неохота встречаться со старым приятелем. XXVII Что же такого необычного случилось в тысяча девятьсот вездесят мятом, спросите вы, и почему вдруг срочно понадобилось проверять содержание орловского гиппоталамуса? Даже если он еще не раскололся, разве оно не устарело и не утратило какую бы то ни было ценность? И кто сказал, что обязательно нужно встречаться со старыми приятелями? А теперь, дорогой читатель, приготовься выслушать бредовые соображения. Теперь-то мы тебе докажем по-настоящему, что не забыли свой сюжет. Сейчас в котле закипит: мы топим чистой нефтью. XXVIII Вопреки популярной демонологии, внешняя политика Советского Союза с самого его возникновения всегда была оппортунистической. Это слово я употребляю в буквальном, а не в уничижительном значении. Оппортунизм -- это суть любой иностранной политики, вне зависимости от степени уверенности в себе данного государства. Означает он использование возможностей -- объективно присутствующих, мнимых или созданных. На протяжении большей части прискорбной своей истории Советский Союз оставался весьма неуверенным в себе субъектом, травмированным обстоятельствами собственного рождения, и поведение его по отношению к окружающему миру колебалось между настороженностью и враждебностью. (Лучше всех в этих параметрах чувствовал себя Молотов, сталинский министр иностранных дел). В результате Советский Союз позволял себе пользоваться лишь объективно существующими возможностями. Которыми он наиболее явно и воспользовался в 1939 году, захватив балтийские государства и пол-Польши, предложенные Сталину Гитлером, а также в заключительный период второй мировой войны, когда он завладел Восточной Европой. Что касается возможностей мнимых (поход на Варшаву в 1928 году, испанская авантюра 1936--39 гг. и финская кампания 1940 года), то Советский Союз