в отличие от аргентинских, гораздо больше интересуются предметами, чем получением диплома. Я пытался заинтересовать своих слушателей творчеством Аскасуби и Лугонеса, но они упорно расспрашивали и интервьюировали меня о собственных моих произведениях. Я старался проводить возможно больше времени с Районом Мартинесом Лопесом, который, будучи филологом, разделял мою страсть к этимологии и многому меня научил. В течение этих шести месяцев, проведенных в Штатах, мы много разъезжали и я читал лекции в университетах от одного побережья до другого. Я повидал Нью-Мехико, Сан-Франциско, Нью-Йорк, Новую Англию, Вашингтон. Я обнаружил, что американцы самый дружелюбный, самый снисходительный и великодушный народ из всех, какие мне довелось видеть. Мы, южноамериканцы, склонны к оценкам с точки зрения выгоды, тогда как люди в Соединенных Штатах подходят ко всему с этических позиций. Это меня -- поклонника протестантства -- восхищало больше всего. Это даже помогало мне не замечать небоскребы, бумажные пакеты, телевидение, пластмассу и жуткое множество технических приспособлений. Вторая моя поездка в Америку произошла в 1967 году, когда я занял кафедру поэзии, основанную Чарлзом Элиотом Нортоном, и читал доброжелательным слушателям о "Могуществе стиха". Семь месяцев я провел в Кембридже, также читая курс об аргентинских писателях и путешествуя по всей Новой Англии, где большая часть американского быта, включая Запад, словно бы нарочно выдумана. Совершил я немало литературных паломничеств -- в места Готорна в Салеме, Эмерсона в Конкорде, Мелвилла в Нью-Бедфорде, Эмили Дикинсон в Амхерсте и в памятные места Лонгфелло. В Кембридже умножилось число моих друзей: Хорхе Гильен, Джон Мечисон, Хуан Маричаль, Раймундо Лида, Эктор Инграо и персидский физик, разработавший теорию сферического времени, которую я не вполне понимаю, но надеюсь когда-нибудь позаимствовать, зовут его Фарид Гушфар. Встретил я там также писателей -- Роберта Фитцджеральда, Джона Апдайка и покойного Дадли Фиттса. Я охотно воспользовался случаем повидать новые для меня части континента: Айову, где меня ждала моя родимая пампа; Чикаго, напомнивший о Карле Сэндберге, Миссури, Мэриленд, Вирджинию. В конце моего пребывания я удостоился большой чести -- мои стихи читали в Поэтическом Центре У.М.Н.А.(Young Men Hebrew Association -- Еврейская Ассоциация Молодых Людей) Нью-Йорка; читали их сами переводчики, и в зале находилось много поэтов. Третьей поездкой в Соединенные Штаты в ноябре 1969 года я обязан двум моим покровителям в Оклахомском университете, Лоуэллу Данэму и Ивару Иваску, которые пригласили меня провести там беседы и собрали группу ученых для обсуждения моего творчества, что немало меня обогатило. Иваск сделал мне подарок -- финский нож в виде рыбы -- форма вовсе чуждая традициям старого Палермо моего детства. Оглядываясь на это последнее десятилетие, я вижу, что провел его как некий странник. В 1963 году благодаря Нейлу Мак-Кею из Британского Совета в Буэнос-Айресе мне удалось посетить Англию и Шотландию. Там, опять-таки вместе с матерью, я совершил несколько паломничеств: в Лондон, изобилующий литературными памятными местами; в Личфилд, где жил доктор Джонсон, в Манчестер к Де Куинси; в Рай к Генри Джеймсу; в Озерный край, в Эдинбург. Я побывал в Хэнли, где родилась моя бабушка, одном из Пяти Городов, крае Арнолда Беннета. Шотландия и Йоркшир, по-моему, одни из самых приятных мест на земле. Где-то среди шотландских холмов и долин мной овладело вновь странное чувство одиночества и беззащитности, которое бывало у меня прежде; я не сразу осознал, что его внушали мне бескрайние пустыни Патагонии. Несколько лет спустя, на сей раз в компании Марии Эстер Васкес, я совершил еще одно путешествие в Европу. В Англии мы жили у покойного Герберта Рида в его красивом причудливом доме на болотах. Он повез нас в Йорк-Минстер, где показал несколько старинных датских мечей в зале йоркширских викингов тамошнего музея. Впоследствии я написал сонет одному из этих мечей, и сэр Герберт перед самой своей смертью исправил и улучшил первоначальное название, предложив вместо "Клинку в Йорке" озаглавить сонет "Клинку в Йорк-Минстере". Затем, по приглашению шведского издателя Бонниера и аргентинского посла, мы поехали в Стокгольм. Стокгольм и Копенгаген для меня остались в числе незабываемых городов, таких, как Сан-Франциско, Нью-Йорк, Эдинбург, Сантьяго-де-Компостела и Женева. В начале 1969 года я провел волнующие дни в Тель-Авиве и Иерусалиме. Домой я вернулся с убеждением, что посетил самый древний и самый молодой народ, что из страны, полной жизни и бодрости, я приехал в полусонный, глухой угол. Еще с моих женевских лет я постоянно интересовался еврейской культурой, видя в ней существенный элемент нашей так называемой западной цивилизации, и во время израильско-арабской войны, за несколько лет до того, я немедленно определил, на чьей я стороне. Когда исход войны был еще неясен, я написал стихотворение об этой битве. Через неделю написал второе -- о победе. Во время моего посещения Израиль, разумеется, еще был вооруженным лагерем. Там, на берегах Галилеи, я вспомнил следующие строки Шекспира: ...святую землю С предчистыми следами ног того, Кто пригвожден к кресту был в этом крае Четырнадцать веков тому назад. Теперь, несмотря на годы, я еще думаю о многих камнях, которые не успел перевернуть, и о других, которые хотел бы опять ворочать. Я еще надеюсь увидеть мормонский штат Юту, куда меня мальчиком привели повесть Марка Твена "Закаленные" и первая книга сказаний о Шерлоке Холмсе "Багровый след". Другая моя мечта -- паломничество в Исландию, есть и еще одна -- побывать снова в Техасе и в Шотландии. В мои семьдесят один год я еще интенсивно работаю и ум мой полон замыслов. В прошлом году я приготовил книгу стихов "Elogio de la sombra" ("Хвала тьме"). Это была первая моя целиком новая книга после 1960 года, и стихи в ней, также впервые после 1929 года, создавались именно для задуманной книги. Главная идея сборника, выраженная в некоторых его стихах, -- этического свойства, без оглядки на какие-либо религиозные или антирелигиозные пристрастия. "Тьма" в названии означает одновременно и слепоту, и смерть. Чтобы завершить "Elogio", я работал каждое утро, диктуя стихи в Национальной библиотеке. К концу этой работы у меня установилась приятная привычка -- настолько приятная, что я решил с ней не расставаться и начал диктовать рассказы. Эти рассказы, первые после 1953 года, я опубликовал в нынешнем году. Сборник называется "El informe de Brodie" ("Сообщение доктора Броуди"). Рассказы в нем представляют собой скромные опыты простого повествования, это книга, о которой я часто говорил на протяжении последних пяти лет. Недавно я закончил сценарий фильма под названием "Los otros" ("Другие"). Сюжет принадлежит мне, а писал я сценарий вместе с Адольфо Бьоем Касаресом и молодым аргентинским режиссером Уго Сантьяго. Теперь, в послеобеденные часы, я обычно занимаюсь далеко идущим, милым моему сердцу проектом: уже около трех лет у меня, к великой радости, есть собственный переводчик и мы вместе переводим десять или двенадцать томов моих сочинений на английский язык, которым я недостоин пользоваться и которым мне часто хотелось бы владеть по праву рождения. Теперь я намерен начать новую книгу, ряд вполне личных -- не научных -- эссе о Данте, Ариосто и о средневековых скандинавских сюжетах. Хотелось бы мне также составить сборник непринужденных устных суждений, острот, размышлений и собственных еретических мнений. А потом -- как знать? У меня в запасе есть еще немало историй, слышанных или придуманных, которые я хотел бы рассказать. В настоящее время я заканчиваю длинный рассказ под названием "Конгресс". Я надеюсь, что вопреки кафкианскому заглавию он получится скорее в духе Честертона. Место действия Аргентина и Уругвай. Двадцать лет я надоедал друзьям, рассказывая его сюжет. В конце концов я понял, что он не нуждается ни в какой дополнительной обработке. Есть у меня другой замысел, даже еще более давний, -- отредактировать, а может быть, переписать заново роман моего отца "Каудильо", как он просил много лет назад. Мы с ним тогда успели обсудить многие проблемы; мне приятно думать об этой работе как о продолжении нашего диалога и подлинном сотрудничестве. Люди всегда были ко мне необъяснимо добры. У меня нет врагов, и, если кое-кто и пытался примерить личину недруга, они были настолько великодушны, что никогда не причиняли мне огорчений. Если мне доводится читать критические суждения, я всякий раз не только согласен с ними, но чувствую, что мог бы сам куда лучше справиться с этой задачей. Возможно, мне следует посоветовать моим будущим врагам, чтобы они присылали заранее свои претензии, и заверить их, что они могут рассчитывать на любую помощь и поддержку с моей стороны. Я даже всегда втайне желал написать под псевдонимом беспощадную критику самого себя. Ах, сколько неприкрашенной правды я затаил! Человек моего возраста должен сознавать пределы своих возможностей, и это знание может заменить счастье. В молодости литература мне виделась игрой с искусными и удивляющими вариациями; ныне, когда я нашел свой собственный голос, я чувствую, что штопки и заплаты не могут заметно улучшить или заметно испортить мои наброски. Разумеется, грешно так думать с точки зрения одной из главных тенденций в литературе нашего столетия -- тщеславного стремления к многословию, что побудило такого человека, как Джойс, опубликовать пространные фрагменты, громко названные "Незавершенный труд". Я полагаю, что лучшие мои произведения уже написаны. Эта мысль приносит мне определенную удовлетворенность и облегчение. И все же у меня нет чувства, что я исписался. В каком-то смысле молодой задор как будто мне стал ближе, чем когда я был молодым человеком. Теперь я уже не считаю, что счастье недостижимо, а прежде, давным-давно, считал. Теперь я знаю, что оно может прийти в любой миг, но за ним никогда не следует гоняться. Что ж до неуспеха или славы, я к ним совершенно безразличен и никогда из-за них не тревожился. Чего я теперь хочу, так это покоя, радости, доставляемой размышлением и дружбой, и -- хотя, быть может, это слишком самонадеянно -- способности любить и быть любимым