Этот вопрос преследует меня с той минуты, как я осознал, из какой материи я сотворен. Поймите, как важна для меня эта проблема. Персонажи снов вольны в своих желаниях, есть и у меня одна мечта. Вначале меня страшила мысль разбудить его, то есть уничтожить себя. И я вел себя добродетельно. До той поры, пока не устал от унизительности этого представления и со всей страстью возжелал того, чего раньше боялся: разбудить его. Сам я не склонен к преступлению, но неужели тот, кто видит меня во сне, не пугается видений, заставляющих содрогаться других людей? Наслаждается ли он ужасными образами или не придает им никакого значения? Я все твержу ему, что я сон, и хочу, чтобы ему снилось то, что снится. Разве нет людей, которые просыпаются, когда понимают, что им привиделся сон? Когда же, ну когда я добьюсь желаемого? Бледный кабальеро отшатнулся, резко вскинув левую руку в перчатке, возможно, в предчувствии чего-то ужасного. -- Вы думаете, я лгу? Почему я не могу исчезнуть? Утешьте меня, скажите хоть что-нибудь, имейте жалость к скучному призраку... Но я не нашелся, что сказать. Он протянул мне руку. Казалось, он стал выше ростом, чем обычно, а кожа его была до того прозрачна, что почти просвечивала насквозь. Он что-то тихо произнес, вышел из моей комнаты, и с тех пор его мог видеть лишь один человек, некто. Джованни Папины, "Трагическая повседневность" (1906) КОНФУЦИЙ ВИДИТ ВО СНЕ СВОЮ СМЕРТЬ Наконец, его заполонила усталость. Ему уже исполнилось 73 года тем летом (в 479 г. до н. э.), и он прекрасно понял, что означал его сон. Он велел позвать к себе Цзы-Гуна, последнего из своих великих учеников. Тот незамедлительно явился и догадался, что Конфуций вызвал его, чтобы проститься. Учитель сказал ему: -- Мне снилось, что я сидел, принимая жертвенные возлияния. Я находился между двумя колоннами. Те, что из династии Ся -- будто они еще царствовали во дворце, -- выставили своих покойников на восточной лестнице, а те, что из династии Чжоу, расположили своих мертвецов на западной (это та лестница, что предназначена гостям). Люди же из династии Инь выставили своих покойников между двумя колоннами, там не было ни хозяев, ни гостей. Я происхожу из правителей Инь: сомнений нет -- я умру. И хорошо, что так случится, ведь нет уже ни одного мудрого государя, которому я мог бы быть полезен. Несколько дней спустя он умер, в 16-й год эпохи Лу, во время царствования сорок первого правителя династии Чжоу. Эустакио Вильде, "Осень в Пекине" (1902) БЕЛАЯ ЛАНЬ Из английских баллад, с их лужаек зеленых, Из-под кисточки персов, из смутного края Прежних дней и ночей, их глубин потаенных, Ты явилась под утро, сквозь сон мой шагая? Беглой тенью прошла на закате неверном И растаяла в золоте через мгновенье, -- Полувоспоминание, по полузабвенье, Лань, мелькнувшая зыбким рисунком двухмерным. Бог, что правит всем этим диковинным сущим, Дал мне видеть тебя, но не быть господином; На каком повороте в безвестном грядущем Встречусь я с твоим призраком неуследимым? Ведь и я только сон, лишь чуть более длинный, Чем секундная тень, что скользит луговиной. ТАК БЫВАЕТ Мой сын оплакивал мою смерть. Я видел, как он склоняется над гробом. Я хотел вскочить и закричать, что это неправда, что речь идет о совсем другом человеке, возможно, абсолютно похожем на меня, но я не мог ничего сделать из-за крокодила. Он затаился там, впереди, в глубоком рве, готовый проглотить меня. Я закричал что было мочи, но все, кто собрался на ночное бдение вокруг гроба, вместо того чтобы внять предостережению, смотрели на меня с упреком, возможно, потому, что я раздразнил зверя и они испугались, что он бросится на них самих. Только Клайд, один-единственный, не видел и не слышал меня. Появившийся человек из похоронного бюро с футляром в руке напоминал скрипача, однако он вытащил паяльник. Откровенно говоря, я подумал, что все кончено, меня похоронят заживо и я ничего не смогу объяснить. Стоявшие рядом пытались оттащить его -- это был самый тягостный момент, -- но он вцепился в гроб. Служащий начал паять крышку со стороны ног, и здесь я не выдержал: зажмурив глаза, бросился прямо в ров, не думая о неминуемой гибели. А потом я только и помню, что удар по подбородку. Словно лезвие ободрало кожу или чем-то задели зуб. Когда я почувствовал жжение от паяльника, то очнулся и все окончательно понял. Клайд был прав -- я умер. Тот же зал, те же люди. И мой бедный сын там же. Паяльник шипел где-то около ноги. Служащий приподнял незакрепленный край крышки, вытащил носовой платок и вытер кровь, сочившуюся из ранки. "Так бывает, -- заметил он, -- это из-за паяльника". Хорхе Алъберто Феррандо, "Частокол" (1975) ПРЕТЕНЗИЙ НЕТ Бог никого не наказывает, не предупредив заранее. приближался странными путями -- по берегу широких потоков, в которых на каждой волне высился розовый куст, так что вода едва просвечивала сквозь плывущий лес роз. На берегу пахал крестьянин, причем плуг был из чистого золота, в него были впряжены белые как снег волы, и под копытами их расцветали большие васильки. Борозда наполнялась золотым зерном, и крестьянин, ведя одной рукой плуг, другой черпал зерна и подбрасывал их высоко в воздух, так что они осыпали меня золотым дождем. ГотфридКеллер, "Зеленый Генрих" СНЫ ФИДАЛГО ИЗ БАШНИ Гонсало не любил этого предания о призраке, бродящем зимними ночами меж зубцов башни с собственной головой в руках. Он отошел от перил и прервал затянувшуюся летопись: -- Пора кончать, Видейринья, а? Уже четвертый час, просто срам. Да, вот что: в воскресенье Тито и Гоувейя обедают у меня в "Башне" ; приходи и ты с гитарой и новыми куплетами, только не такими мрачными. Bona sera (Спокойной ночи). Что за чудная ночь! Он бросил сигару, закрыл балконную дверь "старого зала", сплошь увешанного портретами Рамиресов, которые он в детстве называл "прадедушкины личики", и, проходя по коридору, все еще слышал вдали, в молчании полей, залитых лунным светом, песню о деяниях своих родичей: Ах! Когда повел нас в битву Государь дон Себастьян, Юный паж его Рамирес И отважен был, и рьян... Фидалго разделся, задул свечу и, торопливо перекрестившись, заснул. Но в ту ночь спальню заполнили видения; сон его был неспокоен и полон страхов. Андре Кавалейро и Жоан Гоувейя появились на стене, облеченные в кольчуги, верхом на ужасного вида жареных кефалях! Хитро перемигиваясь, они подкрались к нему и начали тыкать копьями в его беззащитный желудок, а он стонал и корчился на кровати. Потом на Калсадинью в Вилла-Кларе выехал грозный всадник -- мертвый Рамирес (слышно было, как в латах скрежещут кости), и с ним король дон Афонсо II, скаливший волчьи клыки. Они схватили Гонсало и потащили в Навас-де-Толоса. Его волокли по каменному полу, а он упирался, звал на помощь тетю Розу, Грасинью, Тито. Но дон Афонсо так крепко двинул его в спину своей железной рукавицей, что он вылетел из таверны Гаго и очутился в Сьерра-Морене, на поле битвы, в гуще трепетавших знамен и блистающих доспехов. В тот же миг испанский кузен, Гомес Рамирес, магистр Калатравы, наклонился с вороного коня, ухватил Гонсало за чуб и выдрал последние волосы под оглушительный хохот всего сарацинского войска и всхлипывания тетки Лоуредо, которую несли на носилках четверо королей! Он был совсем разбит и измочален, когда сквозь ставни наконец забрезжил рассвет; ласточки щебетали под карнизом. Фидалго в исступлении сорвал с себя простыню, вскочил с кровати, распахнул балконную дверь и вдохнул полной грудью прохладу, тишину, аромат листвы, глубокий покой спящей усадьбы. Пить! Нестерпимо хотелось пить, губы ссохлись от жажды. Он вспомнил про знаменитую Fruit salt, прописанную доктором Маттосом, жадно схватил бутылочку и полуодетый побежал со всех ног в столовую; там, тяжело дыша, он развел две полные ложки порошка в минеральной воде Бика-Велья и разом проглотил весь стакан, над которым поднялась шипучая, щипавшая язык пена. Ах, какая благодать! Какое облегчение! Сразу ослабев, он вернулся в спальню и крепко, долго спал: снилось ему, что он лежит в Африке, на лугу, под шелестящей пальмой и вдыхает пряный аромат невиданных цветов, которые росли среди лежавших навалом золотых самородков. Из этого рая его вырвал Бенто: когда пробило полдень, он забеспокоился, что "сеньор доктор больно долго не просыпается". -- Я провел прескверную ночь, Бенто! Привидения, побоища, скелеты, кошмары! Виновата яичница с колбасой. И огурцы... особенно огурцы! Выдумки этого чудака Тито. Но под утро я выпил Fruit salt и теперь чувствую себя отлично. Великолепно! Я даже в состоянии работать. Принеси, пожалуйста, в библиотеку чашку зеленого чая, только покрепче... И сухариков. II По дороге домой мысли Гонсало неудержимо возвращались к доне Ане -- к ее обольстительным плечам, к теплым ваннам, где она нежится и читает газету. В конце концов, какого черта! У доны Аны, добродетельной, надушенной, ослепительно красивой, вполне годной в жены, был только один недостаток, один неприятный изъян -- мясник папаша. И еще -- голос, так раздражавший его у Святого родника. Правда, Мендонса утверждает, что при более близком знакомстве она перестает ворковать, говорит проще, почти мягко... И вообще, со временем можно привыкнуть к самым отвратительным голосам -- не замечает же он, к примеру, что Манузл Дуарте гнусавит. Нет! Настоящее темное пятно -- папаша! Но, в конце концов, весь этот дурацкий род людской восходит к одному человеку. У кого из нас, среди миллионов предков, до самого Адама, не найдется хоть какого-нибудь мясника? Он сам, знатный из знатных, чей род дал начало не одной королевской династии, порывшись в прошлом, непременно где-нибудь да наткнется на мясника Рамиреса. Стоит ли мясник за твоими плечами или смутно виднеется сквозь века далеко в цепочке предков -- все одно, мясник тут как тут, с топором, колодой и пятнами крови на потных руках! Этот образ преследовал его до самой "Башни"; не ушел он и позже, когда у открытого окна Гон-сало курил сигару и слушал пенье птиц. Он лег в постель, глаза у него слипались, а мысли все обращались назад, в туманное прошлое Рамиресов, в дебри истории, на поиски мясника... Он перевалил уже за пределы вестготских владений, где царствовал с золотой державой в руке его бородатый предок Рецесвинт. Измученный, задыхающийся, он вырвался из обитаемых земель и углубился в дремучие леса, где еще слышалась поступь мастодонта. Там, под влажной сенью листвы, тоже водились Рамиресы; одни урча волокли куда-то убитых оленей и древесные стволы, другие выползали из дымных пещер и улыбались зубастой пастью невесть откуда взявшемуся потомку. Наконец в печальной тишине, на печальной равнине он увидел окутанное туманом озеро. На тинистом берегу, в камышах, сидело косматое, грязное чудовище и каменным топором рубило человечью тушу. Это был Рамирес. В сером небе парил черный ястреб. Гонсало простер руку поверх государств и храмов и, указывая на руины святой Марии Кракедской, на прелестную, раздушенную дону Ану, возопил из приозерной мглы: "Я нашел моего мясника!" III До поздней ночи Гонсало шагал по комнате и горько думал о том, что всегда, всю жизнь (чуть ли не со школьной скамьи!) он подвергался непрерывным унижениям. А ведь хотел он самых простых вещей, столь же естественных для всякого другого, как полет для птицы. Ему же раз за разом эти порывы приносили только ущерб, страданья и стыд! Вступая в жизнь, он встретил наперсника, брата, доверчиво привел его под мирный кров "Башни" -- и что же? Мерзавец овладевает сердцем Грасиньи и самым оскорбительным образом покидает ее! Затем к нему приходит такое обычное, житейское желание -- он хочет попытать счастья в политике... Но случай сталкивает его с тем же самым человеком, ныне находящимся у власти, которую он, Гонсало, так презирал и высмеивал все эти годы! Он открывает вновь обретенному другу двери "Углового дома", доверяясь достоинству, честности, скромности своей сестры, -- и что же? Она бросается в объятия изменнику без борьбы, в первый же раз, как остается с ним в укромной беседке! Наконец он задумал жениться на женщине, наделенной и красотой и богатством, -- и тут же, сразу, является приятель и открывает ему глаза: "Та, кого ты выбрал, Гонсало, -- распутница, низкая блудница!" Конечно, нельзя сказать, что он любит эту женщину высокой, благородной любовью. Но он ради собственного комфорта решился отдать в ее прекрасные руки свою неверную судьбу; и снова на него неотвратимо обрушивается привычный, унизительный удар. Поистине, безжалостный рок не щадит его! -- И за что?-- бормотал Гонсало, меланхолически раздеваясь.-- Столько разочарований за такой недолгий срок... За что? Несчастный я, несчастный! Он повалился в широкую постель, как в могилу, уткнулся в подушку и глубоко вздохнул от жалости к себе, беззащитному, обделенному судьбой. Вспомнился ему кичливый куплет Видейриньи, который и сегодня тот пел под гитару: Род Рамиресов великий, Цвет и слава королевства. Цвет увял, слава померкла! Как не похож последний Рамирес, прозябающий в деревенской дыре, на доблестных пращуров, воспетых Видейриньей, которые (если не лгут история и преданье) оглашали мир своей победной славой. Он не унаследовал от них даже той бездумной храбрости, которая столько веков была достоянием рода. Еще отец его был настоящим Рамиресом и не побоялся в ярмарочной драке отразить зонтиком удары трех дубинок. А он... Здесь, в тишине и тайне, можно признаться себе: он родился с изъяном, позорным изъяном. Врожденная трусость, неодолимый плотский страх обращают его в бегство перед любой опасностью, перед угрозой, перед тенью... Он убежал от Каско. Он убежал от негодяя с бакенбардами, который дважды оскорбил его без всякого повода, просто из дерзости, из фанфаронства... О, бренная, трусливая плоть! А душа... Здесь, в тихой спальне, как это ни горько, он может признаться и в этом: душа ничуть не сильнее плоти. Словно сухой листок, кружит его дуновение чужой воли. Кузина Мария в один прекрасный день состроила глазки и шепнула ему из-за веера, чтоб он занялся доной Аной, -- и вот, горя надеждой, он воздвигает воздушные замки, мечтает о красавице и о деньгах. А выборы, злосчастные выборы! Кто толкнул его на эту затею, заставил позорно примириться с Андре и нести все последствия? Гоувейя, никто иной. Пробормотал сквозь кашне несколько слов, пока они шли от лавки до почты -- и вот, пожалуйста! Да зачем далеко ходить? Здесь, в "Башне", он в полном подчинении у Бенто, и тот распоряжается его вкусами, кушаньями, прогулками, мнениями, галстуками! Такой человек, будь он хоть гений, -- не что иное, как инертная масса, которую всякий кому не лень лепит по своему вкусу. Он вздохнул еще глубже и натянул одеяло на голову. Сон не приходил, ночь кончалась, часы в лаковом ларце уже пробили четыре. И вот, сквозь сомкнутые веки, утомленный подсчетом обид, Гонсало увидел, как, слабо выступая из тьмы, маячат перед ним какие-то лица... Лица были дедовские, с длинными бородами, в страшных шрамах. Одни смотрели пламенно и грозно, словно в пылу битвы; другие важно улыбались, как за пиршественным столом; но на всех отпечатлелась гордая привычка к власти и победе. Выглядывая из-под одеяла, он узнавал в них фамильные черты, знакомые по мрачным портретам, или угадывал их, как угадал черты Труктезиндо по блеску и славе его деяний. Медленно и четко выступали они из густой, шевелящейся тьмы. Вот появились и тела, могучие, в ржавых кольчугах, в сверкающих стальных доспехах, в темных, живописно наброшенных плащах, в парчовых камзолах, искрящихся по вороту огнем самоцветов. Все носили оружие -- от зазубренной готской палицы до кокетливой шпаги на шелковой, шитой золотом перевязи. Забыв о страхе, Гонсало приподнял голову. Он не сомневался в реальности видения. Да, это они, Рамиресы, его могучие предки, восстали из разбросанных по миру могил и собрались в своем гнезде, простоявшем девять веков, чтобы вести совет у кровати, где он родился. Он даже узнал некоторых -- недаром он столько копался в дядиной поэме и слушал жалостные фадо Видейриньи. Вон тот, в белом казакине с алым крестом,-- несомненно, Гутьеррес Рамирес Мореход, точно такой, каким он вышел из шатра перед осадой Иерусалима. А этот величавый старик, простирающий руки, -- не Эгас ли это Рамирес, не пустивший на чистый свой порог короля дона Фернандо с прелюбодейкой Леонор? Рыжебородый великан -- тот, кто некогда с песней на устах поверг наземь стяг Кастилии, Диего Рамирес Трубадур, овеянный славой и радостью утра Алжубарроты! В слабо светлеющем овале зеркала отражались пышные пурпурные перья на шишаке Пайо Рамиреса, собравшегося спасать Людовика Святого, французского короля. Чуть покачиваясь, словно еще ощущая покорное волнение побежденных вод, Руй Рамирес оглядывал с улыбкой английские корабли, убирающие паруса перед флагом Португалии. А у самой колонки кровати Пауло Рамирес -- без шлема, в разорванной кольчуге, как в тот роковой день, когда при Алкасаре ему довелось нести королевский штандарт, -- склонял к Гонсало юное лицо с серьезной нежностью любящего деда. Но Гонсало, следя печальным взором за колыханием теней, говорил: "Дорогие деды, на что мне ваши клинки, если нет у меня вашего духа?.." Он проснулся очень рано, смутно вспоминая, что в бреду беседовал с мертвецами, и, не разлеживаясь, против обыкновения, в постели, накинул поскорей халат и распахнул окно. Бенто спросил, как ему спалось. -- Хуже некуда! Эса ди Кейрош, "Знатныйрод Рамирес" (1900) ВЕЖЛИВОСТЬ Мне снилось, что лань, которую не подстрелили, просила прощения у огорченного охотника. Немер Ибн аль Баруд DER TRAUM EIN LEBEN1 Этот разговор произошел в Адроге. Мой племянник Мигель, которому было лет пять-шесть, сидел на полу и играл с кошкой. Я задал ему вопрос, который обычно задавал по утрам: -- Что тебе снилось этой ночью? Он отвечал: -- Мне снилось, что я потерялся в лесу и в конце концов пришел к маленькому деревянному домику. Дверь открылась, и оттуда вышел ты, -- и вдруг он с любопытством спросил. -- Скажи, а что ты делал в этом домике? Франсиско Асеведо, "Воспоминания библиотекаря" (1955) Сон и явъ(нем.). Hann tekr sverthit Gram ok leggr i methal theira bert. (Он берет меч Грам и кладет его обнаженным между собой и ею. -- "Сага о Вельсунгах") "VdlsungaSaga" 27 В рассказе я буду придерживаться реальности или, по крайней мере, своих воспоминаний о реальности, что, в конце концов, одно и то же. События произошли недавно, но в литературном обиходе, как известно, принято дописывать подробности и заострять акценты. Я хочу рассказать о встрече с Ульрикой (не знаю и, видимо, никогда не узнаю ее имени) в Йорке. Все происшествие заняло вечер и утро. Конечно, я мог бы придумать, что в первый раз увидел ее у "Пяти сестер", под не запятнанными ничьим воображением витражами, которые пощадили кромвелевские иконоборцы, но на самом деле мы познакомились в зальчике "Northern Inn" ("Северная гостиница"), за стенами города. Было полупусто, она сидела ко мне спиной. Ей предложили выпить, последовал отказ. -- Я феминистка, -- бросила она, -- и не собираюсь подражать мужчинам. Мне отвратительны их табак и спиртное. Фраза рассчитывала на успех, я понял, что ее произносят не впервые. Потом я узнал, до чего эта мысль не в ее характере; впрочем, наши слова часто не похожи на нас. Она, по ее словам, опоздала в здешний музей, но ее пустили, узнав, что посетительница из Норвегии. Кто-то заметил: -- Норвежцы не в первый раз в Йорке. -- Да, -- подхватила она. -- Англия была нашей, но мы ее потеряли. Если человек вообще может хоть чем-то владеть или что-то терять. И тогда я увидел ее. У Блейка где-то говорится о девушках из нежного серебра и яркого золота. Ульрика была золото и нежность. Высокая, подвижная, с точеным лицом и серыми глазами. Но поражала в ней даже не внешность, а выражение спокойной тайны. Беглая улыбка делала ее еще отрешенней. На ней было черное платье, что редкость в северных краях, где пестротой пытаются скрасить блеклое окружение. По-английски она говорила чисто, точно, лишь слегка подчеркивая "р". Я не наблюдал за ней, все это понемногу вспомнилось позже. Нас представили. Я сказал, что преподаю в Андском университете в Боготе, и пояснил, что колумбиец. Она задумчиво спросила: -- А что значит быть колумбийцем? -- Не знаю, -- ответил я. -- Вопрос веры. -- То же самое, что норвежкой,--заметила она. О чем еще говорилось тем вечером, не помню. Наутро я рано спустился в столовую. За окнами выпал снег; пустоши тонули в рассветном солнце. Мы были одни. Ульрика позвала меня за свой столик. Она сказала, что любит гулять в одиночку. Я вспомнил шутку Шопенгауэра и возразил: -- Я тоже. Можем отправиться вдвоем. Мы двинулись по свежему снегу. Вокруг не было ни души. Я предложил добраться до Торгейта, спустившись несколько миль по реке. Я уже знал, что люблю Ульрику, и хотел идти рядом с ней одной. Вдруг издали донесся вой волка. Я ни разу не слышал волчьего воя, но понял, что это волк. Ульрика не изменилась в лице. Внезапно, словно думая вслух, она произнесла: -- Несколько жалких мечей вчера в Йорк Минстере тронули меня сильнее, чем громадные корабли в музее Осло. Наши пути расходились. Вечером Ульрика отправлялась в Лондон, я -- в Эдинбург. -- Хочу пройти по Оксфорд-стрит, -- сказала Ульрика, -- где Де Куинси искал свою Анну, потеряв ее в лондонском многолюдье. -- Де Куинси, -- отозвался я, -- перестал искать. А я, вот уже столько лет, все ищу. -- И кажется, нашел,--уронила она вполголоса. Я понял, что сейчас может сбыться самое невероятное, и стал целовать ее губы и глаза. Она мягко отстранилась и, помолчав, сказала: -- Я стану твоей в Торгейте. А пока не трогай меня. Прошу, так будет лучше. Для старого холостяка обещание любви -- нечаянный дар. Сулящая чудо вправе диктовать условия. Я вспомнил свою юность в Попайяне и девушку из Техаса, светловолосую и гибкую, как Ульрика, которая отвергла мою любовь. Я не сделал ошибки, спросив, любит ли она меня. Я понимал, что окажусь не первым и не останусь последним. Это приключение, видимо, итоговое для меня, было для этой блестящей и решительной воспитанницы Ибсена одним из многих. Мы шли, взявшись за руки. -- Все это похоже на сон, -- сказал я, -- а мне никогда не снятся сны. -- Как тому царю, -- откликнулась Ульрика, -- который не видел снов, пока волшебник не усыпил его в свинарне. -- И через миг добавила: -- Послушай. Сейчас запоет птица. Спустя мгновение послышалась трель. -- В этих краях верят, -- сказал я, -- что обреченные на смерть могут предсказывать будущее. -- Я и обречена, -- был ответ. Я ошеломленно посмотрел на нее. -- Пойдем через лес, -- настаивал я. -- Так короче. -- В лесу опасно, -- отвечала она. Пошли пустошью. -- Если бы эта минута длилась вечно, -- прошептал я. -- "Вечность" -- слово, запретное для людей, -- произнесла Ульрика и, чтобы смягчить высокопарность, попросила повторить мое имя, которого не расслышала. -- Хавьер Отарола, -- выговорил я. Она попробовала повторить и не смогла. У меня имя "Ульрикке" тоже не получилось. -- Буду звать тебя Сигурдом, -- сказала она с улыбкой. -- Если так, -- ответил я, -- то ты -- Брюнхильда. Она замедлила шаг. -- Знаешь эту сагу? -- спросил я. -- Конечно, -- отозвалась она. -- Трагическая история, которую германцы испортили потом своими "Нибелунгами" Я не стал спорить и сказал ей: -- Брюнхильда, ты идешь так, словно хочешь, чтобы на ложе между нами лежал меч. Но мы уже стояли перед гостиницей. Я почему-то не удивился, что она тоже звалась "Northem Inn". С верхней площадки Ульрика крикнула мне: -- Слышишь, волк? В Англии волков не осталось. Иди скорей. Поднимаясь, я заметил, что обои на стенах -- во вкусе Уильяма Морриса: темно-красные, с узором из плодов и птиц. Ульрика вошла первой. Темная комнатка была низкой, как чердак. Долгожданная кровать повторялась в смутном стекле, и потускневшая полировка дерева напомнила мне о зеркале в Библии. Ульрика уже разделась. Она называла меня по имени: "Хавьер". Я почувствовал, что снег повалил гуще. Вещи и зеркала исчезли. Меч не разделял нас. Время текло, как песок. Век за веком длилась во тьме любовь, и образ Ульрики в первый и последний раз был моим. Хорхе Луис Борхес НОЧЬ И ЕЕ ПРИЧУДЫ Noxetsolitudoplenaesuntdiabolo(Ночь и уединение полны злых духов). Отцы Церкви По ночам моя комната кишит чертями. -- Ах, -- прошептал я, обращаясь к ночи, -- земля -- благоухающий цветок, пестиком и тычинками коему служат луна и звезды! Глаза мои смыкались от усталости, я затворил окошко, и на нем появился крест Голгофы -- черный в желтом сиянии стекол. x x x Мало того, что в полночь -- в час, предоставленный драконам и чертям, -- гном высасывает масло из моего светильника! Мало того, что кормилица под заунывное пение убаюкивает мертворожденного младенца, уложив его в шлем моего родителя. Мало того, что слышно, как скелет замурованного ландскнехта стукается о стенку лбом, локтями и коленями. Мало того, что мой прадед выступает во весь рост из своей трухлявой рамы и окунает латную рукавицу в кропильницу со святой водой. А тут еще Скарбо вонзается зубами мне в шею и, думая залечить кровоточащую рану, запускает в нее свой железный палец, докрасна раска- ленный в очаге. XXI. СКАРБО Господи, Боже мой, подай мне в мой смертный час молитву священнослужителя, полотняный саван, еловый гроб и сухую землю! Молитвы г-на Ле Марешаля -- Помрешь ли осужденным или сподобившись отпущения грехов, -- шептал мне в ту ночь на ухо Скарбо, -- вместо савана получишь ты паутину, а паука я закопаю вместе с тобою! -- Ах, пусть у меня будет вместо савана хоть осиновый листок, чтобы меня убаюкивало в нем дыхание озера, -- ответил я, а глаза у меня были совсем красные от долгих слез. -- Нет, -- издевался насмешливый карлик, -- ты станешь пищей жука-карапузика, что охотится по вечерам за мошкарой, ослепленной заходящим солнцем! -- Неужели тебе хочется, -- взмолился я сквозь слезы, -- неужели тебе хочется, чтобы кровь мою высосал тарантул со слоновьим хоботом? -- Так утешься же, -- заключил он, -- вместо савана у тебя будут полоски змеиной кожи с золотыми блестками, и я запеленаю тебя в них, как мумию. А из мрачного склепа святого Бениня, куда я поставлю тебя, прислонив к стене, ты на досуге вдоволь наслушаешься, как плачут младенцы в преддвериях рая. XXII. ДУРАЧОК Старинный каролус был с ним, Монетас агнцем золотым. Из рукописей Королевской библиотеки Луна расчесывала свои кудри гребешком из черного дерева, осыпая холмы, долины и леса целым дождем светлячков. Гном Скарбо, сокровища которого неисчислимы, под скрип флюгера разбрасывал у меня на крыше дукаты и флорины; монеты мерно подпрыгивали, и фальшивыми уже была усеяна вся улица. Как ухмыльнулся при этом зрелище дурачок, который каждую ночь бродит по безлюдному городу, обратив один глаз на луну! А другой-то у него выколот! -- Плевать мне на луну, -- ворчал он, подбирая дьявольские кругляки, -- куплю себе позорный столб и буду возле него греться на солнышке. А луна по-прежнему сияла в небесах; теперь она укладывалась спать, а у меня в подвале Скарбо тайком чеканил на станке дукаты и флорины. Тем временем заблудившаяся в ночных потемках улитка, выпустив два рожка, искала дорогу на сверкающих стеклах моего окна. XXIII. КАРЛИК -- Ты? Верхом? -- А что ж, я в поместье Линлитгоу частенько скакал наборзых. Шотландская баллада Я поймал, сидя в постели, бабочку, притаившуюся за темным пологом; ее породили то ли луч лунного света, то ли капелька росы. Трепещущая крошка, стараясь высвободить крылышки из моих пальцев, откупалась от меня благоуханием! Вдруг скиталица улетела, оставив у меня на коленях -- о мерзость! -- отвратительную, чудовищную личинку с человечьей головой! "Где душа твоя, я ее оседлаю!--Душа моя -- кобылка, охромевшая от дневных трудов; теперь она отдыхает на золотистой подстилке сновидений". А душа моя в ужасе понеслась сквозь синеватую паутину сумерек, поверх темных горизонтов, изрезанных темными колокольнями готических церквей. Карлик же, вцепившись в ржущую беглянку, катался в ее белой гриве, как веретено в пучке кудели. XXIV. ЛУННЫЙ СВЕТ Вы, спящие в домах, проснитесь Да за усопших помолитесь! Возглас ночного дозорного О как сладостно ночью, когда на колокольне бьют часы, любоваться луной, у которой нос вроде медного гроша! * * * Двое прокаженных стенали у меня под окном, пес выл на перекрестке, а в очаге что-то еле слышно вещал сверчок. Но вскоре слух мой перестал улавливать что-либо кроме глубокого безмолвия. Услышав, как Жакмар колотит жену, прокаженные укрылись в своих конурах. При виде стражников с копьями, одуревших от дождя и продрогших на ветру, пес в испуге убежал в переулок. А сверчок уснул, едва только последняя искорка погасила свой последний огонек в золе очага. Мне же казалось -- такая уж причудница лихорадка, -- что луна, набелив лицо, показывает мне язык, высунутый как у висельника. XXV. ХОРОВОД ПОД КОЛОКОЛОМ То было приземистое, почти квадратное сооружение среди развалин, главная башня которого, с еще сохранившимися часами, высилась над всей округой. Фенимор Купер Двенадцать колдунов водили хоровод под большим колоколом храма святого Иоанна. Они один за другим накликали грозу, и я, зарывшись в постель, с ужасом слышал двенадцать голосов, один за другим доносившихся до меня сквозь тьму. Тут месяц поспешил скрыться за тучей, и дождь с перемежавшимися молниями и порывами ветра забарабанил по моему окну, в то время как флюгера курлыкали, словно журавли, застигнутые в лесу ненастьем. У моей лютни, висевшей на стене, лопнула струна; щегол в клетке стал бить крылышками; какой-то любознательный дух перевернул страницу "Романа о Розе", дремавшего на моем письменном столе. Вдруг над храмом святого Иоанна сверкнула молния. Кудесники рухнули, сраженные насмерть, и я издали увидел, как их колдовские книги, подобно факелу, вспыхнули в темной колокольне. От этого жуткого отблеска, словно исходящего из чистилища и ада, стены готического храма стали алыми, в то время как соседние дома погрузились в тень огромной статуи святого Иоанна. Флюгера перестали вертеться; месяц разогнал жемчужно-серые облака, дождь теперь лишь капля за каплей стекал с крыш, а ветерок, распахнув неплотно затворенное окно, бросил мне на подушку сорванные грозой лепестки жасмина. XXVI. СОН Снилась мне всякая всячина, но я ничего не понял. "Пантагрюэль", кн. III Спускалась ночь. Сначала то был -- как видел, так и рассказываю -- монастырь, на стенах коего играл лунный свет, лес, изборожденный извилистыми тропками, и Моримой(Площадь в Дижоне, где с незапамятных времен совершались казни), кишевший плащами и шапками. Затем то был -- как слыхал, так и рассказываю -- погребальный колокольный звон, и ему вторили скорбные рыдания, доносившиеся из одной из келий, жалобные вопли и свирепый хохот, от которых на деревьях трепетали все листочки, и молитвенные напевы черных кающихся, провожавших какого-то преступника на казнь. То были, наконец, -- как завершился сон, так и рассказываю -- схимник, готовый испустить дух и лежащий на одре для умирающих, девушка, повешенная на дубовом суку, -- она барахталась, пытаясь освободиться, -- и я сам, весь растерзанный, а палач привязывал меня к спицам колеса. Дон Огюстен, усопший игумен, будет облачен в кордельерскую рясу и торжественно отпет в часовне. Маргариту же, убитую своим возлюбленным, похоронят в белом платье, подобающем девственницам, и зажгут четыре восковых свечи. Что же касается меня, то железный брус в руках палача при первом же ударе разбился, как стеклянный; факелы черных кающихся погасли от проливного дождя, толпа растеклась вместе со стремительными, бурными ручейками, -- и до самого рассвета мне продолжали сниться сны. XXVII. МОЙ ПРАДЕД Все в этой комнате было по-прежнему, если не считать, что гобелены превратились в лохмотья, а в пыльных углах пауки сплели паутину. Вальтер Скотт, "Вудсток" Почтенные персонажи готического гобелена, тронутого ветром, учтиво раскланялись друг с другом, и в комнату вошел мой прадед -- прадед, умерший уже почти восемьдесят лет тому назад! Здесь, именно здесь, перед аналоем, коленопреклонился он, мой прадед Советник, и приложился бородой к желтому молитвеннику, раскрытому на странице, которую заложили ленточкой. Он всю ночь шептал молитвы, ни на минуту не разомкнул рук, крестообразно сложенных на лиловом шелковом кафтане, ни разу не обратил взгляда на меня, своего потомка, лежащего в его постели, в запыленной постели с балдахином! И я с ужасом заметил, что глаза у него пустые, хоть и казалось, будто он читает, что губы его неподвижны, хоть я и слышал, как он молится, что пальцы его -- обнаженные кости, хоть на них и сверкают драгоценные каменья. И я не в силах был понять -- бодрствую я или сплю, сияет ли то луна или Люцифер, -- полночь ли теперь или занимается заря. XXVIII. УНДИНА Сквозь дрему мне казалось, Что тихо -- словно волн шуршанье о песок -- О чем-то рядом пел печальный голосок, И песня грустная слезами прерывалась. Ш. Брюньо, "Добрый и злой гений" "Слышишь? Слышишь? Это я, Ундина, бросаю капли воды на звенящие стекла твоего окна, озаренного унылым светом месяца. Владелица замка, в муаровом платье, любуется со своего балкона прекрасной звездной ночью и чудесным задремавшим озером. Каждая струйка течения -- водяной, плывущий в потоке; каждый поток -- извилистая тропка, ведущая к моему дворцу, а зыбкий дворец мой воздвигнут на дне озера -- между огнем, землей и воздухом. Слышишь? Слышишь, как плещется вода? Это мой отец взбивает ее зеленой ольховой веткой, а сестры мои обнимают пенистыми руками нежные островки водяных лилий, гладиолусов и травы или насмехаются над дряхлой, бородатой вербой и мешают ей удить рыбу" . Пропев свою тихую песенку, Ундина стала молить меня принять с ее пальца перстень, быть ей супругом, посетить ее дворец и стать владыкой озер. Но я ей ответил, что люблю земную девушку. Ундина нахмурилась, с досады пролила несколько слезинок, однако тут же расхохоталась и превратилась в струи весеннего дождика с градом, который белыми потоками низвергался по синим стеклам моего окна. XXIX. САЛАМАНДРА Он бросил в очаг несколько веточек освященного остролиста, и они загорелись, потрескивая. Ш. Нодье, "Трильби" "Сверчок, друг мой! Уж не умер ли ты, что не отзываешься на мой посвист и не замечаешь отсветов огня?" А сверчок, как ни были ласковы слова саламандры, ничего не отвечал ей -- то ли он спал волшебным сном, то ли ему вздумалось покапризничать. "Ах, спой же мне песенку, которую поешь каждый вечер, укрывшись в своей каморке из копоти и пепла, за железным щитком, украшенным тремя геральдическими лилиями!" Но сверчок все не отвечал, и огорченная саламандра то прислушивалась -- не подает ли он голос, то принималась петь вместе с пламенем, переливавшим розовыми, голубыми, красными, желтыми, белыми и лиловыми блестками. "Умер! Друг мой сверчок умер!" И мне слышались как бы вздохи и рыдания, в то время как пламя, ставшее мертвенно-бледным, затухало в опечаленном очаге. "Умер! А раз он умер, хочу и я умереть!" Веточки остролиста догорели, пламя ползло по уголькам, прощаясь с железным щитком, и саламандра умерла от истощения. XXX. ЧАС ШАБАША Кто скачет, кто мчится под хладною мглой? А. де Латуш, "Лесной царь" (Из Гете) Здесь соберутся! И вот в лесной чаще, чуть освещенной фосфорическим глазом дикой кошки, что притаилась под ветвями; На склоне утесов, поросших кустарником и устремляющих в темные бездны лохматую поросль, во тьме, сверкающей росой и светлячками; Возле ключа, который брызжет у подножья сосен белоснежной пеной и стелет над замками серую мглистую пелену, -- Собирается несметная толпа. Запоздалый дровосек, бредущий с вязанкой на горбу, слышит, но не видит ее. А с дерева на дерево, с пригорка на пригорок, вторя друг другу, несутся бесчисленные смутные, зловещие, жуткие звуки: "Пум! пум! -- Шп! шп! -- Куку! куку!" Виселица тут! И вот в тумане появляется жид; при золотистом мерцании "славной руки" он что-то ищет в сырой траве. МЕЖДУ МНОЙ И МНОЮ ЖЕ КАКАЯ РАЗНИЦА! Примерно в четырехсотом году нашей эры сын Моники, епископ Ггашонский, Аврелий Августин, получивший известность как Блаженный Августин, писал свою "Исповедь". Он изумлялся несдержанности и распущенности, владеющими во сне человеком, который, бодрствуя, придерживается христианской доктрины и определенных этико-философских представлений. "Я не совершал того, что каким-то образом совершилось во мне, -- говорит он. -- Между мной, когда я погрузился в сон, и мною же, когда я стряхнул его с себя, какая разница!" И епископ благодарит Господа за то, что не в ответе за увиденное во сне. Действительно, только святой, проснувшись, может обрести покой в своей совести, сознавая, как далеки сон и явь. Родерикус Бартиус, "Люди выдающиеся и люди заурядные" (1964) КАК ГОСПОДЬ УКРЕПЛЯЕТ ДУХ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ Ну кто бы мог во всех деталях описать свой первый день в Афинах, когда почти забытые детские сны вновь обретают цвета и четкие контуры и кажутся сбывшимися? Мы бродили среди богов и туристов, обливались потом, пили вино. Я то погружался в раздумье, то говорил без умолку, мне то хотелось петь, а то вдруг я терял дар речи. Глаза пропускали все необязательное и впивались в вечное. Если я сталкивался с девушкой, одетой в простое ниспадающее платье, она казалась мне жрицей. Я прошел мимо Эрехтейона с его кариатидами, едва кинув на него взор и молча поприветствовав старых подруг. В Парфеноне мне открылась мудрость зодчего Иктина: совершенство храма и мастерство, с каким он вписан в пейзаж. А море, что видишь с Акрополя! Где-то там плыл корабль под черными парусами, погубившими старого Эгея... И неожиданный подарок: самые вкусные помидоры, которые я когда-либо ел! Вечером час или два я провел на террасе отеля, глядя на Парфенон, освещенный a giorno (Дневное освещение). (Знал ли я, что камни его цвета грубой желтизны?) Сколько же всего мне предстояло еще узнать! Заснул я в предвкушении видений, навеянных минувшим днем. Но этого не произошло. Мне приснилось, какими путями Бог подпитывает наш дух. По акриловым желобкам (мне никогда не доводилось видеть ни сосудов, ни трубок из акрила) приятные молекулы света проникали мне в грудь, словно ежесекундно принося себя в дар. Это напоминало хрупкую, какую-то особенную дополнительную сердечно-сосудистую систему, источник благодати. Одновременно (самого Бога не было видно, но я был уверен, что он где-то здесь) по волоконцам, пересылавшим искорки слова Божьего, передавались мне величайшие понятия пространства и молчания. Голоса толпы смолкли. И все эти частички искупительной пыли остались в моем существе, наполненном прозрачностью и таким умиротворением, какого никогда не испытываешь в состоянии бодрствования. За завтраком я рассказал обо всем жене (во времена религиозных преследований она, верно, стала бы мученицей), но та лишь улыбнулась. Что поделаешь! Бог никогда не станет больше, чем он есть, а я, кем бы ни оказался, не смогу быть меньше, чем я уже есть. Так или иначе, на днях мы встретимся. Гастан Падилъя, "Заметки ничтожного человека" (1974) СОН КАНЦЛЕРА Сообщение вашего величества поощряет меня рассказать о сне, который я видел весной 1863 г., в самые трудные дни конфликта, когда человеческий глаз не видел никакого выхода. Мне снилось, -- и я тотчас же утром рассказал этот сон жене и другим свидетелям, -- что я еду верхом по узкой альпийской тропе, направо -- пропасть, налево -- скалы; тропа стала еще более узкой, конь отказывается идти дальше, а повернуться или сойти с коня невозможно из-за недостатка места; здесь я ударил хлыстом, находящимся в левой руке, по отвесной скале и воззвал к Богу; хлыст стал удлиняться до бесконечности, горная стена рухнула, словно кулисы, и открыла широкую дорогу с видами на холмы и леса, как в Богемии, прусские войска при знаменах. Еще во сне меня занимала мысль о том, как бы поскорее доложить обо всем вашему величеству. Этот сон потом исполнился (В1863 г. произошло польское восстание; в ноябре, в связи со смертью Фридриха VII Датского, в Европе вновь встал вопрос относительно Шлезвиг-Гольштейна; в 1866 разразилась "молниеносная" семинедельная война против Австрии). Бисмарк -- Вильгельму!, 18 декабря 1881 г. СОН АЛОНСО КИХАНО Стряхнув свой сон, где за спиной хрипит Сверкающая саблями погоня, Он щупает лицо, как посторонний, И сам не знает, жив или убит. И разве маги, горяча коней, Его не кляли под луною в поле? Безлюдье. Только стужа. Только боли Его беспомощных последних дней. Сервантесу он снился, вслед за этим Ему, Кихано, снился Дон Кихот. Два сна смешались, и теперь встает Пережитое сновиденьем третьим: Кихано снится люгер, давший течь, Сраженье при Лепанто и картечь. Хорхе Луис Борхес СМЕРТЬ ПРЕЗИДЕНТА Дней десять назад я лег спать очень поздно. Я ожидал очень важных донесений... Вскоре мне приснился сон. Казалось, меня сковало смертное оцепенение. Я слышал приглушенные всхлипывания, словно плакали несколько человек. Во сне я покинул свою кровать и спустился по лестнице вниз. Там тишину нарушало то же всхлипывание, но плачущих не было видно. Я проходил комнату за комнатой, но никого не видел, и пока я шел, меня сопровождали те же горестные звуки. Залы были освещены, обстановка казалась мне знакомой, но где же люди, сердца которых, казалось, готовы разорваться от горя? Меня охватили смятение и тревога. Что все это означает? В поисках этой волнующей загадки я дошел до Восточного зала. Там меня ожидало ужасное открытие. На катафалке лежал труп в траурной одежде. Вокруг стоял почетный караул и толпились люди, с грустью глядевшие на умершего, лицо которого было закрыто куском ткани. Некоторые горько плакали. -- Кто умер в Белом доме? -- спросил я одного из солдат. -- Президент, -- ответил тот. -- Он погиб от руки убийцы. ЗаписаноУордом Хиллом Ламоном, начальником полиции округа Колумбия, который присутствовал при том, как Авраам Линкольн рассказывал группе друзей в Белом доме сон, приснившийся ему за несколько дней до того, как 14 апреля 1865 года он был смертельно ранен в вашингтонском театре "Форд" Джоном Уилксом Бутом. ДОБРЫЙ ДЕЛАТЕЛЬ Во время поста и молитвы св. Антония одолел сон, и услышал он во сне глас с небес, говорящий, что его заслуги не идут ни в какое сравнение с заслугами кожевника Иосифа из Александрии. Антоний предпринял путешествие в Александрию и своим появлением привел простодушного Иосифа в изумление: "Я не припомню за собой никаких добрых дел, -- заявил кожевник. -- Я бесполезный раб. Каждый день, глядя, как солнце восходит над этим обширным городом, я думаю, что все его обитатели, от мала до велика, за свои добрые дела попадут на небо, кроме меня одного, который за свои грехи достоин ада; те же мысли печалят меня перед отходом ко сну, и всякий раз все сильнее". "И впрямь, сын мой, -- заметил Антоний, -- ты в своем доме как добрый делатель своими неустанными трудами завоевал Царство Божие, тогда как я, недостойный, впустую растратил время моего уединения, но так и не достиг твоих высот". С этим Антоний возвратился в пустыню, и как только он уснул, раздался с небес глас Божий: "Не печалься, ты близко от меня. Но помни, что никто не может быть уверен в своей или чужой судьбе". "Жития отцов-отшельников Востока" ЗЕРКАЛО ВЕТРА И ЛУНЫ ...Прошел год. Цзя Жую становилось все хуже. Образ недоступной госпожи Феникс поглощал его дни, кошмары и бессонница -- ночи. Но однажды вечером на улице появился нищий даос. Он просил подаяние и похвалялся, что лечит душевные болезни. Цзя Жуй приказал слугам его позвать. Нищий сказал: "Твою болезнь не вылечит ни одно лекарство. Но есть у меня одно сокровище. Оно поможет, если ты исполнишь все, что я скажу". Он вытащил из сумы небольшое зеркало, отполированное с двух сторон. На оборотной стороне было нацарапано: "Драгоценное зеркало Ветра и Луны". Монах объяснил: "Это зеркало из дворца Феи Ужасного Пробуждения. Оно излечивает хвори, вызванные нечистыми помыслами. Но остерегайся смотреть в его лицевую сторону -- смотрись только в оборотную. Завтра я вернусь за зеркалом и найду тебя здоровым". С этими словами нищий ушел, не взяв денег, которые ему предлагали. Цзя Жуй взял зеркало, посмотрелся, как учил даос, и в ужасе выронил его. Там отражался череп. Он обругал нищего и, разозлившись, решил посмотреть в лицевую сторону. Взял, посмотрелся и увидел госпожу Феникс: нарядно одетая, она манила его к себе. Цзя Жуй почувствовал, как его втягивает вглубь зеркала, проник сквозь металл и предался любви с Феникс. Потом она проводила его до выхода. Когда Цзя Жуй очнулся, зеркало было повернуто к нему оборотной стороной, в нем снова виделся череп. Ослабев от наслаждений обманчивого зеркала, Цзя Жуй все-таки не мог удержаться и еще раз посмотрелся в лицевую сторону. Феникс опять поманила его, он опять проник в зеркало и утолил свою страсть. Так повторялось несколько раз, пока двое мужчин не схватили его на выходе и не заковали в цепи. "Ведите меня, куда хотите, -- прошептал он, -- только дайте я возьму с собой зеркало" . Больше он не сказал ни слова. Его нашли мертвым на липкой простыне. Цао Сюэцинь, "Сон в Красном Тереме" СОН ЖЕЛАНИИ Я ехала по снегу, думаю, на повозке, запряженной лошадьми. Свет был далекой крохотной точкой на небе; мне казалось, он слабеет. Земля сошла с орбиты, и мы удалялись все дальше от Солнца. Я подумала: это угасает жизнь. Когда я проснулась, мое тело было ледяным. Но я нашла успокоение: о моем трупе позаботился кто-то милосердный. Гастон Падилья, "Записки ничтожного человека" (1974) СОН О СТРАШНОМ СУДЕ Графу Лемосу, главе Совета по делам Индий Пред вашей светлостью предстанут сии нагие истины, ищущие не того, кто оденет их, но того, кто их примет; ибо дожили мы до такого времени, когда и столь высокое благо, как то, кои они являют, нуждается в представительстве и заступничестве. Одни лишь эти истины сулят надежность. Да живет ваша светлость долгие лета к чести нашего века. Франсиско Кеведо Вильегас1 Сновидения, ваша милость, порождаются Юпитером, и насылает их на нас именно он,-- так по крайней мере говорит Гомер, а в другом месте присовокупляет, что не верить им нельзя. И воистину так оно и есть, когда речь идет о предметах важных и до божественного касательство имеющих или если сны эти видят короли или вельможи, как явствует из нижеследующих стихов ученейшего и восхищения достойного Проперция: Nee te sperne piis venientia somnia portis, Quum pia venerunt somnia, pondus habent(Не презирай ты и снов, из блаженных ворот исходящих, Эти блаженные сны смыслом великим полны). А говорю я все это затем, что именно небом ниспосланным почитаю я сон, приснившийся мне намедни, когда смежил я веки за чтением "Светопреставления и Второго Христова пришествия" сочинения блаженного Ипполита, чему следствием было, что приснился мне сон о Страшном суде. И хоть трудно предположить, чтобы в доме поэта кто-либо мог здраво судить (даже во сне), приснился он мне по той же причине, о которой поминает Клавдиан в предисловии ко второй книге своего "Похищения", говоря, что по ночам все животные видят во сне тени того, что занимало их днем. А Петроний Арбитр пишет: Et canis in somnis leporis vestigia latrat(ес легавый во сне преследует с лаем зайчонка). А в рассуждении судей: Et pavido cernit inclusum corde tribunal(И созерцает во сне, содрогаясь, судебное кресло). Итак, привиделся мне во сне отрок, который, проносясь по воздуху, дыханием сообщал голос трубе, несколько искажая от усилия прекрасный лик свой. Зову сему вняли мрамор гробниц и слух мертвецов. И тотчас пришла в сотрясение вся земля и позволила костям идти на поиски друг друга. Прошло некое время, хотя и малое, и я увидел, как из могил с грозным видом восстают те, что некогда были воинами и полководцами, полагая глас трубный боевым сигналом, и в страхе и смятении скупцы, страшащиеся какой-либо тревоги; а преданные чванливой суетности и обжорству, вообразя, что это пронзительно трубят в рог, почли сие приглашением на пирушку или охоту. Это я прочел на лицах воскресших, причем никому из них не приходило на ум, что трубный глас сей знаменует Страшный суд. Затем я приметил, что иные души, одни с брезгливостью, другие с ужасом, отшатывались от своих прежних тел: у кого не хватало руки, у кого глаза. Рассмешило меня несходство призраков с их телами, и я преклонился перед божественным провидением, претившим, чтобы в такой свалке перетасованных останков кто-либо, сбившись со счету, присвоил себе ногу или иную какую часть тела соседа. Лишь на одном кладбище приметил я, что покойники обменялись было головами, а потом все же забрали каждый свою, да одному судейскому писцу что-то не по вкусу пришлась его душа, и, чтобы от нее избавиться, он заявил, что она не его. Затем, когда уже все узнали, что наступил день Страшного суда, надо было видеть, как любострастники пытаются скрыться от собственных глаз, не желая вести на судилище свидетелей, которые могли бы их опорочить; как злоречивые хоронятся от собственных языков, а воры и убийцы сбиваются с ног, чтобы убежать от своих рук. Обернувшись в другую сторону, я увидел скрягу, вопрошавшего другого покойника (тот не мог ему ответить, ибо был забальзамирован, внутренности его находились далеко и еще не успели прибыть), не воскреснут ли его мешки с золотом, раз уж восстает из земли все то, что было в ней погребено. Великое множество писцов, увиденных мною в другом месте, показалось бы мне отменно забавным, когда бы не огорчало меня то, с каким ужасом они устремились прочь от собственных ушей, дабы не услышать себе приговора. Но без них оказались, к сожалению, тут только те, которым их отрезали за воровство. Однако всего более поразил меня вид двух или трех купцов, надевших свои души наизнанку, отчего все их пять чувств оказались в правой руке, на которую они были особенно нечисты. На все это я взирал со склона высокой горы, пока вдруг не услышал доносившиеся из-под ног моих крики, чтобы я посторонился. Не успел я отступить на шаг или на два, как из-под земли выросло великое число красивых женщин. Они бранили меня невежей и грубияном, поскольку я не проявил довольно учтивости к дамам (ибо в аду почитают они себя таковыми и не могут отказаться от сего безрассудства). Вышли они наружу, предовольные тем, что обнажены, выглядят весьма прельстительно и глядит на них столько народу; но, узнав, что наступил день возмездия и что красота их втайне свидетельствует против них, приуныли и стали спускаться в долину с несравненно меньшей резвостью. Одна из них, сменившая семь мужей, подыскивала себе пристойные оправдания для каждого своего брака. Другая, бывшая некогда непотребной девкой, дабы не идти на суд, без устали твердила, что недосчитывается двух зубов и одной брови, и то и дело возвращалась вспять, пока наконец не приблизилась к судилищу, где ее окружила столь великая толпа людей, погибели которых она способствовала и которые все казали на нее пальцем, что она за благо почла смешаться с толпой фискалов, сочтя, что даже в такой день народ этот не столь уж бросается в глаза. От последнего зрелища отвлек меня превеликий шум, доносившийся с берега реки: несметная толпа устремлялась за неким лекарем, который лишь из приговора узнал, из кого она состояла. Оказалось, что это его больные, коих он прежде времени отправил на тот свет, отчего они перед смертью не успели покаяться. Все они собрались, чтобы понудить его явиться на суд, и наконец силой поставили перед престолом. В это время по левую руку от меня раздался плеск -- казалось, кто-то поблизости плавает, я обернулся и увидел бывшего судью, стоявшего посреди ручья и со тщанием себя омывавшего, вновь и вновь возвращаясь к этому делу. Я полюбопытствовал узнать, с какой это стати он так усердно себя трет, и на это последний признался, что в свое время при разбирательстве иных дел дал себя не однажды подмазать, и теперь старается избавиться от улик, дабы не появляться с ними в том месте, где будет собрано все человечество. Стоило посмотреть, как полчище злых духов плетьми, палками и всякими стрекалами гонит на суд толпу трактирщиков, портных, башмачников и книгопродавцев, кои из страха прикидывались глухими -- хоть они и воскресли, но никак не хотели покинуть свои погребения. У дороги, где они проходили, на шум выставил голову из своей могилы некий стряпчий и осведомился, куда их ведут. "На праведный суд Божий, -- был ответ, -- ибо день его настал". На что, стараясь ненадежнее спрятаться, он заметил: -- Если мне предстоит спуститься еще ниже, уж я как-нибудь постараюсь, чтобы это случилось попозже. В толпе, обливаясь потом от страха, плелся трактирщик. Он так ослаб, что падал на каждом шагу, и мне показалось, что какой-то черт ска- зал ему: -- Так тебе и надо. Выпаривай воду и не подавай нам ее заместо вина. Один из портных, росту низкого, лицом круглый, с неприглядной бороденкой и еще менее приглядными делами, без устали повторял: -- Ну что я мог наворовать, коли сам все время подыхал с голоду? А другие уверяли его (поскольку он ни за что не хотел признаться в воровстве), что так может говорить лишь тот, кто не уважает своего ремесла. Повстречались они с грабителями и разбойниками, которые в ужасе бежали друг от друга, но тут черти преградили им дорогу, говоря, что разбойники по праву могут присоединиться к шва-лям, ибо всякий из них тоже шваль, только с большой дороги, а грабители -- к портным, ибо в одних портках своих жертв оставляют. Между двумя этими разрядами лиходеев долго не могло установиться согласие, ибо они стыдились идти рука об руку, но под конец все вместе спустились в долину. За ними шествовало Безрассудство со своей свитой стихотворцев, музыкантов, влюбленных и бретеров -- все людей, вовсе решившихся ума. Они остановились в стороне, где друг друга разглядывали евреи-ростовщики и философы, и, купно взирая на святейших отцов, восседавших во славе, воскликнули: -- Видно, потоньше нюх был у этих пап, ибо, имей мы носы хоть в десять локтей длиной, мы и тогда бы не разобрали, где наша выгода. Затем появилось двое или трое поверенных, подсчитывая, сколько у них было, смотря по обстоятельствам, образов и подобий, и дивясь тому, что у них осталось их столько в запасе, ибо жизнь они вели самую безобразную и неподобную. Наконец всех заставили замолчать. Порядок наводил соборный страж; парик на нем был что шерсть у волкодава. Он так громоподобно стучал своим жезлом, что на шум сбежалась тысяча всяких каноников и немалое число ризничих и прочих церковных прихлебал и дармоедов, даже епископ, архиепископ и инквизитор -- троица скверная и все оскверняющая, готовая перегрызть друг другу горло из-за того, что каждый хотел присвоить себе чистую совесть, которая невзначай могла оказаться здесь в поисках того, кто ей приглянется. Престол являл собою творение всемогущества и чуда. Господь был облачен так, как подобает Всевышнему, благостен праведникам и грозен погрязшим в грехах; солнце и звезды ловили каждое его слово; ветер затих и онемел; воды улеглись в берегах; земля замерла в тревоге за чад своих -- человеков. Кое-кто еще угрожал тому, кто дурным примером направил его на путь разврата, но большинство погружено было в глубокое раздумье: праведники размышляли о том, чем воздать им Господу и что испросить себе, а злые -- что привести себе в оправдание. Между воскресшими ходили ангелы-хранители; по поступи их и краске на их ликах можно было заключить, какой отчет им предстоит дать за тех, кто был им поручен. Демоны между тем просматривали свои списки, подсчеты и обвинения. Наконец все защитники разместились с внутренней, а обвинители с наружной стороны. Десять заповедей выстроились на страже райских врат, столь узких, что даже тот, у кого от сплошного поста остались кожа да кости, должен был кое-чем поступиться, чтобы пройти в такую щель. С одного края собрались несчастья, болезни и печали, громко обвинявшие врачей. Болезнь уверяла, что если она и поражала людей, то приканчивали их все же медики; печали клялись, что не погубили никого без содействия докторов, а несчастья ручались, что все, кого предали земле, не миновали ни тех, ни других. Тут медикам пришлось волей-неволей отчитываться во всех покойниках, и тогда, хотя глупцы и уверяли, что по вине их погибло несравненно больше народу, чем на самом деле, врачи, вооружившись чернилами и бумагой, взошли на холм со своими списками, и как только вызывали того или иного, один из врачей выходил вперед и громким голосом объявлял: -- Этот человек прошел через мои руки такого-то числа такого-то месяца. Счет начали с Адама, и, чтобы показать всем, как придирчиво при этом поступали, скажу, что даже от райского яблока потребовали отчет, и притом столь строгий, что Иуда не удержался и промолвил: -- Как же отчитываться буду я, коли продал агнца его хозяину? Прошли суд все праотцы, наступил черед Нового завета. Воссели одесную Господа все апостолы купно со святым рыбарем. Тотчас явился дьявол и воскликнул: -- Вот кто всей рукой отметил того, на кого одним пальцем указал апостол Иоанн, -- кощуна, ударившего Христа по лицу. Он сам себя осудил и был низвергнут в преисподнюю. Приятно было видеть, как бедняки идут на суд наравне с королями; последние при виде того, как тонзуры, венчающие головы священников, позволяют им проходить без малейшей задержки, спотыкались от изумления и чуть не теряли при этом собственных венцов. Высунули головы свои Ирод и Пилат, и каждый прочел на лице Судьи, хоть и сиявшем дивным светом, гнев Его,-- и воскликнул Пилат: -- Поделом мне за то, что я дал над собой власть всяким иудеям. А Ирод: -- Да и мне не вознестись на небо, ибо в лимбе не захотят больше довериться мне младенцы, когда узнают о делах моих. Хочешь не хочешь, а придется отправляться в ад, который как-никак обитель знакомая. Тут появилась огромная хмурая личность и, выставив вперед кулак, произнесла: -- Вот свидетельство о пройденных мною испытаниях! Все в изумлении переглянулись. Спросили у привратников, кто это такой, на что мрачный верзила ответствовал: -- Я дипломированный магистр фехтования, прошедший проверку у самых храбрых людей всего мира, и дабы вы в этом воочию убедились -- вот свидетельства моих подвигов. Тут он принялся шарить у себя за пазухой с такой поспешностью и раздражением, что бумаги, которые он хотел показать, выпали и рассыпались по земле. Мигом подскочили подбирать их два черта и один альгуасил, но большую прыть при этом проявил альгуасил. Тут спустился ангел и протянул руку, чтобы взять бумаги и передать их защите, а забияка, отступив тоже, вытянул свою руку и, одним прыжком став в позитуру, воскликнул: -- Вот от такого удара уже спасенья нет. И раз уж я учу убивать, зовите меня Галеном. Если бы нанесенные мною раны разъезжали на мулах, их бы принимали за негодных врачей. Проверьте меня, испытание я выдержу с честью. Все рассмеялись, а один несколько чернявый прокурор осведомился, что он слышал о своей душе. Стали спрашивать у него отчет, не знаю уже в чем, но магистр фехтования отозвался, что ни о каких приемах против врагов своей души он не знает. Тут было ему приказано идти прямиком в ад, но и на это он возразил, что его, верно, принимают за ученого математика, ибо сам он понятия не имеет, что такое прямая. Это его заставили уразуметь, и, крикнув: "Следующий", он исчез в преисподней. Тут с грохотом ввалилась толпа кладовщиков со своими счетами (косточки которых отнюдь не служили им для отсчитывания произнесенных молитв). Среди всеобщего шума один из судей произнес: -- А, отвешиватели явились. А кто-то поправил: -- Скажи лучше -- обвешиватели. Слово это привело кладовщиков в великое смятение. Тем не менее они потребовали, чтобы им нашли защитника. На это один из дьяволов отозвался: -- Извольте, вот вам Иуда, отверженный апостол. Услышав это, они обратились к другому черту, который не был занят подбором обвинительных актов, и шепнули ему: -- Никто на нас не смотрит. Договоримся. Мы согласны навечно остаться в чистилище. Но черт, как опытный игрок, ответил: -- Что, договориться хотите? Паршивая, должно быть, у вас карта,-- и стал рассматривать их игру, а те, видя, что их раскусили, почли за благо отдаться в руки его милости. Но таких криков, которыми преследовали одного несчастного пирожника, не слышали даже от четвертуемых. Люди требовали, чтобы он признался, на что пошло их мясо, и тот вынужден был сказать, что употребил его на паштеты. Тут же был отдан приказ, чтобы каждому были возвращены его члены, в чьем бы желудке они ни оказались. Пирожника спросили, хочет ли он подвергаться суду, на что тот ответил: "А как же, бог не выдаст, свинья не съест". Первая статья обвинения касалась какой-то подмены зайца кошкой; в другой речь шла о приблудных костях, обнаруженных не в том животном; третья имела отношение к подмешиванию к баранине всякой козлятины, конины и собачины. Когда пирожник убедился, что его вывели на чистую воду и в его паштетах с неопровержимостью доказано присутствие большего числа тварей, нежели их было в Ноевом ковчеге (ибо там не было ни мух, ни мышей, которые преизобиловали в кушаньях обвиняемого), он повернулся спиной к суду и не стал больше слушать. Прошли судилище и философы, и надо было видеть, как изощрения ума своего и все свои знания они употребляют на то, чтобы строить силлогизмы себе же во вред. Впрочем, со стихотворцами случилось нечто еще более удивительное, ибо сумасброды сии тщились убедить Господа, что он не кто иной, как Юпитер, и что в его честь создают они свои творения. Вергилий ссылался на Sicelides musae(Сицилийских муз), уверяя, что возвещал рождение Христа, но тут выскочил черт и стал напоминать ему о Меценате и об Октавии, и то, что он тысячу раз повинен был в поклонении его рожкам, которые он сегодня не надел лишь по случаю большого праздника. Не знаю уж, что он ему еще наговорил. Наконец появился Орфей и в качестве старейшины поэтов взял за всех слово, но на это ему предложили еще раз прогуляться в ад и выбраться из него, а всем прочим пиитам составить ему компанию. Вслед за стихотворцами подошел к вратам скупец. Его спросили, что ему надо, и объяснили, что райскую дверь блюдут десять заповедей, дабы в нее не проникли те, кто их не соблюдал. -- Пускай себе стерегут,-- отозвался скряга,-- добро стеречь -- греха в этом нету. Узнав из первой заповеди, что Господа надо любить превыше всего на свете, он сказал, что и стремился прибрать все на свете, чтобы любить Бога еще больше; прочитав вторую: "Не приемли имени Господа твоего всуе", он заметил, что если и случалось ему божиться, чтобы ввести кого-либо в обман, то делал он это лишь ради очень крупной выгоды, а следовательно, и имени Господа своего всуе не произносил. Относительно соблюдения праздников он высказался, что не только соблюдал их, но сверх того еще и свою выгоду. "Чти отца твоего и матерь твою", -- он не только снимал перед ними шляпу, но даже готов был снять с них последнюю рубашку. "Не убий", -- чтобы соблюдать эту заповедь, он даже не ел, боясь заморить червячка. "Не прелюбы сотвори", -- относительно вещей, за которые приходится платить, мнение его достаточно известно. "Не свидетельствуй ложно..." -- Вот тут-то, -- прервал его один дьявол, -- и закавыка, скупец. Скажи ты, что погрешил против этой заповеди, сам на себя наклепаешь, а если скажешь, что нет, то окажешься в глазах Всевышнего лжесвидетелем против себя же самого. Скупец рассердился и сказал: -- Если в рай мне ходу нет, не будем тратить время попусту. Ибо тратить что бы то ни было, даже время, было ему противно. Вся его жизнь осуждала его, и был он отправлен куда заслужил. На смену ему пришло множество разбойников, из коих несколько повешенных спаслось. Это воодушевило писцов, стоявших перед Магометом, Лютером и Иудой: обрадовало их то, что путь к спасению не заказан и разбойникам, -- и они толпою ринулись в судилище под громкий смех чертей. Стоявшие на страже ангелы стали вызывать им в качестве защитников евангелистов. Сначала произнесли обвинительную речь демоны. Обвинения свои они строили не на показаниях, которые дали писцы о своих преступлениях, а на тех преступлениях, кои они за свою жизнь облыжно приписали другим. Первое, что они сказали, было: -- Самая главная их вина, Господи, в том, что они пошли в писцы. Обвиняемые при этом возопили (полагая, будто им удастся что-либо скрыть), что они были всего лишь секретарями. Все, что могли сказать в их пользу защищавшие их ангелы, было: -- Они крещены и принадлежат к истинной церкви. Немногим удалось что-либо к этому добавить. Все их речи кончались одним: "Человек слаб. Больше делать они этого не будут, и пусть поднимут палец". В конце концов спаслись двое или трое, а прочим дьяволы крикнули: -- Поняли теперь, что к чему? И подмигнули им, намекая, что-де там, на земле, чтобы очернить человека, без них было не обойтись, а тут уж другим пахнет. Писцы, видя, что за то, что они христиане, с них взыскивают еще строже, чем с язычников, стали говорить, что христианами они стали не по своей воле, крестили их, когда они были еще младенцами, и держали их на руках восприемники. Должен сказать, что Магомет, Иуда и Лютер так осмелели, видя, что спасся какой-то писец, что чуть было не вышли на судилище. Я даже удивился, что они этого не сделали, но потом сообразил, что помешал им врач, коего вытолкнули вперед черти и те, что влекли его за собой, а именно аптекарь и цирюльник. Дьявол, державший списки судебных бумаг, не преминул указать на важность этих лиц: -- Из-за этого лекаря, при соучастии этих вот аптекаря и цирюльника, сошло в могилу больше всего народу. Ими мы должны особенно прилежно заняться. Ангел попробовал было сказать в защиту аптекаря, что беднякам он отпускал лекарства даром, но демон на это возразил, что все его лекарства были поддельными, а клистиры его смертельней мортиры, что он стакнулся с каким-то поветрием и при помощи своих снадобий начисто выморил две деревни. Врач валил вину на аптекаря, и кончилось тем, что тот исчез, а с цирюльником дело у них дошло до того, что каждый кричал: "Отдай мне моих покойников и забирай своих!" Одного адвоката осудили за то, что право получалось у него право, как дуга. Когда его вывели, за спиной его обнаружили человека, который встал на четвереньки, чтобы остаться незамеченным. Спросили, кто он такой, и тот ответил, что комический актер. -- Дьявол обрушился на него: -- Какой ты комик, просто балаганный фигляр! Мог бы сюда не являться, зная, что тут дела идут серьезные. Тот поклялся убраться и был отпущен в ад на честное слово. Тут подоспела на суд толпа трактирщиков. Повинны были они все как раз по винной части, ибо у всех у них в заведении было одно заведение: плати за вино, а пей воду. Вели они себя уверенно, ссылаясь на то, что всегда поставляли чистое вино для причастия в одну из больниц, но это им не помогло, равно как и портным, уверявшим, что они всю жизнь только и шили платьица младенцу Иисусу, -- всех их отправили туда, куда им путь лежал. На смену портным явились три или четыре богатых и важных генуэзца, они потребовали, чтобы им дали где сесть. Тут вмешался черт: -- Сесть хотят? Здесь им не у чего сидеть. Много они с нас не высидят. Досиделись. Им теперь только в аду и сидеть. И, обратившись к Богу, один из чертей воскликнул: -- Все люди как люди -- в своем отчитываются, а эти вот -- только в чужом. Им вынесли приговор, толком я его не расслышал, но след их простыл незамедлительно. Очередь дошла до кавалера, державшегося так прямо, словно он самый прямой христианин. Всем он учинил низкий поклон, проделав при этом рукой такое движение, словно хотел напиться из лужи. Воротник у него был столь пышный, что трудно было решить, есть ли вообще голова за его плойкой. Один из привратников от имени Всевышнего спросил его, человек ли он. Тот со всякими церемонными поклонами ответствовал, что точно, и, если угодно узнать о нем поподробнее, да будет известно, что величают его доном Некто, и в этом он готов поклясться честью дворянина. Ответ этот изрядно рассмешил одного из чертей, который заметил: -- Этому франту только в ад и дорога. Спросили молодчика, чего он хочет, и получили в ответ: -- Спастись. Препоручили его чертям, дабы они намяли ему бока, но у франта была одна забота, как бы не пострадал его воротник. Вслед за ним появился человек, издававший громкие крики. -- Вы не думайте, что дело мое неправое! -- восклицал он. -- Не всякий, кто громко кричит, не прав. Сколько есть на небе святых -- из всех я пыль выбивал. Услышав такие речи, все решили, что перед ними по меньшей мере какой-нибудь Диоклетиан или Нерон, но человек этот оказался всего-навсего ризничим, вытряхивавшим пыль из облачений на статуях святых и полагавшим, что этим он обеспечил себе спасение, Но тут один из чертей объявил, что ризничий выпивал все масло из лампад и сваливал вину на сов, почему их всех до единой и истребили безвинно; ощипывал, чтобы одеваться, украшения со святых, наследуя им, так сказать, еще при жизни, да еще любил заглядывать в церковные сосуды. Не знаю, как он пытался оправдаться, но дорогу ему показали не направо, а налево. На освободившемся месте оказались весьма расфуфыренные дамы, которые, едва увидели безобразных чертей, стали строить брезгливые мины. Ангел сказал Богоматери, что они посвятили себя ее служению, а потому ей и надлежит защищать их. Но бывший при сем дьявол заметил, что хоть они и почитали богоматерь, но непорочность пресвятой девы была у них отнюдь не в почете. -- Да, признаюсь, -- сказала одна, повинная в прелюбодеяниях. Тут дьявол напомнил ей, что муне у нее был о восьми телах, венчалась же она всего лишь с одним из целой тысячи. Осудили только ее одну, и, уходя, она повторяла: -- Знала бы я, что меня ожидает, не стала бы таскаться на мессу по праздникам. Судилище подходило к концу, и тут обнаружилось, что перед верховным судьей еще не представали Иуда, Магомет и Мартин Лютер. Черт спросил, кто из троих Иуда. Лютер и Магомет каждый отозвался, что он, чем крайне разобидел Иуду. -- Господи, -- возопил он. -- Иуда -- это я, и никто другой! Вы отлично знаете, что я куда лучше их, ибо, если я вас и продал, то этим я спас мир, а эти люди не только продались и вас продали, но и мир привели к погибели. Всех троих приказано было пока удалить, и тут ангел, перелистывавший списки, обнаружил, что от суда до сих пор уклоняются альгуасилы и фискалы. Вызвали их, и они, понуря голову, произнесли: -- Что тут говорить, наше дело ясное. : Не успели они это выговорить, как на суд, изнемогая под тяжестью астролябий и глобусов, вбежал астролог, крича, что произошла ошибка и время Страшного суда еще не наступило, поскольку Сатурн не завершил своих движений, равно как не завершила их твердь. Увидя его нагруженным таким количеством бумаги и дерева, к нему обратился черт: -- Вот вы и дровец себе припасли, словно предчувствовали, что сколько бы вы о небесах ни толковали, а на небо вам не попасть и после смерти придется вам в пекло отправиться. --А я не пойду. -- Ну так отведут. Так и сделали. На этом и закончилось судилище. Тени устремились каждая в свою сторону, новой свежестью задышал воздух, земля покрылась цветами, отверзлось небо, и на него вознес Христос всех блаженных, спасенных его страстями, дабы они успокоились на лоне его, а я остался в долине и, проходя по ней, услышал превеликий шум и стоны, исходившие из земли. Я полюбопытствовал узнать, в чем дело, и в глубокой пещере, уходившей в Аверн, увидел множество осужденных, и в их числе ученого адвоката, копавшегося более в кляузах, нежели в казусах, а также писца-буквоеда, питавшегося теми бумагами, кои в этой жизни он не пожелал прочесть. Вся адская утварь, все платье и прически грешников держались не на гвоздях, булавках или шпильках, а на альгуасилах (нет никого, кто умел бы так держать и не пущать!). Скупец так же пересчитывал тут свои муки, как считал когда-то деньги, лекарь тужился над урыльником, а аптекарь терзался, ставя себе клизму. Все это так меня рассмешило, что я проснулся от собственного хохота, весьма довольный, что мне пришлось очнуться от столь тягостного сна скорее развеселенным, нежели напуганным. Сны эти таковы, ваша милость, что, доведись вам уснуть за их чтением, вы убедитесь, что увидеть вещи такими, как я их вижу, можно лишь страшась их так, как я поучаю их страшиться. ФрансискодеКеведо, "Сновидения и рассуждения об истинах, обличающих злоупотребления, пороки и обманы во всех профессиях и состояниях нашего века" (1627) СНОВИДЕНИЕ И РОК Крез изгнал Солона из Сард, потому что знаменитый мудрец презирал земные блага и придавал значение только сути вещей. Крез полагал себя счастливейшим из смертных. За это боги решили его покарать. Царю приснился сон, что его храбрый сын Атис погибнет, пораженный железным копьем. Он приказал собрать дротики, копья и мечи и сложить их во внутренних женских покоях, а также решил женить своего сына. Когда Крез был занят свадьбой, в Сарды прибыл некий человек с руками, обагренными кровью. Это был фригиец Адраст, внук Мидаса. Он попросил убежища и очищения, ибо нечаянно убил своего брата и отец изгнал его. Крез оказал ему обе милости. В то время в Мисии появился огромный вепрь, опустошавший все вокруг. Испуганные мисийцы попросили Креза послать к ним отважного Атиса с отрядом воинов, но царь объяснил им, что сын недавно женился и теперь у него медовый месяц. Узнав об этом, Атис попросил отца избавить его от бесчестья. Крез рассказал ему свой сон. "Тогда, -- сказал Атис, -- нам нечего бояться, потому что клыки вепря не из железа". Слова юноши убедили отца, и тот попросил Адраста сопровождать его сына. Фригиец согласился, несмотря на свой траур, потому что считал себя обязанным Крезу. На охоте Адраст, пытаясь поразить вепря, убил Атиса. Крез смирился с судьбой, которую предсказал ему рок во сне, и простил Адраста. Но тот заколол себя на могиле несчастного Атиса. Так рассказывает Геродот в первой из девяти книг своей "Истории" ДУША, СОН, ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ Считается, что душа погруженного в сон человека на самом деле вылетает из тела и посещает те места, видит тех людей и совершает те действия, которые видит спящий. Например, когда бразильский или гвианский индеец пробуждается от глубокого сна, он твердо убежден, что душа его взаправду охотилась, ловила рыбу, рубила деревья или делала еще что-то привидившееся ему, в то время как тело в неподвижности лежало в гамаке. Целое селение индейцев-бороро пришло в панику и чуть не покинуло место своего обитания из-за того, что кому-то приснилось, будто к ним украдкой приближаются враги. Один индеец племени макуши был слаб здоровьем, и ему привиделось во сне, что хозяин заставил его волоком поднять каноэ через каскад крутых водопадов. Следующим утром индеец горько упрекал хозяина в бессердечии к бедному больному, которому всю ночь пришлось тяжело работать. Индейцы Гран-Чако часто рассказывают самые невероятные истории и выдают их за сущую правду. Поэтому несведущие европейцы утверждают, что эти индейцы -- лгуны. На самом же деле индейцы глубоко убеждены в правдивости рассказываемого: ведь они не отличают сна от яви. Отсутствие души во время сна чревато опасностями, поэтому если по какой-либо причине душа надолго оторвется от тела, человек, лишившись своего жизненного начала, умрет. У немцев бытует верование, согласно которому душа выскальзывает изо рта спящего в виде белой мыши или птички; преградить птице или животному путь к возвращению -- значит вызвать смерть спящего. Поэтому жители Трансильвании утверждают, что не следует позволять ребенку спать с открытым ртом; в противном случае душа его выскользнет в виде мыши, и ребенок никогда не проснется. Задержаться душа спящего человека может по ряду причин. Она может, к примеру, встретить душу другого спящего, и они подерутся. Если гвинейский негр утром просыпается с ломотой в костях, ему кажется, что душа другого человека во сне поколотила его душу. Кроме того, душа может встретить душу недавно умершего человека, и та увлечет ее за собой. Поэтому туземцы на островах Ару не останутся в доме на ночь после того, как кому-то случится в нем умереть, так как считается, что душа умершего еще пребывает в доме, и они опасаются повстречаться с ней во сне. Далее, возвратиться в тело спящего человека душе может помешать несчастный случай или прямое насилие. Если во сне даяку привидится, что он упал в воду, ему кажется, что случай этот действительно приключился с его душой; он посылает за колдуном, который сеткой ловит душу в водоеме до тех пор, пока не поймает и не возвратит ее владельцу. Санталы рассказывают такой случай. Одному уснувшему человеку очень захотелось пить, и душа его в виде ящерицы покинула тело и вошла в кувшин с водой. Как раз в этот момент владелец кувшина прикрыл его крышкой; поэтому душа не смогла вернуться в тело, и человек умер. Пока друзья усопшего готовили его тело к сожжению, кто-то открыл кувшин, чтобы набрать в него воды. Тут ящерица выскользнула и возвратилась в тело, которое тотчас же ожило. Человек встал и спросил друзей, почему они плакали. Те сказали, что считали его мертвым и готовились сжечь его тело. Человек объяснил друзьям, что спустился в колодец за водой, но выбраться оттуда оказалось делом трудным и он только что вернулся. Тогда они все поняли. Дж. Дж. Фрэзер, "Золотая ветвь" НЕТ ПРЕЗРЕННЫХ ЗАНЯТИЙ Некий СВЕТОЙ муж попросил Бога открыть ему, кто будет его товарищем в Раю. Ответ пришел во сне: "Мясник из твоего квартала". Святой муж чрезвычайно огорчился соседством такого грубого и необразованного человека. Он начал поститься и вновь вопрошать Бога -- в молитвах. Сон повторился: "Мясник из твоего квартала". Благочестивый человек заплакал, стал молиться и просить. И вновь услышал во сне: "Я бы наказал тебя, не будь ты таким благочестивым. Что презренного находишь ты в человеке, чьих поступков не знаешь?" Святой муж отправился поглядеть на мясника и стал расспрашивать его о жизни. Тот ответил, что часть дохода употребляет на домашние нужды, а остальное отдает бедным, и высказал убеждение, что так поступают многие. Он также рассказал, что однажды выкупил за большие деньги из плена девочку. Дал ей воспитание и уже собирался выдать замулс за собственного сына, когда к нему явился грустный юноша-чужестранец, который объявил, что ему приснился сон, будто здесь находится девушка, просватанная за него еще в детстве, но похищенная солдатами. Мясник не колеблясь вручил ее юноше. "Ты и впрямь Божий человек!" -- воскликнул любопытный сновидец. В глубине души он захотел еще раз встретиться с Богом, чтобы поблагодарить его за прекрасного товарища, которого тот предназначил ему в вечности. Бог был немногословен: "Друг мой, нет презренных занятий". Раби Ниссим, "Хибур Йафе Мехайесчуа" АД V Среди ночи я вдруг проснулся на краю разверстой пропасти. Рядом с моей постелью круто вниз устремлялись полукруглые уступы из темного камня, окутанные поднимавшимися тошнотворными испарениями, и виднелись снующие черные птицы. На оплавленном выступе, почти зависнув над бездной, стоял некто, выглядевший весьма смехотворно и увенчанный лавровым венком; он протягивал мне руку, приглашая спуститься. Сильный страх охватил меня. Я вежливо отказался, заявив, что все попытки человека проникнуть вглубь себя, заканчиваются пустой, бессмысленной болтовней. Я предпочел включить свет и снова погрузиться в глубины монотонности терцетов, где звучит голос, который одновременно говорит и плачет, повторяя мне раз за разом, что нет большей печали, чем вспоминать о счастливых временах, будучи обездоленным. Хуан Хосе Арреола, "Побасенки" (1962) В ПОЛУСНЕ Осквернена насильем эта ночь. В ней точно кружева изрежен воздух пальбой незримых спрятанных в окопах укрывшихся в траншеях как моллюски меж створок раковин Мне все сдается что утирая лоб каменотесы крушат неутомимо крепкий камень брусчатку вулканической породы на мостовых давно знакомых улиц я их невольно слышу в полусне ДжузеппеУнгаретти, "Погребенный порт" (1919) PIRANDELLIANA Даме снится по ночам ее возлюбленный. Поначалу это кошмары ревности. Затем, в какую-то ночь, он объясняется ей в любви. Наконец, возлюбленный решается подарить ей бриллиантовое колье, но чья-то рука (ее прежнего любовника, разбогатевшего плантатора) похищает его. Возлюбленный в припадке ревности душит даму. Когда она просыпается, горничная приносит ей футляр с бриллиантовым колье -- это колье из ее сна. В этот момент является возлюбленный дамы, он расстроен тем, что не сумел купить колье, так как оно уже продано, и спрашивает, что может подарить ей взамен. Сюжет Луиджи Пиранделло, "Сон или нет" (1920) ПАРИЖСКИЙ СОН Пейзаж далекий, странный, тот, Что от людского взора скрыт, Передо мной во мгле встает, Меня чарует и манит Под утро сны полны чудес; Но как каприз мой изощрен: Диктует, чтоб из снов исчез Растений мир -- нечеток он И, гением своим гордясь, Я из ночных картин впитал Ритмичную хмельную связь -- Каменья, воду и металл; Громады лестниц и аркад, Дворец, где слышен вечный плеск, -- Летящий в золото каскад, Кропящий матовость и блеск; И водопадов ширь текла, Как занавес, как гобелен, Как синь узорного стекла, С отлитых из металла стен; И нет деревьев здесь -- но в ряд Стоят колонны у воды, Где изваяния наяд По-женски смотрятся в пруды. И воды голубые тут, Покинув пирсов пестроту, На миллионы лье текут За край вселенной, за черту; Невиданные камни стен. И волн волшебных полотно -- Льды, ослепленные всем тем, Что было в них отражено. Тут Ганги немо, без забот, Свое бесценное добро Из урн с небесных льют высот В алмазов гулкое нутро. Феерий зодчий, направлял Я течь по прихоти моей Смиренный океанский вал В туннель, на ложе из камней. И даже черный цвет сиял, Как хаос радужный блистал, И славу влаги, как фиал, Огранивал луча кристалл. Но света нет с пустых небес: Ни звезд в ночи, ни солнца днем, Чтоб озарить чреду чудес С их ослепляющим огнем, И новизна средь миражей Повсюду реяла, страшна: Для зренья -- все, а для ушей -- Веков молчанье, тишина. Шарль Бодлер СОН КОЛРИДЖА Лирический фрагмент "Кубла Хана" (пятьдесят с чем-то рифмованных неравносложных строк восхитительного звучания) приснился английскому поэту Сэмюзлу Тейлору Колриджу в один из летних дней 1797 года. Колридж пишет, что он тогда жил уединенно в сельском доме в окрестностях Эксмура; по причине нездоровья ему пришлось принять наркотическое средство; через несколько минут сон одолел его во время чтения того места из Пэрчеса, где речь идет о сооружении дворца Кубла Хана, императора, славу которому на Западе создал Марко Поло. В сне Колриджа случайно прочитанный текст стал разрастаться и умножаться: спящему человеку грезились вереницы зрительных образов и даже попросту слов, их описывающих; через несколько часов он проснулся с убеждением, что сочинил -- или воспринял -- поэму примерно в триста строк. Он помнил их с поразительной четкостью и сумел записать этот фрагмент, который остался в его сочинениях. Нежданный визит прервал работу, а потом он уже не мог припомнить остальное. "С немалым удивлением и досадои, -- рассказывает Колридж, -- я обнаружил, что хотя смутно, но помню общие очертания моего видения, все прочее, кроме восьми или десяти отдельных строк, исчезло, как круги на поверхности реки от брошенного камня, и -- увы! -- восстановить их было невозможно". Суинберн почувствовал, что спасенное от забвения было изумительнейшим образцом музыки английского языка и что человек, способный проанализировать эти стихи (дальше идет метафора, взятая у Джона Китса), мог бы разъять радугу. Все переводы и переложения поэмы, основное достоинство которых музыка, -- пустое занятие, а порой оно может принести вред; посему ограничимся пока тем, что Колриджу во сне была подарена бесспорно блестящая страница. Этот случай, хотя он и необычен, -- не единственный. В психологическом эссе "The World of Dreams"("Мир снов") Хэвлок Эллис приравнял его к случаю со скрипачом и композитором Джузеппе Тартини, которому приснилось, будто Дьявол (его слуга) исполнил на скрипке сонату изумительной красоты; проснувшись, Тартини извлек из своего несовершенного воспоминания " Trillo del Diavolo " ("Дьявольские трели"). Другой классический пример бессознательной работы ума -- случай с Робертом Льюисом Стивенсоном, которому один сон (как сам он сообщил в своей "Chapter on Dreams"("Глава о снах")) подсказал содержание "Олальи", а другой, в 1884 году, -- сюжет "Джекиля и Хайда" . Тартини попытался в бодрствующем состоянии воспроизвести музыку сна; Стивенсон получил во сне сюжеты, то есть общие очертания; более родствен словесному образу, пригрезившемуся Колриджу, сон Кэдмона, о котором сообщает Беда Достопочтенный ("Historia ecclesiastica gentis Anglorum"("Церковная история народа англов"), IV, 24). На первый взгляд случай с Колриджем, пожалуй, может показаться менее удивительным, чем то, что произошло с его предшественником. "Кубла Хан" -- превосходные стихи, а девять строк гимна, приснившегося Кэдмону, почти ничем не примечательны, кроме того, что порождены сном; однако Колридж уже был поэтом, а Кэдмону только что было открыто его призвание. Впрочем, есть некое более позднее обстоятельство, которое до непостижимости возвеличивает чудо сна, создавшего "Кубла Хана". Если факт достоверен, то история сна Колриджа на много веков предшествует самому Колриджу и до сей поры еще не закончилась. Поэт видел этот сон в 1797 году (некоторые полагают, что в 1798-м) и сообщение о нем опубликовал в 1816-м в качестве пояснения, а равно оправдания незавершенности поэмы. Двадцать лет спустя в Париже появился в фрагментах первый на Западе перевод одной из всемирных историй, которыми так богата была персидская литература, -- "Краткое изложение историй" Рашидаддина, относящееся к XIV веку. На одной из страниц мы читаем: "К востоку от Ксанаду Кубла Хан воздвиг дворец по плану, который был им увиден во сне и сохранен в памяти". Написал об этом везир Газан-хана, потомка Кублы. Монгольский император в XIII веке видит во сне дворец и затем строит его согласно своему видению; в XVIII веке английский поэт, который не мог знать, что это сооружение порождено сном, видит во сне поэму об этом дворце. Если с этой симметричностью, воздействующей на души спящих людей и охватывающей континенты и века, сопоставить всяческие вознесения, воскресения и явления, описанные в священных книгах, то последние, на мой взгляд, ничего -- или очень немного -- стоят. Какое объяснение мы тут предпочтем? Те, кто заранее отвергают все сверхъестественное (я всегда считал себя принадлежащим к этой корпорации), скажут, что история двух снов -- совпадение, рисунок, созданный случаем, подобно очертаниям львов и лошадей, которые иногда принимают облака. Другие предположат, что поэт, наверно, откуда-то знал о том, что император видел дворец во сне, и сообщил, будто и он видел поэму во сне, дабы этой блестящей выдумкой объяснить или оправдать незавершенность и неправильность стихов(В начале XIX века или в конце XVHI в глазах читателей с классическим вкусом поэма "КублаХан" выглядела куда более неотделанной, чем ныне. В1884 году Трейл, первый биограф Колриджа, даже мог написать:"Экстравагантная, привидевшаяся во сне поэма " Кубла Хан" --едвали нечто большее, чем психологический курьез"). Эта гипотеза правдоподобна, но она обязывает нас предположить -- без всяких оснований -- существование текста, неизвестного синологам, в котором Колридж мог прочитать еще до 1816 года о сне Кублы(См.-.Дж.ЛивингстонЛоуэс. Дорога в Ксанаду, 1927, с. 358, 585). Более привлекательны гипотезы, выходящие за пределы рационального. Можно, например, представить себе, что, когда был разрушен дворец, душа императора проникла в душу Колриджа, дабы тот восстановил дворец в словах, более прочных, чем мрамор и металл. Первый сон приобщил к реальности дворец, второй, имевший место через пять веков, -- поэму (или начало позмы), внушенную дворцом; за сходством снов просматривается некий план; огромный промежуток времени говорит о сверхчеловеческом характере исполнителя этого плана. Доискаться целей этого бессмертного или долгожителя было бы, наверно, столь же дерзостно, сколь бесполезно, однако мы вправе усомниться в его успехе. В 1691 году отец Жербийон из Общества Иисусова установил, что от дворца Кубла Хана остались одни руины; от поэмы, как мы знаем, дошло всего-навсего пятьдесят строк. Судя по этим фактам, можно предположить, что череда лет и усилий не достигла цели. Первому сновидцу было послано ночью видение дворца, и он его построил; второму, который не знал о сне первого, -- поэма о дворце. Если эта схема верна, то в какую-то ночь, от которой нас отделяют века, некоему читателю "Кубла Хана" привидится во сне статуя или музыка. Человек этот не будет знать о снах двух некогда живших людей, и, быть может, этому ряду снов не будет конца, а ключ к ним окажется в последнем из них. Написав эти строки, я вдруг увидел -- или мне кажется, что увидел, -- другое объяснение. Возможно, что еще неизвестный людям архетип, некий вечный объект (в терминологии Уайтхеда), постепенно входит в мир; первым его проявлением был дворец, вторым -- поэма. Если бы кто-то попытался их сравнить, он, возможно, увидел бы, что по сути они тождественны. Хорхе Луис Борхес СНЫ АСТИАГА После сорока лет царствования скончался царь Мидии Киаксар и наследовал ему сын Астиаг. У Астиага была дочь, которую звали Манданой. Приснился Астиагу сон, что дочь его напустила такое количество мочи, что затопила город Акбатаны и всю Азию. Астиаг не хотел отдавать дочь в жены ни одному мидянину и выдал ее замуж за перса по имени Камбис, человека знатного происхождения и спокойного нрава, хотя по знатности ниже среднего мидянина. Опять увидел сон Астиаг, и приснилось ему, что из чрева его дочери выросла виноградная лоза, которая разрослась затем по всей Азии. Значение сна было истолковано так: сын его дочери будет царем вместо него. Послал Астиаг вернуть дочь домой, а когда она разрешилась от бремени, отдал младенца своему родственнику Гарпаге и велел умертвить его. Гарпага мучили страх и жалость, и он передал ребенка пастуху Митрадату, приказав умертвить его. У Митрадата была жена Перра, которая только что родила мертвого младенца. Тот младенец, которого ему вручили, был в богато расшитом одеянии. Супруги решили подменить его, поскольку знали, что он -- дитя Манданы, и таким образом они сохранят ему жизнь. Мальчик рос, его сверстники-пастушки всегда выбирали его царем в своих играх, и он верховодил всеми ребятами. Проведал о том Астиаг и приказал Митра-дату раскрыть происхождение мальчика. Так узнал он, что приказ его не был выполнен. Притворившись, что простил ослушника, пригласил он Гарпага на пир и велел ему прислать во дворец сына, чтобы тот поиграл с внуком. А во время пира приказал он подать Гарпагу жареные куски его умерщвленного мальчика. Гарпагу ничего не оставалось, как смириться. Астиаг снова обратился к снотолкователям-магам, и они ответили ему так: "Если мальчик жив и даже стал царем среди пастухов, нет опасности, что во второй раз будет он царем". Довольный Астиаг отослал мальчика к его настоящим родителям, которые были счастливы, что он жив. Мальчик возмужал и сделался самым доблестным среди своих сверстников. С помощью Гарпага он низверг царя Астиага, но не причинил ему никакого зла. И основал Кир, бывший пастух, империю персов. Так повествует Геродот в первой книге "Истории". РОМАНТИКА Жизненные завоевания -- это сон юности, сбывшийся в зрелом возрасте. Альфред де Виньи СПОР ИЗ-ЗА ХЛЕБА I. Арабская версия Путешествовали мусульманин, христианин и иудей, у них кончились все припасы, а еще оставалось два дня пути по пустыне. Вечером они нашли хлеб. Но как поступить? Хлеба хватит только на одного, на троих его слишком мало. И тогда они решают, что хлеб достанется тому, кто увидит самый прекрасный сон. Наутро христианин говорит: "Мне снилось, что дьявол принес меня в ад, чтобы я смог познать весь его ужас". Затем говорит мусульманин: "Мне снилось, что архангел Гавриил принес меня в рай, чтобы я смог оценить все его великолепие". Последним говорит иудей: "А мне приснилось, что дьявол унес христианина в ад, архангел Гавриил унес мусульманина в рай, и я съел хлеб". "НузетолъУдеба" II. Иудейская версия Путешествуют Иисус, Петр и Иуда. Приходят они на постоялый двор. А там из еды только одна утка... Петр говорит: "Мне снилось, что я сижу рядом с сыном Бога". Иисус говорит: "Мне снилось, что Петр сидит рядом со мной". Иуда: "Мне снилось, что вы сидели вместе, а я ел утку". Все трое принялись искать утку. Ее нигде не было. "История Ешуа из Назарета" ЗАХОДИТЕ! Аа! Очень хорошо! А теперь пожалуйте в бесконечность! Луи Арагон СРЕДИ СНОВ Главная ценность этого островного климата заключена в том, что персонаж из пьесы Мольера назвал бы "снотворным снадобьем". Только когда спишь, избавляешься от немыслимого безделья. Известное предписание медицинской школы Салермо (sex horas dormire...), хотя и выраженное на прекрасной кухонной латыни, показалось бы нам здесь неудачной шуткой. Шесть часов сна! Мы, будто в насмешку над этой премудростью, признавали не меньше восьми-девяти часов, да и днем, осмелюсь заметить, не обходилось без непродолжительной сиесты. Впрочем, тут не надо было опасаться никаких вредных последствий: резервы сна в этих местах столь же неисчерпаемы, как воды Параны: четыре вялых взмаха веслом, и тебя, словно неодолимой силой снотворного, затягивает в бескрайнюю юдоль сна. О себе могу сказать, что с таким распорядком дня я легко одолевал самую страшную бессоницу -- ту, что приносит сюда на рассвете северный ветер, -- ни разу не прибегнув к крайнему и обоюдоострому средству: запрещенному, иными словами, скучному, чтению. Подобная растительная жизнь -- настоящее благо для нервов: иногда мне казалось, что я просто-напросто превращаюсь в какую-нибудь иву... На манер жертвоприношения богу Морфею, я посвящаю эту воскресную беседу такой усыпляющей -- как явствует из названия -- теме, и не скажу, что не владею предметом. На совесть изученный материал, -- то бишь состояние между сном и явью, -- не будет выглядеть таким уж ничтожным, как кажется. Сон вовсе не вынесен за скобки жизни, он одна из самых ее любопытных фаз: как будто и не заключая в себе тайны, он в то же время граничит со сверхъестественным. Посему поэты понимают феномен сна лучше, чем физиологи. В то время как последние дискутируют, соответствует ли состояние мозга во время сна анемии или гиперемии, при том, что проблема не имеет окончательного ответа, первые -- от Гомера до Теннисона -- пытаются разглядеть истину сквозь радужную призму иллюзии. Самый великий из них обронил фразу, смысл которой достиг таких глубин, до коих не доберутся никакие зонды и никакие психометры: "Мы созданы из вещества того же, что наши сны...". И один из героев Мюссе, комментируя на свой лад божественного Шекспира, сладостно поет: La vie est un sommeil, 1 amour en est le reve.. . (Жизнь -- это сон, любовь в нем -- греза...) Но до чего же тонок наш психологический инструмент! Сколь современен и богат оттенками язык, тот язык, который под одним только ярлычком слова "сон" кидает и кидает в переметную суму Санчо все семейство этих sommeil, somme, reve, reverie и т. д., сводя целую гамму к единственной ноте тромбона! Разумеется я не какой-то особенный сновидец. Случается, целые ночи я провожу, не изведав той нелепицы "бессознательного мыслительного процесса", который для других является синонимом сна. И поскольку я убежден, что ни в поступках моих, ни в моем поведении нет симптомов сомнабулизма, то в соответствии с расхожей теорией должен признать, что в большинстве случаев, когда я не помню снов, их, видимо, попросту не было. Впрочем, вскоре мы убедимся, что и здесь надо проводить различия, ведь реальность не намного проще теории. Так или иначе, я достаточно размышлял об этом особенном органическом разъединении, похожем на периодический развод души и тела. Возможно, по той самой причине, что я редко вижу сны, они сохраняют большую четкость, чем у других. С далеких детских лет я помню четыре или пять снов, таких ярких, словно я видел их позавчера ночью. Они и послужили источником этих строк, и позже я их вкратце изложу. О других сохранились заметки в моих тетрадях: некоторые из них такие странные и страшные, что даже сегодня, стоит мне перечитать написанное, изначальное чувство тревоги и ужаса, испытанное в сновидении, мгновенно воскресает вновь. Кроме того, я нередко наблюдал в моих ближних, и порой совсем рядом, внешние проявления сна, особенно кошмарного. Да и мой подвижный образ жизни предоставил мне материал для наблюдений. В разнообразии путешествий -- от постоялых дворов Боливии до корабельных кают и английских спальных вагонов -- я присутствовал, более чем достаточно, при драмах и комедиях спящего человечества, но ни один позднейший опыт не был столь полным и продолжительным, как первый, о котором я и расскажу. Он-то, этот опыт, и лег в основу моей скромной собственной теории о сне, впоследствии, разумеется, подкрепленной более поздними наблюдениями и выдержками из книг, подтверждающими ее точность. С той поры прошло много лет, и хотя сегодня я, возможно, владею более совершенными анали