Анатолий Азольский. Лопушок -------------------------------------------------------------- Оригинал этого текста расположен на странице журнала "Новый Мир", No8, 1998 http://www.infoart.ru/magazine/novyi_mi/n8-98/azol.htm ? http://www.infoart.ru/magazine/novyi_mi/n8-98/azol.htm --------------------------------------------------------------- Роман 1 Детство как детство, военным его не назовешь, хотя Андрюше Сургееву пять годочков исполнилось к роковому 41-му. Линия фронта, погрохотав далеко на западе, так и не дошла до городка со странным названием Гороховей. Немцы побоялись пускать танки по бездорожью, пересеченному оврагами; после войны столь удачное местоположение сказалось на благополучии гороховейских граждан: до них с опозданием -- все из-за того же бездорожья -- доходили из области некоторые запретительные циркуляры. "На оккупированной территории не проживал..." -- бестрепетно выводила впоследствии рука Андрея Николаевича. Спроси его, как жил он на неоккупированной территории, -- не ответил бы: какие-то провалы в памяти, часто болел, "головкой страдает" -- так сказал кто-то над кроваткой его в детской больнице. Мать однажды привела из госпиталя седенького врача, тот долго ощупывал его твердыми пальцами, сказал: "Впечатлительный какой. Жить будет..." В интонационном многоточии повисла некая условность: отроку даровалась жизнь при соблюдении жестких норм поведения, исключавших детские и взрослые раздумья о смысле гороховейского бытия. Тогда же мать и предрешила будущее малахольного чада: да будет сын педагогом, прямой дорожкой пойдет по стопам родителей! С чем согласился и отец, наконец-то представший перед Андрюшей -- в кителе и скрипучих сапогах, с планшеткой на боку, набитой просветительскими замыслами. Война кончилась, но дети в школе прозябали без тепла и пищи, без учительских нагоняев. По первопутку привезли березовые поленья, в классах загомонила ребятня. Родительский дом -- невдалеке от школы; четыре комнаты, две печки, кухня, сени, крыльцо. Самая большая комната -- общая, с длинным столом, тот умещал на себе и тетради, что проверяла мать-учительница, и бумаги из роно и облоно, изучаемые отцом, директором школы, и две скромненькие тетрадочки о двенадцати листиках каждая, над ними-то и пыхтел он, тупой и упрямый Андрюша Сургеев, сущее бедствие дома, злокозненный отрок, давно расшифровавший таинственные пометки рядом с фамилиями школяров, и когда кого будут вызывать к доске и что спрашивать -- эти тайны сыночек директора доносил до одноклассников, которые его тем не менее не любили, ибо полагали, абсолютно ошибочно, что Андрюша и родителям наушничает. Ненавидя школу и желая напакостить ей, не раз копался он в бумагах отца, но ничего не мог понять в них, да и слово "ОБЛОНО" внушало страх, и все учреждения, повелевавшие отцом, матерью и детьми, представлялись ему стаей хищных зверей: разинутые пасти, острые когти, сплошной вой. Длинный стол освещала яркая лампочка, заключенная в зеленое стекло абажура. Хилая городская ТЭЦ, выбиваясь из последних сил, так и не насыщала дома светом, и в комнатке семиклассника выкручена электролампочка; честные, умные и добрые родители собственным примером воспитывали единственного ребенка, экономией преследуя еще и такую цель: за одним столом поневоле станешь готовить уроки, а не собирать мотоцикл из велосипеда и керосинки, на что горазд был всегда грязноватый оголец, тусклый взгляд которого ярче лампочки загорался при виде железяк. С блажью этой родители смирились, благоразумно полагая, что сбор металлолома на городских помойках убережет мозги мальчика от гибельных для него умственных трудов. Тишина царила за столом, лишь раздавался временами скрип стула под грузным телом отца да шелесты тетрадочных листиков, когда мать проверяла сочинения и диктанты. Иногда в печке что-то взрывалось -- либо лопались томящиеся в жаре крупицы пшеничной каши, либо стреляла перекалившаяся сковородка. Неумеха мать вскакивала, летела к печи, гремела ухватами. Подозрений на то, что нерадивый и неисправимый сын бросил в угли крупную соль, не возникало и возникнуть не могло: столь мизерные шумовые эффекты тот презирал, иное дело -- собрать из рухляди мотор, чтобы оглушить им всю улицу, всю школу. Была ли в детстве картошка, та самая, что много лет спустя вторглась в его жизнь ураганом, болезнью, умопомрачением? Была, конечно, но всего лишь необходимым и достаточным продуктом питания. Гороховейцы жили картошкой и, объясняя тайну деторождения, ссылались не на капусту, где пищал принесенный аистом младенец, а на картофельную ботву. Горсовет прирезал к дому участок в двадцать пять соток, три яблони и две буйно плодоносящие груши прикрывали от взоров с улицы грядки с картофелем, Андрюшу впрягали в работу ранней весной, вскапывал землю и отец, гордившийся вековой связью с деревней, в связь эту входили дед его и бабка, уже наученные ублажать огород торфом и навозом. Окучивал же Андрей, торопливо пригребал землю к основанию ботвы и спешил к помпе, украденной в пожарном депо. Во второй половине сентября дружно, втроем, подгоняемые такой же дружной работой всей улицы, выкапывали кусты; ботва отдельно, в кучи, клубни по мешкам, задетые лопатой или вилами картофелины сбрасывали в ведра и тут же отваривали. Все шло в ход, в дело, первую гнилую картофелину увидел Андрюша в Москве, когда запоздал гороховейский мешок картошки, родительский приварок, существенное дополнение к тощей студенческой стипендии: он, оголодав, принес из магазина нечто остропахнущее, разжиженное и в корм скоту не годящееся. Родительский огород питал семью и подкармливал учителей, собственных соток не имевших. Что стояло за сотками и количеством мешков -- это не для Андрюши, картошка не замечалась, не оценивалась и не процентовалась, она была как воздух, которого полно, который чист и не подлежал разложению на составляющие его газы, поскольку он, воздух, полностью соответствовал легким, крови и частоте дыхания. Не замечал картошки, питаясь ею, и весь город. Полусотня каменных домов архитектуры прошлого века и несколько сот деревянных жилищ, расположенных в своевольном порядке мещанских пригородов и промысловых слобод. Речушка виляла, разливаясь по весне так, что подмывала все мосты, и каждую осень стучали топоры, налаживая связь с областным центром. До железной дороги -- шестьдесят километров, жарким летом путь к ней пролегал по толще несдуваемой пыли, в мокрые же недели превращался в непроходимую топь. Какая-то почти карликовая порода яблонь, град мелких груш сыпался с ветвей на прохожую часть улицы, зато смородина крупная, черная, сладкая, ее-то и везли к железной дороге, она-то и давала горожанам кое-какие деньги, хотя что можно купить на деньги? Столовая при горисполкоме пустовала, одни щи на комбижире да винегрет из картофеля и свеклы, огурцы в городе почему-то не водились. Свет зелено-абажурной лампы падает на тетрадки Андрея, оставляя в тени его самого, решающего сложную задачу: как сделать урок по алгебре так, чтоб возрадовался отец и вознегодовала мать? И как написать сочинение таким хитроумным манером, чтоб восхитилась мать и разразился бранью отец? Только так, сталкивая лбами благородных педагогов, и мог он существовать, мстя им неизвестно за что. За то, наверное, что был, по недомолвкам судя, не очень-то желанным ребенком. За то, что стало однажды так страшно, дурно, тяжело, что -- бросился к матери, заплакал, и так хотелось схватить ее тело, прижаться к этому телу, в теплоте его найти спасение, так хотелось... А мать отстранила его от себя, повела речь о Рахметове, о снах Веры Павловны. К отцу же вообще не подступиться, отец выгнал из школы любимейшего учителя, физика; две недели прятался в сарае Андрюша, строя планы мести: так жалел он вытуренного наставника. Электроскоп и термометр -- вот и все, чем располагал кабинет физики; насос и стеклянный цилиндр, откуда можно выкачивать воздух, Андрюша приволок со свалки. Однажды учитель поместил в цилиндр завязанный ниткой презерватив и включил насос. К великому удивлению детворы, предмет, подвергнутый лабораторному испытанию, стал надуваться -- так просто и ясно продемонстрировано было атмосферное давление. Из любви к выгнанному кумиру и решил Андрей учить только физику, никакой другой предмет, разве что математику, но так, чтоб отец не догадался. Учитель, вышибленный из рядов советских педагогов, убрался из Гороховея, след его простыл, имя забылось, но необычный лабораторный опыт остался в памяти Андрюши навсегда, и, будучи заслуженным ученым и преподавателем, самые наисложнейшие разделы квантовой механики он представлял студентам как бытовые происшествия в гороховейской бане, к примеру. Так, объясняя суть нестационарной теории возмущений, он вовремя вспомнил, что случилось, когда в бане рухнула стена, отделявшая голых женщин от голых же мужчин. С некоторыми диковинными ошибками и описками мать знакомила отца, протягивая ему тетрадку, не называя -- в педагогических целях -- имен, чтоб не по годам резвый на пакости сын фамилией не воспользовался, но сладостное желание стать обладателем чужой тайны обостряет слух и зрение, автор несусветного ляпа или развеселой нелепицы почти сразу угадывается. Однажды стол пересекло -- от матери к отцу -- раскрытое сочинение с красными вопросительными значками. Отец полистал его, крякнул, вздохнул: "По количеству пота он превзошел всех гениев, это ты отрицать не можешь..." Карандаш матери, порхавший над очередным сочинением, застыл, мать выпрямилась на стуле, выгнула спину, затекшую от сидения. Сказала презрительно: "Не пботом надо бахвалиться, а умом, что к поту приложен..." Отец возражал: "За ним -- власть, власть земли, вековой опыт земледельца". Карандаш вновь навис над сочинением, мать завершила ею же начатый спор: "Подавляет он всех..." Не шевельнувшийся Андрюша понимал, однако, что речь шла о будущем медалисте, о десятикласснике, которому прочили великий и славный путь, о Ване Шишлбине, который рожден был начальником, который мог стать и секретарем, и директором, и председателем, и заведующим, кем угодно, но обязательно -- руководителем. Неисповедимы пути, но познаваемы истоки... Человек, ставший заместителем министра, Иван Васильевич Шишлин то есть, учился в той же школе, что и будущий академик, орденоносец и лауреат Андрей Николаевич Сургеев. Один и тот же звонок отбрасывал крышки их парт, из одних и тех же уст слышали они слова малограмотных и пылких учителей, безбожно перевиравших отточенные формулировки учебников, одни и те же мальчишеские и девчоночьи физиономии блуждали и мелькали перед глазами обоих. В учительскую Ваня Шишлин заходил как в свою родную хату: был председателем учкома, ученического комитета, вхож был и в кабинет директора, в дом его тоже, девятиклассники еще удостаивались его внимания, но существа классами ниже им не замечались, да и не местный был он, из Починок, что в тридцати километрах от Гороховея, там он закончил семилетку, там в колхозе председательствовала его мать, туда он отправлялся каждую субботу -- зимой просился в сани, осенью и весной цеплялся за борт грузовика. В городе снимал он угол, но большую часть дня проводил в школе, надзирал за всеми, наставлял, бывало, и молоденьких учительниц. Ни с кем в школе не сходясь, он не мог не сблизиться с Андреем: сынок директора все же! И сынка Ваня раскусил сразу, пакостника в нем учуял мгновенно, но и догадался, что тот папаше лишнего словечка не скажет, и более того -- нужного тоже не вымолвит. К тому же -- не соперник ему в жизни Андрей Сургеев, потому что азов жизненной науки не знает, то есть не ведает различий между горисполкомом и райкомом, совхоз путает с райсобесом, директора МТС почитает выше начальника областного управления МВД, не подозревая, впрочем, о существовании последнего, и вообще невообразимо туп, когда речь заходит о том, кто какую должность, в стране или районе, занимает и какие блага проистекают от какой должности. "Сидит в Кремле..." -- неуверенно выдавливал из себя Андрюша, когда председатель учкома Ваня Шишлин спрашивал его, кто такой Молотов. "Может -- лежит?.." -- издевался Шишлин. Но семиклассник упорствовал: сидит! Сидели же, вспоминал он, бояре в думе. В наказание за тупость Ваня щелкал по лбу незнайку. Знаком особой милости стало прозвище Лопушок, коим Ваня провидчески наградил непутевого директорского сыночка, и "Лопушок" на всю оставшуюся жизнь приклеился к Андрею Сургееву. Шишлин же умел произносить без передыху красивые длинные фразы, кое-где разрывая их тягучими междометиями -- свидетельством того, что не вызубрены фразы, а только что народились. Тупицу Андрюшу он приспособил под свои нужды, изощренно издевался над ним. Подарил ему ствол немецкого пулемета -- и Андрей, жадный до всего железного, бегал по городу в поисках приклада и патронов, пока не был изловлен милицией. У Шишлина рано закрутились романы с курьершами горисполкома и студентками медучилища, Андрея он возвел в сан письмоносца, и тот месил осеннюю грязь, разнося записочки или устно передавая просьбы. Не раз поколачивали его незнакомые парни, не раз попадал он впросак, суя послания не в те руки, но, видимо, шкодливость была второй натурой Андрея Сургеева, потому что стал он намеренно путать адреса, наслаждаясь тычками и проклятиями, которыми награждал его сбитый с толку Ваня, а однажды так все переврал и запутал, что председателя учкома избили студенты медучилища. Золотую медаль и аттестат с круглыми пятерками вручили Ивану торжественно. В Москву, в Тимирязевку, в сельхозакадемию -- так решено было всем районом, городом и самим Ванею. Туда он и отбыл, и вместо подорожной вручили ему характеристики, ходатайства и прошения. Гороховей и Починки уверены были, что вернется Ваня через пять лет -- и осчастливит народ. Под зеленым абажуром, в текущих разговорах, от одного конца стола к другому часто пролетала фамилия будущего агронома. Мать недолюбливала Ваню Шишлина, намеренно в фамилии его ставила ударение на первом слоге, приуменьшая этим достоинства медалиста ("Шиш тебе, Ваня!"). Отец же -- гордился им, не понимая, как унижает похвалами сидящего за тем же столом сына. Однажды тот, после очередного панегирика, вдруг спросил: "А кто такой Гедель?" И отец, сразу умолкнув, долго смотрел на конопатые руки сына. Изрек наконец: "Тебе надо приналечь на тригонометрические функции..." А мать, встрепенувшись, начала вслух гадать -- что еще такое придумать, чтоб отвадить троечника от пустопорожних мечтаний, от дурного. Они, родители, предотвратили уже не одно несчастье. После пулемета и допросов в милиции, где упрямый сын не вымолвил ни слова, из дома выкинуто было все железное, мотоцикл же, найденный в сарае, отдан кружку юных техников при доме пионеров. Все соблазны, кажется, удалены, ничто не мешало теперь сыну директора являть собою пример ученического послушания. Год всего в запасе, и если вчитаться во все учебники, то к аттестату зрелости подвесится серебряная медаль. Но выкинуть самого Андрея из дома -- воображения не хватило. Дом же был набит техническими сюрпризами. Переплетенный шнур электропроводки кончается розеткой, куда вилкой включается плитка. Спирали ее, шурша и потрескивая, постепенно накаляются, меняя цвет от сероватого до розово-желтого, отдавая тепло комнатному пространству. Вилку выдернешь -- плитка темнеет и медленно остывает. Вопрос первый: находится ли розетка под напряжением, когда плитка не подсоединена к ней? Если да, то цепь тока как бы замкнута бесконечно большим сопротивлением или диэлектриком, что, конечно, глупо. Если же напряжения нет, если оно возникает только при включении плитки, то причиною появления тока является плитка, а это явный вздор. Что же тогда причина, а что следствие и почему то и другое связано с последовательностью бытовых приемов? Вопрос второй: до каких пределов возможно выравнивание температур сообщающихся сред? То есть что произойдет, когда комната нагреется до температуры плитки? А что будет с температурой пространства вне комнаты? И так далее. Странно, очень странно. Тем более странно, что нагревание одного тела связано с охлаждением другого. Так что же охлаждается? Часами просиживал Андрюша в стареньком кресле, располагаясь так, чтоб перед глазами чернела таинственная розетка. Две дырочки в ней угрожающе поглядывали на косноязычного троечника. В доме -- ни одной книги, уводящей за границы школьных учебников, все унесены в кабинет директора школы. Аристотель и Гегель, по неразумию забытые отцом в шкафу, о розетке не слыхивали, в Малой Советской Энциклопедии вырвана уйма страниц, удалось все же узнать (после обыска в городской библиотеке), что о процессах взаимообмена думал и некто Гедель. Девятые классы учились во вторую смену, родители же утром уходили в школу, и предоставленный самому себе Андрей стал обходить город, искать нужные книги. Он верил в их существование, он знал, что их прячут где-то под амбарными замками, в окованных железом сундуках. Воображение видело их, нос обонял их бумажно-пыльный дух, уши слышали хруст страниц, содержащих мудрость. И он нашел их -- в сухом подвале, где обитал полусумасшедший инвалид, за чекушку допустивший Андрея к старинным фолиантам. Сюда и бегал он теперь, здесь узнал, десятиклассником уже, что и Аристотель думал о проблеме розетки и плитки, когда размышлял о лошадях и повозке. Отсюда, из подвала, поиски еще более нужных книг привели его на чердак другого жилища. В тот вечер, когда в родительский дом пришла девочка Галя, будущая Галина Леонидовна, он как раз думал о женщине, которая разрешала ему забираться на чердак и сидеть там часами -- до ее приглашения сойти вниз, на чай. А исполнилось ему восемнадцать лет уже. Пространственная геометрия женских форм осязается на расстоянии, кровь шумно отливает от головы, устремляясь вниз, к ногам, а затем некий насос подает ее вверх, нарушая ритм сердечных сокращений. Экзамены на носу, десятилетка кончается, родители поняли, что никакой медали не получить, воспитательная работа с единственным чадом желаемого результата не принесла -- к немалому удовлетворению самого Андрея. Все лучшие книги города прочитаны, давно уже выяснен смысл теоремы Геделя: что ни узнаешь -- все будет далеко от истины, но в том-то и дело, что мысль эта подпадает под саму теорему и, следовательно, не истинна. И все равно узнавать новое хочется. Конец апреля, только что вскопана земля и обработана граблями под картошку (опять -- картошка!). Клонит ко сну, завтра выходной, потом праздники, три дня безделья и сладостного труда в сарае, где за поленницею дров оборудована тайная мастерская по ремонту велосипедов и мотоциклов. Или -- к женщине? Она зовет на чай, а ты -- чекушку на стол! После чекушки, объяснял инвалид, все получится. Совсем уж кстати: родители по каким-то делам отправляются в область. Так идти к женщине или не идти? Глаза слипаются, спать хочется. Мать бубнит о щах в кастрюле, он слышит тем не менее скрип двери и писклявенький голосок, оповещающий о том, что... Так и не разобрал Андрей, какая нужда пригнала ученицу 6-го класса в дом директора школы и что было в записке, отцу врученной и чуть позднее, после повторного скрипа, прокомментированной: "Две недели, я знаю, девочка торговала на рынке, а теперь пишут, что -- болела... И приходится верить". Молчание, прерванное матерью, которая тоже прочитала записку: "Вернейший признак невежественности -- это не орфографические ошибки, а обилие деепричастных оборотов..." Глаза совсем закрылись, Андрей ощупью добирается до кровати и погружается в сон. Утренние сновидения таковы, что к сараю с мотоциклом былой охоты нет. Куда приятнее развалиться в кресле и вновь обсудить наедине с собой этот проклятый половой вопрос в его практическом осуществлении. С кем, короче, разрешить эту проблему? И кого, грубо говоря? Влюбление в Юлию Колчину с соседней парты шло полным ходом, та отвечала взаимностью, но на таких полутонах, что первый поцелуй обещался через месяц, не раньше, и всего лишь поцелуй. Подавала надежды старшая пионервожатая, намекавшая на совместный поход по окрестным лесам с ночевкой у озера. Но, однако же, к каким методам и приемам прибегнуть, склоняя старшую пионервожатую к тому, о чем сухо и рационалистически повествовал профессор Форель в своем двухтомном труде? Непреодолимые преграды! Неразрешаемые сложности! Выпавшие, кстати, на ответственнейший период: по лицу пошли прыщики, с математикой полный провал, "Молодая гвардия" так и не прочитана, а по ней, без сомнения, будет вопрос в каждом билете. Восемнадцатилетний Андрей Сургеев грыз ногти, сучил ногами, ерзал в кресле, хмыкал, вполголоса шептал проклятья, обвиняя себя в трусости, потому что понимал: для практикума по Форелю не подходят ни Колчина, ни старшая пионервожатая. Только женщина, которую зовут обольстительно: Таисия! Только она! Та, у которой он читает книги. Которой помогает в огороде. Которая позавчера пришила ему пуговицу к рубашке и, надкусывая нитку зубами, прислонила голову к его груди, а потом губами коснулась подбородка. Но -- старше его на пять лет! Двадцать три года! И -- замужем. Правда, муж в длительной командировке -- так сказала она. И не двадцать три года ей, а только пошел двадцать третий, но все же, все же... Старше и замужем -- значит, есть опыт, и перед опытом этим он -- щенок, сопляк, неумелый мальчишка. И еще что-то останавливало, еще что-то сковывало руки и ноги. Подозрение, что изведываться будет то, что не должно вообще познаваться в восемнадцать лет. В тридцать, в тридцать пять, но не сейчас, потому что в нем то, что выше всех жутко-сладостных актов познания. В нем -- любовь, та самая, что бывает раз, всего один раз в жизни. Трепет тела, желающего быть нужным другому телу даже в самой малости. Он страдает, когда Таисия делает то, что обязан делать мужчина. Он наслаждается, выгребая в ее доме золу из печки. Вскопал ей грядки -- и радость была полная, счастье было! Родинка над ее левой бровью дороже аттестата зрелости, мотоцикла. Так идти к ней -- или преодолеть себя, тело свое? Выдержать искус, остаться дома? Что-то скрипнуло, потом пискнуло, и по писклявинке в голосе девчонки, проникшей в дом, Андрей понял, что это -- та, вчерашняя. Подобрал ноги, глянул на девчонку, ничего не говорил, надеясь упорным молчанием вышибить ее из дома. Та же -- осваивалась. Обувь она оставила в сенях, легко передвигалась по очень интересной и малознакомой комнате, на ногах -- вязаные носки, одета в домашнее платьице, не ученическое, волосенки редкие и короткие, в косу не собранные, ростом в шестиклассницу не вышла, под мышкой -- тетрадки. Занудливо поведала: умерла бабушка на прошлой неделе, мама в школу не пускала, но все упражнения, что задавали, она сделала, -- так нельзя ли проверить задачки? Врала так нагло, что Андрей не выдержал. -- Отстань! -- с угрозой процедил он. Тогда она двинулась вдоль стены. Потрогала подоконник, пощупала занавеску. Дошла до шкафа и замерла перед ним. Потом потянула на себя дверцу и запустила руку, цапнула конфету в вазочке, стремительно сунула ее в рот и торопливо, как кошка, подобравшая кусочек сала, полакомилась добычей -- не поворачиваясь к Андрею, который с удивлением взирал на вороватые жевания и глотания малюсенькой врушки. По-кошачьи утершись ладошкой, она наконец-то отошла от шкафа и смело посмотрела на Андрея. "Что скажешь?" -- спросили ее глаза. Ответ не последовал. Тогда девчонка приблизилась к креслу, сказала, что ее зовут Галей Костандик, и вновь попросила проверить задачки. Получила отказ. -- Тогда расскажи сказочку, -- услышал Андрей просьбу, умильную и шепелявую. -- Я люблю сказочки. И вдруг, оказавшись на коленях Андрея, руками обвила его шею. "В некотором царстве, в некотором государстве..." -- вымолвил пораженный Андрей, соображая, откуда девчонке стало известно о конфетах в шкафу, а потом стыд, сладкий стыд изломал его голос, потому что домашнее платьице шестиклассницы скрывало упругие и горячие бедра, платьице распиралось острыми и твердыми грудочками, от них и от рук несло жаром, жар этот передался Андрею, потек вниз, и, вымучивая из себя какую-то мешанину из читанных в детстве сказок, он осторожно высвобождался от цепких ручонок и с еще большей осторожностью спихивал с себя девчонку, потому что бедрами своими она могла обнаружить рельефные признаки того жара, от которого все тела, не только физические, расширяются. Поймав же случайно взгляд порочной девчонки, он еще раз устыдился, горько устыдился: сплошная сосредоточенность на перипетиях сказки, полное внимание и доверие -- ничего более не выражали невинные глаза ребенка... "Пшла вон!" -- заорал в бешенстве Андрей, выскочил из дому и помчался прочь, подальше от шестиклассницы, и ноги принесли его к дому Таисии. Он упал на нее, перегорев тут же, и возгорелся после того, как был обцелован, обласкан и обглажен. Три праздничных дня, слитых с ночами, превратили полуслепого котенка в мужчину. Слезы навертывались на глаза -- такое было счастье, так все ликовало в теле. Весь город знал, куда идет Андрей Сургеев после школы. И родители знали. Но они молчали, понимая, что слова уже не спасут сына. Сварливость вибрировала в голосе матери, по ее педагогике был нанесен смертельный удар. У нее хватило ума приостановить супруга: отец уже стучал в двери милиции, требуя выселить растлительницу из города. С сыном же было решено так: с глаз долой, подальше, в Москву, конкурс в Энергетический институт невелик, авось примут отпетого троечника, ничего, кроме женщин и мотоциклов, знать не желавшего. Списались со столицей, двоюродная тетка согласилась приютить гороховейского мальца. Два билета куплены на московский поезд, отец держал сына за руку, чтоб тот не вырвался и не сиганул под юбку развратницы. Когда загромыхали вагоны, когда поезд потянулся к Москве, Андрей Сургеев прислонил пылающий лоб к оконному стеклу, и слезы покатились по его впавшим щекам. Но ни столица, ни разлука с Таисией не пугали его. Он вернется в Гороховей через месяц! Зачем институт, зачем высшее образование, он всегда заработает на Таисию, себя и будущих детей. Он, родившийся в семье, где не признавали даже авторучку, починит любую техническую диковину. Он уже знаменитость, с ним уважительно беседуют шоферы и механики горисполкомовского гаража, велосипеды он чинит на ходу. Впереди настоящая жизнь, а не зубрежка формул, сомнительность которых доказана бессмертными книгами. Экзамены, следовательно, надо завалить! Но не сразу, не оглушительной двойкой по сочинению, а еле-еле натянутыми троечками по всем предметам, кроме последнего: на нем надо проявить дремучее невежество. А за экзаменационные недели Таисия разойдется в Гороховее с мужем, который не в командировке, а в тюрьме, и закон дает Таисии право получить развод почти немедленно. Он же, отвергнутый столичным институтом, поступит в Автодорожный техникум, что в областном центре. В хитроумно разработанном плане абитуриент из Гороховея предусмотрел все детали. Сочинение писалось на вольную тему и сплошь состояло из деепричастных оборотов, выпутаться из которых экзаменаторы так и не смогли, влепив тройку. На правах заслуженного педагога отец прорвался в приемную комиссию и добыл произведение сына, испытав то же недоумение, что и от приказов облоно: по сути, все правильно -- и тем не менее мерзость окаянная. Воодушевленный первой победой, Андрей отстукал Таисии ликующую телеграмму. После математики и химии -- другую, с боем добыв тройку. На физике решено было провалиться, молчать гордо и неприступно. Замшелый старикашка битый час наседал на дурня и невежду и, сломленный, громогласно обозвал гороховейца лопухом и тупицею. На следующий день Андрей пришел за документами и был ошарашен новостью: он принят! Он -- студент! Он попал в некую квоту, только что установленную для выпускников сельской глубинки! Заплетающиеся ноги привели Андрея в уборную на третьем этаже. Он сел на пол и уткнул голову в коленки. Кто-то из курящих и гомонящих принял его за своего, такого же провалившегося на экзаменах бедолагу, присел, посочувствовал, дал верный совет: срочно подать документы в Тимирязевку, там -- недобор! Не все еще потеряно, друг! Вспугнутый Андрей поплелся на другой этаж. На факультете, рекомендованном ему только что, учился Иван Шишлин, предрекавший Андрею второгодничество, исключение из школы и метлу на заводе. Отец нашел его в скверике. Сигарета, первая в жизни, торчала в зубах Андрея. Обрадованный педагог постарался ее не заметить, однако утвердился в решении: никаких общежитий, ослабить до минимума тлетворное влияние столицы, сына -- к тетке, на все пять студенческих лет. 2 Не все еще было потеряно, еще можно было спасти себя для Таисии, для настоящей жизни: сбежать из Москвы глухой темной ночью, добраться до Гороховея, чтоб и оттуда сбежать, вместе с Таисией. Но не сбежал. Дух знаний уже проникал во все поры, уже туманилась голова в предчувствии того, что будет познано только им, лопухом и тупицею, и Таисия все отдалялась и отдалялась от него, шли недели и месяцы студенческой жизни, а вестей от нее не прибавлялось, и вдруг стороною Андрей узнает, что его любовь -- первая и последняя (это он уже понимал), ранняя и поздняя сразу, -- продала дом, уехала из Гороховея, пропала в неизвестности. Вот когда сказалась разница в возрасте! (Академик Сургеев А. Н. прославился книгами по теплу и электричеству, по физике твердого тела и кибернетике, но в нередкие минуты самокопания он честно признавался себе, что до сих пор не знает, почему катится колесо и от какой прихоти скользит по цилиндру поршень. Как только он заглядывал в самую сокровенную глубину явлений, связанных с расширением и сжатием, как только вдумывался он в существо покоя и движения, так сразу же обнаруживал неимоверную ложность всех теорий. Призрак абсолютной непознаваемости миропорядка будил Андрея Николаевича по ночам, и, в кромешной тьме добравшись до письменного стола, рвал он в тихой ярости попадавшиеся под руку бумаги и вышептывал проклятья. Все лучшее осталось в прошлом! Как правильно рассчитал и продумал восемнадцатилетний мозг все варианты будущего! Как точно мыслил он, как верно угадывал! Да, надо было закупорить себя там, в родном городке, запереться в сарайчике, полном металлического хлама. И Таисия рядом, стареющая быстрее его, вся обратившаяся на детей, позволявшая ему существовать в комфорте жизненных неудобств, потому что все великое прозревается в закутках контор, в лабораториях, где приборы уже не умещаются на столах, где запутаешься в паутине проводов, где отрешишься от наглых притязаний эпохи... Да, все было продумано, все -- кроме клубней растения семейства пасленовых, то есть картофеля.) А пока -- Пятницкая улица, двадцатиметровая комната двумя окнами выходит на нее, а еще двумя -- на магазин в переулке, торгующий молоком и сардельками. Бурлит толпа, торопясь на Пятницкий рынок. Возле кинотеатра "Заря" девчонки, длинноногие и накрашенные, строят глазки. От рыбного магазина пахнет водоемами, тиной, зарослями камыша. В пяти минутах ходьбы -- метро, чуть поближе -- церквушка в переулке, на нее-то и крестится двоюродная тетка, не такая уж, оказывается, злюка. Комната всегда сдавалась, но только сейчас в ней появился настоящий хозяин, переклеивший обои, натянувший продавленный диван. Прежние хозяева оставили, правда, о себе добрую память. На всю войну в комнату поселили таинственного офицера, который уезжал и приезжал по ночам, для него и поставили телефон. После офицера в комнате надолго обосновался зять тетки, строитель метрополитена, всю жизнь рывший тоннели да ямы и докопавшийся до подмосковной дачки, откуда уже носа не высовывал. Потом -- артист и, наконец, администратор цирка, от которого остались три мешка засохшего, твердого как камень урюка. Иногда раздавался в двери короткий просящий звонок, на лестничную площадку выглядывала тетка, долго рассматривала мальчишек, которые молча изучали носки своих растоптанных ботинок. И звала Андрея, тот развязывал мешок с урюком, нес пацанам сладкие камешки. Все в доме знали студента, поселившегося у тетки, на втором этаже, и на рынке тоже знали, несли к нему примусы и швейные машинки, утюги и керогазы, звали на консультации, подводили к изъезженным "опелям" и "мерседесам". Платили то скудно, то щедро. Из бокового кармана вельветовой курточки денежные купюры перекладывались в ящик письменного стола, лежали там месяцами, семестрами, пока не попадали в сберкассу. Ни копейки не просил Андрей у родителей, но плоды их огорода принимал. И деньги, нажитые ремонтом автомобилей, запрещал себе тратить. Он закрывал глаза, представляя деньги эти в доме Таисии, на них он мог бы купить одежду детям, платье жене, позволить себе кое-какую обновочку. Тоска по жизни, еще не прожитой, но уже оконченной, была временами такой острой, что сердце переставало стучать и в ушах покалывало. Часами, как некогда в гороховейском креслице, сидел он на табуретке у окна. Так и не научившись мыслить по-взрослому, в прежней безалаберности поигрывал он пустячными мыслишками, рассматривал морозный узор на стекле и дурашливо упрекал природу в склонности кристаллизоваться не лучшим образом. Или в теплые дни следил за ползущей мухой и в уме решал задачу неимоверной сложности: с какой скоростью должна перелетать она с одного полюса электрической батареи на другой, чтоб цепь замкнулась? Дважды, взывая к совести, ему предлагали вступить в комсомол. Обещали тут же дать Сталинскую стипендию, которая давно ждет его, лучшего студента. Угрожали. Советовали. Рекомендовали. Решительно настаивали. Он отказывался. С детства ВЛКСМ связывался почему-то с "волком", который "съел". Менее угрожающей была аббревиатура КПСС, но, догадывался Андрей, в партию его никогда не позовут -- хотя бы из-за прозвища. Осенью и весной приезжавшие в столицу гороховейцы заглядывали на Пятницкую с непременным мешком картошки, к нему родители прикладывали пять фунтов сала в просоленной тряпице. С добрым куском его Андрей шел в общежитие к ребятам, сокурсники высоко оценивали гостинцы, сало нарезали тонкими ломтиками, клали на язык и причмокивали. На картошку смотрели с испугом и недоверием: откуда такая чистая, крупная, вкусная на глаз? Однажды требовательно задребезжал звонок, Андрей открыл дверь и увидел мешок -- с картошкой, конечно, а у мешка, в окружении сумок и корзин, стояла девица в крепдешиновом платье. На вопрос, какого черта ей здесь надо, ответила напевно, показав крупные хищные зубы: -- Галя Костандик. Аль не помнишь? Да, да, та самая девчонка, что пришептывала и сюсюкала, вороватая и наглая. Та, что прыгнула на него, напугала, бросила к Таисии. -- Пшла вон! -- заорал Андрей, как прежде, в родительском доме, когда с колен своих сбрасывал эту гадину. Дернул к себе мешок. Из окна увидел: школьница Галя Костандик впихивает в такси корзины и сумки. Повернулась к нему, сдвоила у рта ладошки и крикнула: -- А хорошие ты мне сказочки тогда рассказывал! И -- о ужас! -- покачала бедрами, как потаскушка у кинотеатра "Заря". Андрей захлопнул окно и свирепо выругался. Девчонка, оказывается, все тогда понимала и чувствовала! А это значит, что прахом пошли труды этой зимы, отведенной на осмысление философского фокуса под названием "вещь в себе". Он не разгадывался умозрительно, этот фокус, а требовал беспристрастной оценки чувственных восприятий. И объектом рассуждений была выбрана писклявая и худющая девчонка шестиклассница. Пока ходила по комнате -- бедра ее можно было охватить пальцами рук, а грудей, наверное, вообще не существовало. А села -- и водрузила на колени не тощий зад, а чресла разбитной бабенки, о груди же и говорить нечего, такой грудью вскормлен не один младенец. Вот и спрашивается: кому принадлежало тело Гали Костандик -- ей самой или распаленному воображению Андрея? "Вещь в себе" или "вещь для нас"? Возможен ли взаимный переход качеств? Если да, то ученица 6-го класса обязана чувствовать себя развратницей, елозя пышным задом по бедрам мужчины! Но ведь не чувствовала! Голубиная невинность во взоре! Так что же -- разум человека не принадлежит человеку? "Вещь в себе" подвластна аффектам? Гали Костандик уже след простыл, а Андрей все бесился, ибо трансцендентальная апперцепция Канта полного опровержения не получила. Допущена оплошность -- надо было впустить девчонку, надо было! Взять у тетки портновский сантиметр, точно замерить им охват бедер, груди и талии Галины Костандик, а потом те же замеры произвести в ситуации, когда она -- на коленях его, в кресле. Кресла, правда, в наличии нет, но диван имеется, на нем и разгадалась бы вековая философская тайна. Следует, правда, учесть погрешности измерений: девчонка станет вертеть задом, а руки экспериментатора -- дрожать. Осенью ему повезло, удалось достать несколько ценных книг и хорошо подумать над апперцепцией и аффикцией -- применительно к бедрам малолетней гороховейской шлюхи. Сработали, оказывается, механизмы физиологического и биологического приспособления. Девчонка бессознательно укрупняла в объеме ляжки и расширяла мышечные ткани грудной клетки. Раздвигает же кобра позвонки хребта, когда образует капюшон, чтоб принять устрашающую или привлекающую позу! Зимой от дурных жиров в столовке, от пирожков с гнилым мясом (с "котятами", как тогда говорили), что продавались у метро "Бауманская", замаялись животами однокурсники, и Андрей Сургеев притащил в общежитие полмешка картошки -- той самой, что привезена была Костандик. Кто покашливал -- тех заставлял дышать парами разваренных клубней, кого мучил понос и рези в желудке -- угощал белой рассыпчатой мякотью, посыпанной солью. На сеанс лечения приперся старикашка, некогда обозвавший абитуриента Сургеева лопухом и тупицей. Он, как и все преподаватели, убежден был, что гороховейский недоросль убоится формул и сбежит из института еще до первой экзаменационной сессии, но поскольку такого не произошло, разъяренно посматривал на почти круглого пятерочника Сургеева и всякий раз норовил застукать его на незнании того, в чем сам путался. Студенческая братия так буйно готовилась к лекциям и экзаменам, что не будь рядом дежурных преподавателей -- по кирпичикам разнесла бы общежитие. Старикашке выпал жребий на этот вечер, его угостили уже где-то стаканчиком, но закуску пронесли мимо рта, в комнату с картошкой приманил его запах да восторженный рев. Отведав лакомства, он возрадовался и произнес речь: -- Послушайте, вы, бестолочь окаянная, олухи непеченые... Скажу-ка я вам следующее... Это вот -- что? Он пальцами полез в кастрюлю, подбросил и поймал неочищенную картофелину. -- Картошка! -- нестройным хором ответствовали студенты. -- Как бы не так... Трагедия русского народа, обреченного на житье впроголодь!.. Ну, а с точки зрения ботаники, это одно- и многолетнее растение семейства пасленовых, самозародилось оно в Южной Америке. Картофелина же эта -- не плод, как многие говорят, а корневое образование. Выращенный землею питательный комок, содержащий в себе углеводы, белки с аминокислотами, ценнейшие витамины и не менее нужные человеку элементы -- фосфор, железо, калий, магний, кальций. В шестнадцатом веке картофель завезли в Европу, откуда он и попал в Россию, где началась его многострадальная история. Нет более выгодной и более подходящей для России культуры, чем картофель, он как бы создан для просторов государства Российского -- и все просторы того же государства со скрипом и скрежетом противились внедрению картошки, как нынешние студенты -- знанию. Картофель так вошел в быт племен и наций России, что получил не только русский паспорт, но и русскую судьбу. Он стал такой же неотъемлемой частью истории и культуры, как язык, душа, как характер, определить который нельзя ничем, кроме как словом "русский". Плодовитость и выносливость его была схожа с крестьянским двором, где вся еда -- котелок пустых щей, но детей где, грязных и голозадых, куча мала. А иначе и не могло быть, все напасти пережила Русь. Хлебный недород, болезни косили простой люд, мор пошел, вот и предписали: картошку сажать повсеместно. Предписали -- а народ запротивился, народ под розгами не хотел заморских плодов. Заставили все-таки, усмирили картофельные бунты, к концу века картошка с огородов пошла на поля, но не везде. Пищей был только печеный картофель, а это означает людей у костра, у печки, насыщались сообща, миром, вместе -- еще один штришок... До варки клубней в горшках, кастрюлях, тазах -- не догадывались... Студенты тут же опустошили кастрюлю. Слушали внимательно. Старик -- спьяну, что ли, -- смотрел на них со слезой. -- В следующем веке картофель распространяется вширь и вглубь. Из него делают патоку и крахмал, его скармливают скоту, наконец-то его варят в котелках, кое-где он начинает вытеснять зерновые культуры. Обычный урожай -- сам-пять, сам-десять, на всех операциях -- ручной труд, предварительная вспашка и посадка -- под мотыгу или соху, в нее впрягают коня. Перед Первой мировой войной урожай -- девяносто центнеров с гектара по нынешней системе измерения. Матушка-Россия тогда была впереди всех -- не по урожаю, а по землям, на которых росла картошка... Перочинным ножичком старик разрезал картофелину, стал сдергивать с нее кожуру. Студент-китаец конспектировал его речь. -- И ни одного трактора, конечно. Ни одного механизма, облегчавшего труд, лишь соха универсального типа. И тут -- война, не эта, а та, империалистическая, германская, а потом и Гражданская. И картофель показал свою необыкновенную живучесть. Что-то впитала эта культура от народа, который так долго брезговал ею. И отблагодарила. Какие только армии не топтали землю -- красные, белые, зеленые, -- а лопата голодающего всегда находила в земле желанный плод, и разжигался костер, и запах еды разносился по степи. Мешок картошки, доставленный в город, спасал семьи от неминуемой гибели. Мне кажется иногда, -- прошамкал старик, -- что судьба послала России картошку, потому что она никогда не входила в нормы карточной системы, потому что была самой нетрудоемкой культурой... И воспевать начали картошку, и урожайность ее стала почти сто центнеров. И замерла на этой цифре. Карандаш китайца осекся на загогулине. Китаец спросил, сколько этой картошки, что едят сейчас, взято с гектара, и Андрей, в уме пересчитав сотки огорода и мешки урожая, сообщил: -- Одна тысяча триста центнеров... Китаец демонстративно встал и ушел. Все смеялись. Старик сунул нос в кастрюлю, убедился, что там -- пусто, оскорбился и бочком, бочком -- к двери. Студенты его не любили, уж очень привередливым был, но физика позади, сдана, отчего бы не покалякать с забавным хмырем. Андрей же продолжал высчитывать и соизмерять. Старику нельзя не верить. Сто центнеров -- это производительность общественных полей, статистика только их и учитывает, никто ведь в Гороховее не обмерял огороды и не спрашивал, сколько в каком году уродилось. Да и мог ли он думать, что клочок земли, на котором семья педагогов выращивает овощи, входит в историю государства Российского и косвенно подтачивает устои, то есть общественный способ возделывания сельскохозяйственных культур? А это громадное, в тысячу гектаров пространство, на котором раскинулась столица, -- тоже история страны. Кстати, что за страна? По утрам поют: "Союз нерушимый республик свободных..." Историю математики, физики и механики Андрей Сургеев знал, в прочих историях путался, заходил в глухие тупики, порой на экзаменах отвечал так, что преподаватели торопливо обрывали его; кое-кто из них полагал, однако, что очень эрудированный студент оскорблен примитивным вопросом и отвечает поэтому намеренно неточно и грубо. -- А где мы живем? -- спросил Андрей, очумело озираясь, и студенты хмыкнули. Им это было не в диковинку, Лопушок -- парень со странностями, стебанутый малость. Следующим вопросом, так и не произнесенным, было: что за техника обработки почвы на общественных полях? На высокоурожайных огородах -- лопата и мотыга, вилы и ведро. Выходит, что колхозно-совхозные угодья лишены и этого первобытного инвентаря? Старика Андрей нашел на остановке. Если бы не тяжелая доха, колючий февральский ветер сдул бы картофельщика на трамвайные рельсы. Подошел вагон, искря дугой, блистая огнями, как новогодняя елка. Андрей легко переставил старика со снега на подножку. -- И копалки есть, и сажалки, -- мрачно ответил старик. -- И комбайн скоро появится. Государственный. Но картошки хорошей все равно не будет. И урожаи будут падать. -- Почему? -- Тайна сия неразгаданная велика есть... На небесах она. Все великое, таинственное, загадочное не желало, как давно уже заметил Андрей, проясняться в образах человеческого сознания, не шло в руки, а попытки заглянуть в истоки мироздания всегда связывались почему-то со злокозненностью. Мефистофели владели тайнами, но не честные бюргеры или гелертеры. С другой стороны, сказано же было немцем: "Даже преступная мысль злодея величественнее всех чудес неба". Так что же есть истина? На земле она или на небе? И что есть картошка? -- Не нужна она! -- огрызнулся старик, и в дохе зябнувший. -- А если истина и нужна, то для того, чтобы искать и не находить ее. Думать о ней. Но не тебе, олуху. Человек, постигший тайну общественной картошки, на эшафот пойдет. По розам. Андрей проводил его до дома. Приехал на Пятницкую, в чуланчике при кухне склонился над остатками картошки. Включил свет, рассматривал плоды земли гороховейской. Неужели в каждом из них -- тайна? Старика схоронили той же зимой. Внуки его принесли на Пятницкую вязанку книг, завещанных Андрею. Старикашка, видимо, признал его не совсем тупым. Книгам Андрей порадовался. Книги положили начало его библиотеке. Еще один звонок -- в жаркий июньский полдень, -- и Андрей увидел перед дверью Галину Костандик, без мешка картошки, но со знакомыми уже корзинами и сумками. Протянула пропуск -- письмо от родителей Андрея -- и смело перекидала через порог поклажу свою, не встретив сопротивления. Появилась она весьма кстати -- у Андрея засиделась однокурсница Марина, изрядно ему надоевшая: льнула к нему с пугающим бесстрашием, укромным шепотом выкладывая все свои семейные тайны, и так втерлась в доверие к тетке, что ходила с нею на рынок. На нее он и напустил Галину Костандик, а та мгновенно оценила обстановку, надменно-суховато кивнула Марине, чтоб потом разлиться радостью: "Мы вам так рады, так рады... Да уж не вставайте, сидите, мы уж вас чайком угостим, самоварчик поставим, за калачами пошлем..." Андрей захохотал, а тоненькая Марина стала неуклюжей гусыней, саданула боком по этажерке, засмущалась, прикрыла ладошкою рот, захихикала вдруг деревенской дурочкой, ушла -- и больше уже на Пятницкую не зарилась. Родители писали, что гордятся сыном, победившим на студенческом конкурсе; что о статьях его в научных журналах знает весь Гороховей; что подательница сего письма Галочка Костандик существо удивительное: не обладая обширными знаниями, она тем не менее умна и проницательна; что для славы средней школы No 1 города Гороховея ему, Андрею, надлежит подготовить Галю к поступлению в институт; что... Дочитывать он не стал. Одно ясно: проницательная Галочка родителей -- облапошила, иначе бы не хлопотали педагоги, устраивая судьбу гадкой девчонки, которая сейчас мурлыкала и щебетала сразу, обнимая и расцеловывая тетку. Сбросила с ног туфли на непривычном высоком каблуке, вошла в комнату Андрея, согнула в локтях руки, уцепилась пальчиками за верх крепдешинового платья и по-змеиному повела спиной, бедрами, плечами, словно хотела выползти из прошлогодней выцветшей кожи. На самом деле -- всего лишь провентилировала тело, окатила его воздушными потоками. На Андрея смотрела так, будто видела его каждое утро. Заскрипела сумками и корзинами, вытаскивая гостинцы для тетки. Мигом окрутила старушку, даже что-то про Бога прогнусавила. Затем принялась за Андрея. Сказала, что поступать будет в педагогический, сочинение напишет, но вот по физике ее надо поднатаскать. -- В институте общежитие есть, для иногородних... -- обрадовала она Андрея. -- Не у тебя буду жить... Руки длинные, ноги длинные, жест резкий и убедительный. Стройность как-то диковинно совмещается с гибкостью. Лицо продолговатое, подбородок оттянут книзу, но овал правильный, нос точеный, крупный, глаза синие, мрачные, тонкие и прямые брови умели округляться, превращая низкий лоб неандерталки во вместилище высокоумных мыслей. Октавою ниже стал голос, но не потерял умения быть по-детски умилительным. Грудь и бедра -- в обычной восемнадцатилетней норме, почти не выделяются, но уж Андрей-то знал, что они могут расширяться и укрупняться, что они -- как лошадиные силы в моторе, временно отключенном. Какой-то скрытый порок гнездился в этой девчонке, оборудованной механизмами с криминогенными приводами. На первой же натаске обнаружилось ее фантастическое невежество. Ни один репетитор не мог ей помочь -- и тем не менее все экзамены сдала на "хорошо" и в институт просунулась. И пропала на несколько лет. А он закончил институт, остался в Москве. Теткина квартира уже изживала себя, она приглянулась внучке, собиравшейся замуж, и рязанский женишок ее с нетерпением посматривал на Андрея: ну-ка, милок, выматывайся... И Андрей перебрался в общежитие для молодых специалистов. 3 Весь подъезд ведомственного дома отдали холостякам, на каждую квартиру -- два, три и более инженера, в теплые дни все окна распахнуты, радиолы мяукают и гнусавят, разнородная музыка обрушивается на обитателей еще не снесенных бараков, прекрасная половина их похаживает в гости к инженерам, чопорно покуривает, сидит, самоотверженно процеживает: "Руки-то убери, парень, а то -- оженю...", однако же долго не сопротивляется. Пятеро их было, инженеров, в трехкомнатной квартире на пятом этаже, потом один женился, но выписываться почему-то не хотел, хотя твердо обосновался у супруги; второй же постоянно жил на полигоне, в Москве появлялся только на праздники, открывал комнатенку свою, видел в ней следы недавней попоечки, удрученно сплевывал, захлопывал дверь и шел к лифту. Самую большую комнату оккупировали братья Мустыгины, с этого-то ведомственного дома началось приятельство Сургеева с ними, дружба на технической основе здесь заложилась, чтоб перерасти позднее в научное сотрудничество с клиринговыми расчетами, с бартерными сделками. Ни в каком кровном родстве они, Мустыгины, не состояли, братьями их называли еще с института, Мустыгиным никто из них не был, и почему именно такой сводный псевдоним взят был ими, знали только сами мнимые братья, большие шутники и конспираторы. Оба -- блондинчики, умеющие и любящие стильно одеваться, привившие себе одинаковую манеру говорить, прикуривать и накренять шляпу вперед, по-гангстерски. Им нравилось иметь деньги -- сверх всяких окладов, премий и прочих официальных вознаграждений за честный труд в стенах ОКБ, зарабатывать такие деньги стало потребностью души, обоих отличала редкостная смышленость, умение перенимать чужие навыки, они могли бы -- при хорошей оплате -- резать мозоли, выводить новые сорта тюльпанов для продажи, делать аборты, но мозольный бизнес отвоевали татары в Сандунах, тюльпанное дело хотя и давало норму прибыли много выше ожидаемой, казалось братьям излишне трудоемким, аборты же не так давно разрешили, и единственно приемлемым и выгодным оставалось -- выжимать из диплома МАИ урожаи сам-десять. Поживу они чуяли не носом, а бледно-розовой кожей спины, лопатками, икрами ног, пушком верхней губы. К концу же 50-х годов быт столицы уснастился множеством радиоприборов, косяком пошли телевизоры всех мастей, через государственную границу просачивались портативные магнитофоны, электромузыкальные инструменты. Действовала, конечно, сеть ателье по ремонту и настройке, но государственный заповедник был так обширен и так скверно охранялся, что отстрел выгодных клиентов никакой опасности не представлял. В комнате братьев постоянно ремонтировалось не менее дюжины аппаратов, стенд для проверки блоков сделал им Андрей, и братья, посовещавшись, преподнесли ему единовременное вознаграждение за труды. Он принял его, поняв, что отказ нарушит бесперебойный ритм полуподпольной мастерской, владельцы ее тончайшим образом улавливали колебания цен, спады и подъемы в оплате услуг, и неприятие денег умалило бы престиж братьев Мустыгиных. С того и пошло. В пустующей комнате полигонного отшельника держался ящик сухого болгарского вина, рядом с гостеприимным диванчиком. Жили весело и дружно. Андрей по вечерам пропадал в библиотеке, но в любое время готов был помочь братьям, а те, с утра до ночи зашибая деньгу, тоже не забывали о нем, с разбором подтаскивали в квартиру девиц, в уме плюсуя и минусуя, деля и множа, изобретая коэффициенты для учета возраста, образования, внешности и податливости, -- суммарный итог оказывал заметное влияние на расчеты с Андреем, иногда блондины извещали смущенно: "За нами кое-что..." Нежданно-негаданно братья получили клиента, о котором и мечтать не могли -- самого заместителя министра внешней торговли. У того забарахлил телевизор штучного изготовления, с особо изящной облицовкой передней панели, почему и не желал хозяин обменивать его на серийный и надежно работающий. О телевизор уже сломали зубы инженеры радиоминистерства, Андрей был в кабинете главного технолога своего ОКБ, когда там повелся разговор о строптивом аппарате. Братья, нацеленные им на квартиру заместителя министра, прибыли туда во всеоружии, с кучей ненужных измерительных приборов, скромно одетые и немногословные. И не осрамились, аппарат заработал превосходно, солидные деньги перешли из рук в руки, напыщенно-гордые Мустыгины третью часть добычи протянули Андрею. А тот нервно рассмеялся, дивясь щепетильной меркантильности сожителей. Но братья все поняли по-своему и обомлели, на них снизошло прозрение: они, хапуги, сорвали сделку, которая могла стать эпохальной, они позарились на деньги, не сообразив, что у внешторговца связи, знакомства в высших сферах, рекомендательные звонки его открыли бы им двери еще более респектабельных и перспективных квартир. Ошеломленные собственной глупостью, таращили Мустыгины глаза на Андрея, перестав дышать. Ночь прошла в безжалостном самобичевании, утро увидело братьев обновленными и перерожденными. Голубыми пронзительными глазами смотрели обновленцы на стены квартиры, на бараки под окном, на расстилавшуюся столицу, на мир, который будет покорен, несмотря на допущенную ими преступную халатность. И чтоб еще раз не опростоволоситься, братья завели картотеку на перспективных клиентов, собрали в далеко идущих целях обширные сведения о тех, с кем выгодно общаться. Первым в картотеку попал Андрей, братья имели на него серьезнейшие виды, полагая, что в скоротечном мире могут возникнуть понятные только Сургееву виды коммерции. Бумаге Мустыгины не доверяли, досье хранилось на магнитофонных кассетах и шифрованно, -- идею подсказал тот, кого они уже не осмеливались называть Лопушком. Работая с прицелом на будущее, братья не забывали про день текущий. Телефон в их комнате звенькал и трещал почти круглосуточно, и однажды они получили весть о канализационной трубе, лопнувшей в радиомагазине и залившей подсобки и подвалы. Двадцать с чем-то подмоченных магнитофонов "Яуза" были, не без помощи братьев, сактированы и проданы им же за бесценок. Доставленные на дом, осмотренные, обсушенные и отремонтированные, "Яузы" разошлись за несколько часов. Ужасающая вонь стояла в квартире, но многотысячная выручка того стоила. Запах сортира решено было нейтрализовать одеколонными парами немытых девок, поселенных в бараках, что поблизости; особы эти, по оргнабору доставленные в Москву, как из лейки поливали себя дешевыми духами, и если, прикинули братья, "деревенщину" подпоить да пустить в пляс -- квартира провентилируется быстро. Радиола, выставленная на балкон и заоравшая на всю округу, оповестила о начале представительного приема в известной всем девкам квартире на пятом этаже. Желтый дым расстилался по двору, горели первые кучки опавших листьев, и дым напоминал Андрею такие же сентябрьские вечера в Гороховее: на огородах -- трудолюбивые, как муравьи, горожане, идет уборка картофеля, зеленая ботва собирается в кучи, кое-где уже тянется к небу дымок, детвора завороженно смотрит в костер, откуда выгребут сейчас обугленные картофелины, под черной коркой которых -- самое духовитое лакомство земли гороховейской. И еще привиделось: весной того тяжкого на радости и страдания года они с Таисией спустились в подвал за семенной картошкой и там, в темноте, обнялись и вдруг расплакались, они предчувствовали уже, что там, наверху и на свету, не видать им счастья. Он ушел в библиотеку, как только в квартире затопали ножищи деревенских красоток. В этот вечер читал Карла Бэра, впервые объяснившего подмыв речных берегов; у немца, кстати, нашлось много чего интересного. В домах появились уже черные сонные окна, когда возвращался к себе. Ни звука с пятого этажа, свет только на кухне, братья, видимо, угомонились, повыкидывали девок. На лестничной площадке -- кислятина смешанных запахов, дешевая косметика и винегрет, покупные котлеты и тот физиологический смрад, что создается скопищем здоровых женских тел. Открыл дверь, вошел. Из комнаты своей выглянули братья, шепнули: Андрея на кухне ждет приятнейший сюрприз, то самое, чем будет частично погашен их долг. Андрей кивнул, понял. Заглянул в кухню. На стуле сидела девица -- одна из тех, кого недавно завезли в общежитие текстильного комбината. Рассмотрев гостью с трех сторон, Андрей поставил на плиту чайник и спросил, как зовут. Ответа не последовало, и братья, ловившие каждое слово и движение через замочную скважину, возмущенно бабахнули кулаками по двери. Ткачиха, однако, и ухом не повела, да и глаза ее смотрели прямо, не видя Андрея. Несколько удивленный, тот начал ощупывать ее спереди и сбоку, что было адекватно пересчитыванию купюр: братья задолжали ему по меньшей мере пять окладов. И не мог не восхититься: мышечные ткани груди и бедер плотностью и упругостью превосходили вулканизированный каучук. Деваха к тому же оголила плечи и бедра, показывая этим, что ничего, кроме платья, на ней нет. Совершенство форм, мыслимое только в анатомических атласах, не могло все же погасить в Андрее интерес иного свойства. Еще в момент, когда вошел он в кухню, уши его уловили странные и непонятные звуки: в кухне работал какой-то невидимый и еле слышный механизм с хорошо смазанными трущимися деталями, причем издающий звуковые колебания тех частот, на которых человеческое ухо опознает писк мышей, слаженно грызущих кусок сахара. Когда загудел газ и зашумел чайник, звук пропал, но заинтригованный Андрей выключил плиту, чтоб ничто не мешало наблюдениям. Странный звук возобновился, механизм заработал вновь. Андрей сделал шаг назад, а затем влево, находя точку, где слышимость была максимальной, и сделал вывод: звуки издавались не крупной мышью за плитой, а человеческим организмом на стуле. В поисках источника звука он заглянул в пространство между платьем и телом. Кончики грудей расходились под углом 135 градусов, что, конечно, было удивительно, но отчего, естественно, не могла вибрировать поверхность тела. Лишь сев на корточки перед организмом и всмотревшись в него, Андрей понял наконец, где расположен необычный генератор звуковых колебаний. Деваха грызла подсолнух, лузгала, то есть при участии рук и рта освобождала прожаренные семечки от оболочки, шелухи. Весь цикл грызения составлялся из ряда операций, безукоризненно выполняемых органами тела, причем каждая последующая операция по отшлифованности и точности превосходила предыдущую, замыкаясь в нерасчленимое единство. Два пальца (большой и указательный) правой руки наугад выхватывали из ладошки левой подсолнух и подбрасывали его ко рту, с величайшей точностью рассчитав скорость и направление полета. Тот ловился кончиком языка или падал в ложбинку его. Чувствительное небо давало сигнал мышцам ротовой полости, гибкий язык передвигал подсолнух к коренным зубам и устанавливал его так, чтоб сжатие челюстей создало достаточное динамическое усилие, примерно равное трем килограммам на один квадратный миллиметр, и скорлупа раскалывалась. Величина давления всякий раз регулировалась, мозг любительницы примитивнейшего удовольствия решал почти мгновенно сложнейшие дифференциальные уравнения высших степеней. В определении параметров детали, поступающей на этот необычный конвейер, участвовали руки, пальцы, глаза, мозг, внутренняя поверхность щек и всего рта. Все операции были идеально взаимосогласованы и осуществлялись с учетом новейших исследований в области сетевого планирования, а выделение изо рта отходов производства шло параллельно с растиранием вкусного содержимого. Язык собирал шелуху, высовывался наружу, губы образовывали канал, формирующий воздушную струю, под напором которой шелуха выстреливалась в направлении коленок, в точно определенное место платья, своеобразного экрана. И эта демонстрация величайших возможностей человеческого организма -- сразу же после библиотеки, где именно в этот день вычитана блестящая по выразительности хвала Карла Бэра могуществу того, кого он считал творцом всего сущего, то есть Богу, и высшим проявлением гениальности творца Бэр признавал устройство жвал обыкновеннейшей вши. Ни одно творение рук человеческих не удостаивалось такого панегирика. И в "Библии природы" Яна Сваммердама не менее пылко славословятся вши: "Вы с изумлением увидите настоящее чудо и в маленькой точке ясно познаете мудрость Господа..." И то же восхищение -- в исследовании Хладковского о малюсенькой вше, вонзающей ротовой кинжал свой в кровеносный сосуд жертвы, причем ротовое устройство насекомого -- идеальный всасывающе-нагнетательный насос, использующий кровяное давление животного. Но вот он -- сам человек, венец, как пишут, мироздания, вот его губы, рот, зубы, десны, альвеолы ротовой полости, руки -- да нет же ему подобия в системе созданных им приспособлений и механизмов! Впрочем, изобретена камнедробильная установка, там камень помещается на неподвижную плиту (она, кстати, называется щекой), на камень давит другая плита, но как все грубо, нерасчетливо, примитивно! Пожирая лузгающего человека глазами, Андрей все более удивлялся и восхищался. Не мог не заметить, однако, что все семечки отправлялись девахою в левую часть рта. Было ли связано это с правосторонней ориентацией человеческого организма? Или всего-навсего -- дефект коренных зубов правой, то есть дублирующей, части системы? Пломба в зубе? Уловив момент, Андрей надавил на скулы подопытного экземпляра, зафиксировав рот его в открытом положении, и попытался заглянуть внутрь. К его безмерному удивлению, девка заголосила, как на похоронах, отпихнула его от себя, вырвалась из его рук и бросилась к двери. На лестничную площадку выскочили братья, оба в оранжевых трусах, но от преследования отказались. Андрей не покидал кухню, с лупой изучал шелуху, что стряхнула с платья девка. Удалось выяснить -- слюна участвовала в операциях по обработке подсолнечника. Братья пристыженно молчали. Люди безукоризненной честности, они полностью признавали свою вину. Вымыть эту грязнулю они догадались, но вот семечки... Изъять их надо было, изъять! С утра братья устремились на поиски беглянки, о которой всего-то и было известно, что прописана она временно. С величайшим трудом установили: зовут ее Марусей Кудеяровой. Таковой в картотеке не было, досье на нее не заводилось, конечно; опрос местного населения желаемого результата не дал, Маруся сгинула, по слухам -- перенесла фанерный чемодан свой в общагу на другом конце Москвы. Тем не менее братья (не без колебаний, правда), уязвленные, видимо, строптивостью деревенской дурочки, завели на нее дело... (И не ошиблись. Глаза их блуждали, а руки тряслись, когда они -- несколько лет спустя -- со страхом рассказывали другу Андрею, что произошло с Марусей и кто она ныне. А та поступила в МГУ на философский факультет, была -- студенткою -- замечена перспективным активистом, восходящей звездой комсомола, и стала Маруся женой второго секретаря райкома, а затем стремительно пошла в гору. Скрупулезно подсчитывая расходы и доходы, братья запутались с долгами Андрею, когда прикинули, что означает в финансовом смысле упущенная выгода от перманентного шантажирования возвышавшейся Маруси. Временами, правда, Маруся уходила в политическую тень, перебрасывалась с культуры на собес, акции ее падали, разница оказывалась не в пользу Андрея, и Мустыгины вытягивали из него эту разницу. Потом период политического небытия вдруг кончался, Маруся начинала курировать науку, братья с поджатыми хвостами возвращались к Андрею, неся в зубах набежавшие проценты...) В тот воскресный день, когда Мустыгины рыскали по дворам, подъездам и баракам, у Андрея разболелась голова. Весь полный смутного ожидания, тягуче и лениво слонялся он по квартире. В библиотеку не тянуло, но и уходить из дому не хотелось, надо было обдумать происшедшее. Случилось невероятное событие, не поддающееся рациональному толкованию: книжное, библиотечное знание сомкнулось с бытовым! Жвалы насекомого спроецировались на челюсти женщины! Галилей, так сказать, оторвался от телескопа и увидел на столе горстку лунного грунта! И в мире, это несомненно, произошло нечто непредвиденное, выпадающее из строгой очередности причинно-следственных связей, и от него, Андрея Сургеева, потянется боковая ветвь происшествий. Поэтому он ничуть не удивился, когда в квартиру влетела Галина Костандик. Как раз братья, оскорбленные и злые, забежали домой набраться новых сил для продолжения охоты, и Костандик с ходу раскусила обоих. "Почем жизнь, ребятишки?" -- спросила она. И уволокла Андрея в церковь: отпевали старуху, ту самую тетку, у которой он прожил пять лет. Под речитатив священника Галина безмятежно сообщила, что на следующей неделе выходит замуж, но не надолго, года на два или три, поскольку будущий муж дважды уже сваливался в инфаркте, да она и сама-то не очень верит в свои способности быть верной и преданной... Шепотом же пригласила Андрея в загс и на свадьбу, от того и другого Андрей уклонился, сославшись на дела: насколько было ему известно, Костандик во второй раз уже выходила замуж, на первом курсе института она совратила преподавателя, чтоб с его помощью перебраться в МГУ на факультет психологии. От церкви до могилы -- сто метров, гроб несли на руках. Опустили, закрыли землей. Андрей спрятался за высоким памятником, чтоб не ехать на поминки. Долго бродил по кладбищу, жалея тетку, думая о матери, стареющей и высыхающей, об отце, который год от году молодел, оставил школу, сидел в горисполкоме, то ли председателем, то ли еще кем. Могильные плиты на столичном погосте заросли бурьяном, кресты подкосились, все казалось поваленным или придавленным. Вспомнилось из римской классики: "Погибло все, даже руины". Мустыгины ждали его с нетерпением. Они напали на след Маруси Кудеяровой, но охотничий пыл их увял, когда Андрей решительно отказался от ткачихи. Не будет соблюдена чистота эксперимента, заявил он. Методика измерений не та, искажает существо процесса. Несколько дней жил он в ожидании чего-то сокрушающего или созидающего. И посмеивался над собой: что сокрушать? что созидать? Нечего. Тихое житье-бытье инженера ОКБ при НИИ, скучные расчеты стальных конструкций. Изредка выпадала халтура -- мотоцикл или автомобиль, и деньги, добытые неправедно, во много раз превышали оклад и премию. Мечталось: Мустыгины закрутят какую-нибудь сногсшибательную аферу -- и постучатся какие-то таинственные деятели, принесут ключи от отдельных квартир, а уж он, Андрей Сургеев, искусник на все руки, сам сколотит стеллажи для книг, смастерит шкафы и полки, расставит загодя купленные книги и заживет припеваючи. Отдельное жилье, отдельный мир, галактика, тебе принадлежащая. Книги, намеренно разложенные бесцельно, чтоб в поисках нужного тома натолкнуться на открытие, на ранее не замечаемое. Свое. Отдельное. Личное. Только тебе принадлежащее. Не помеченное экслибрисами, ибо нет ничего святотатственнее этой гнусной потребности маркировать чужую мысль, всегда благородную, первозданную. И электронная сигнализация, препятствующая проникновению татя в храм мысли. Ныне же книги хранятся в ящиках под кроватью. Но и оттуда уперли Плутарха. Плутарха! В эти дни Андрея нашел владелец спрятанного в сарае "линкольна". Ударили по рукам, сговорившись на сумме, превышающей самые фантастические предположения той и другой стороны. Дать недельный отпуск за свой счет может только начальник отдела. К нему и направился Андрей, авторучка руководителя уже нависла над вымученным, но грамотным документом: "В связи с семейными обстоятельствами...", и даже первая завитушка легла на бумагу, когда звякнул телефон прямой связи с главным инженером. "А вот он, уже здесь..." -- хмыкнул начальник отдела, непишущим концом авторучки отодвигая от себя заявление. И положил трубку. "Ты -- в общественной комиссии, поедешь в совхоз, куда именно и зачем -- все скажут..." "Никуда не поеду! -- ревел Андрей в кабинете главного инженера. -- Что за комиссия? Кто ее создал?" В ответ -- нечто невразумительное, какой-то набор слов, не поддающийся осмыслению. Зато понималось: уплывают денежки, первый взнос в будущий храм, и вновь прорезался исступленный крик: "Не по-е-ду!" Тем не менее кое-какие справки дали. Совхоз "Борец" в Подмосковье, где-то за Подольском, общественная комиссия создана не главным инженером, а общемолодежной газетой "Комсомольская правда", предстоят испытания комбайнов. Каких комбайнов? А черт его знает. Может, и угольных. Какой уголь в совхозе? Да в Подмосковье ж есть бурый уголь. Так что -- бегом в бухгалтерию, командировочные и прочее, десять дней, отдохнешь и так далее. Приказывали, упрашивали, умасливали, суля еще и премию, -- и с некоторым испугом посматривали на Лопушка, чуть ли не стенавшего. Дали телефоны, чтоб тот мог дозвониться, куда надо, и прояснились контуры грядущего (в этом Андрей уже не сомневался) бедствия, предвестием чего голову стянуло обручем, хотелось кричать и плакать. Палец продолжал, однако, накручивать номера на диске, барышни из общемолодежной газеты "Комсомольская правда" прощебетали Андрею самое главное. Комбайн был -- картофелеуборочным! Модернизированным! Предстоят сравнительные испытания двух комбайнов: этого самого модернизированного и того, за судьбой которого следит "Комсомолка", -- комбайна изобретателя Ланкина. Точнее говоря, испытания уже идут. Более подробные сведения могут дать следующие товарищи: Васькянин Т. Г. из ВТП и Крохин В. В. из ВОИРа. Андрея Сургеева пронзил страх. Свершилось! Во тьме случайностей засветилась и засверкала закономерность. Картошка, та самая, что связана с Таисией, Галиной Костандик и просветительской речью хмыря, нашла продолжение в жвалах вши, челюстях лузгающей Маруси, в совхозе "Борец" и комбайне. Нет, что-то случится, потому что комбайн этот, поганое творение Рязанского завода, Андрей видел уже, щупал год назад. Он, едучи со станции в Гороховей, сошел тогда с автобуса и по взрыхленному картофельному полю поперся к странному кособокому сооружению неизвестного назначения. Это была система мотыг, подцепленная к трактору, картофелеуборочный комбайн, около которого суетились механики, почем зря понося конструкторов... До вечера провозился с комбайном Андрей, помогая устанавливать глубину хода плугов. КУК-1 -- так называлась эта бездарная конструкция. Московский инженер Сургеев не мог разложить на составляющие элементы такие понятия, как ВЦСПС или МГК, к расшифровке ВТП и ВОИР приступать он не стал, память Андрея держала в себе только сокращения, обозначавшие системы единиц, принятых в механике и физике. Но уж о ЦК КПСС он слышал не раз, смело предположил, что кто-то там, в ЦК этом, комбайнами ведает, и одна из барышень в приемной главного инженера сказала по секрету Андрею, кто именно и адрес. -- Такси! -- заорал Андрей, устремляясь к букве "Т" на дверце проезжавшей машины. Дорогомиловка осталась позади, влившись в Кутузовский проспект. Еще немного -- и дом No 26; шофер, правда, отказался подвозить к самому дому, он у таксистов пользовался дурной славой. Андрей выскочил из машины и пер по лужам. Все подъезды в этом доме -- со двора, квартиру он нашел быстро. Неожиданное препятствие: у дверей квартиры маялся служивый человек, сантехник -- чемоданчик в руке, в другой -- разводной гаечный ключ, моток проволоки. Что привлекло его сюда -- можно не спрашивать, за дверью шумела и плескалась вода, в глухой шум водопада вплетались раздраженные женские голоса. "Без хозяина не пустят!" -- заплетающимся языком объяснил служивый и неимоверно грязным пальцем (чемоданчик был отдан Андрею) вдавил кнопку звонка в стену. Дверь приоткрылась для того, чтоб просунуть в щель стакан водки с бутербродом на нем. Сантехник водку взял (дверь тут же закрылась), протянул ее Андрею, поведав о нравах обитателей этого дома, которые водкой и закусью пресекают все попытки нарушить неприкосновенность их жилищ. Отключить повсеместно воду мешает кагэбэшный чин в бойлерной, а в квартиру эту, что заливает нижние этажи, не прорваться. С этими словами сантехник расположился на ступенях лестницы, в позе приуставшего путника. Андрей же, ранее заметивший, что дверная цепочка навешена безграмотно, добился продолжительным звонком приоткрытия двери, тычком отвертки отбросил цепочку, распахнул дверь и ворвался в квартиру под истошный вопль какой-то костлявой, до боли в ушах визгливой особы, перепрыгнул через плотину из мешков и ящиков, оказавшись по щиколотку в воде; тыкаясь в разные углы кухни, туалета и ванной, он нашел-таки вентили, перекрыл воду, достал из чемоданчика все необходимое, поставил новый кран и стал древним способом, выкручивая намоченные тряпки, обезвоживать кухню. Когда в квартире стало потише, в воплях бесновавшейся хозяйки прорезался клекот хищной птицы, а затем и змеиный шип с потрескиванием, за что обозленный Андрей обозвал особу "гремучей змеей". И все то время, что носился он от ванной к кухне и обратно, звеня тазами и шмякая тряпками, перед глазами его мелькали оголенные плечи, руки и ноги той, что помогала ему управляться с водой, что радостным смехом встретила прозвище, каким Андрей наградил особу, наконец-то убравшуюся куда-то вглубь квартиры и, видимо, свернувшуюся там в клубок. "Так ей и надо! -- торжествующе воскликнула добрая помощница Андрея, замарашка в разорванном халатике, полы которого были подняты и узлом завязаны на животе. -- Ужас как надоела мне эта уродина!" Андрей в ванной отжал рубашку, набросил ее на горячие трубы. Замарашка и здесь помогала; при ярком, умноженном зеркалами свете он глянул на нее -- и поразился детской доверчивости взрослого все-таки существа. Личико замарашки как бы хранило в себе то выражение предплача, какое бывает у детей, только начинавших сознавать горькую обиду, им нанесенную. Совсем неожиданно для себя он подался вперед и поцеловал девчушку -- во влажный висок ее, потом ниже, где-то за ухом, потом еще ниже, стал целовать плечо ее, осторожно, еле касаясь, и с каждым касанием его губ девушка вздрагивала, выпрямлялась и натягивалась, как струна, дрожа и вибрируя, тянулась на цыпочках ввысь... Когда все, что было на ней оголенного, осыпалось поцелуями и возникло опасение, что обездоленными, лишенными окажутся прикрытые тканью округлости, девушка потянулась и сомкнула лопатки, чтобы расстегнуться и высвободить то, что полно и всеохватывающе должно было принадлежать не вороватым глазам мужчины, не обезьяньим рукам его, а тому, кто мог бы зачаться сейчас... И зачался бы, не затрещи за дверью гремушка особы, не зашурши та и не запищи. "Подглядываешь?" -- крикнула змее девчушка, будто камнем отгоняя гадину; включила воду, чтоб в шуме тугой струи не слышно было, что она говорит, а сказала она, что зовут ее Алевтиной (Андрей был поражен: Алевтина и Таисия -- это ведь одинаково редкие имена!), что она блокадница, родилась в Ленинграде, в 42-м, мать умерла, вывезли ее на Урал в 43-м, там она потерялась и там ее нашел двоюродный дядя и удочерил, в Москве она пятый год уже, в этой квартире недавно, очень она ей не нравится; змея эта, что за дверью, заправляет здесь всем хозяйством, что-то все прячет и находит, в доме вообще много непонятного: как только кого ожидают в гости -- обязательно начинают перепрятывать, перекладывать или перебирать вещи; нет, не лезут в шкафы и ящики, всего лишь только обсуждают, что подать на стол, но впечатление такое -- перепрятывают; учится она в Инязе; ему, Андрею, надо уходить немедленно, она же будет ждать его завтра, послезавтра и все последующие дни у метро "Кропоткинская" в половине третьего; ведь отныне они не Андрей и Аля, а нечто, объединяющее эти имена; да, да, наверное -- это любовь, потому что им обоим не стыдно делать при свете то, что обычно бывает ночью... -- Любовь, -- согласился Андрей, сраженный ее доводом. Сантехник спал сидя, и Андрей, взвалив на себя служивого, снес его вниз. Дождь уже кончился. Перейдя на другую сторону проспекта, Андрей прощально глянул на дом, куда занесла его судьба, попросив ее не устраивать ему больше таких фокусов. Странный, очень странный дом! Поскорей бы забыть его, а заодно и эту Алевтину, домработницу и студентку! (Три года спустя у Андрея Сургеева умерла жена, Аля, Алевтина, умерла в мокрый сентябрьский вечер, в однокомнатной квартирке типовой пятиэтажки, нa окраине Москвы, вдалеке от магазинов; за молоком и творогом для Али приходилось ездить на далекий Черемушкинский рынок. Умерла на кровати, которую спавший на кушетке Андрей сделал скрипучей, чтоб она звала его ночью, когда Аля немела от боли, распрямлявшей скрюченное тело ее. Умирала она в ясном и полном сознании. Бывают в ранней осени неподвижные дни, когда воздух так чист и прозрачен, что дробит все сущее на отдельные и самостоятельные предметы. Видимо, в эти дни земля упрятывает в себе тепло, накопленное за лето, не отдает его и поэтому не искажает восходящими струями очертания листочков, пней, скамеек в парке. И Аля перед смертью своей -- все видела отчетливо; быт для нее стал нематериальным, неощущаемым, и жизнь, уже отлетавшая, представлялась в резких картинках. В великом стыду Андрей прошептал ей: "Ты должна ненавидеть меня..." Она так поразилась, что привстала даже: "За что -- ненавидеть? Ты же дал мне все -- свободу, любовь к мужчине, боль при родах, и эта боль сделала меня сестрой всех матерей, и если так получилось, что ребеночек умер, так это из-за меня, из-за слабости моей, и не вини себя. И смерть ты мне дал, все теперь мною испытано, всегда ты был концом и началом всего, меня тоже, -- да разве ж можно тебя ненавидеть?" На втором году брака он понял вдруг (на Кузнецком мосту это произошло), что не любя женился он на Але и не любя живет с нею. В дом -- не тянуло, а там не только ведь Аля, там -- книги, к которым он так привязан, и эту вот, только что купленную на толкучке, в дом нести не хочется. Чего-то там не было, в доме, какого-то светила, вокруг которого вращались бы они, муж и жена. Аля (вот уж не ожидалось чего!) не наделена была свойством нужности, она всегда оказывалась не к месту и не ко времени, более чем суточное пребывание с нею в одних стенах вызывало тихое озлобление, потому что постоянно чудилось: вот сейчас грохнется тарелка на пол, посыпятся книги с полки, погаснет свет. Любовь пришла позже, ей предшествовала жалость, затопившая Андрея в тот день, когда Алю привезли из роддома, без ребенка. Она расстегнула пальто, но не сняла его, прошла в кухню, зажгла все конфорки, над синим огнем дрожали синие руки ее; Аля плакала, в ней уже часовым механизмом фугаса тикал воспалявшийся легочный процесс, не охлаждаясь от вечной мерзлоты, привезенной из роддома. Вот тут и стала накатываться на Андрея жалость, древнейшее из чувств, порожденное общностью судеб всех живущих, образ чужого страдания, перенесенный на себя и в себе вызывающий такую же боль. Он уволился с работы, брал на дом переводы, преподавал по вечерам в техникуме, оценивал -- внештатным экспертом -- заявки на изобретения. Теперь его гнала в дом боль Али. Смерти она не страшилась: она потеряла ребенка, даже не увидев его; она, живородящая, дыханием своим, руками, молоком -- не могла спасти отделившееся от нее дитя, так что ж еще может быть страшнее?.. Все мелкие обиды ее утонули в несчастье, тревожили ее пустячки: не помириться ли ему, Андрею, с Галиной Леонидовной? И самое главное, ни в коем случае не оповещать о смерти ее никого из дома номер двадцать шесть по Кутузовскому! Он слушал, обещал, успокаивал. Рука ее перед смертью легла ему на лоб, под глазами его набухала и спадала вена, пока кисть Али не упала на одеяло. Иссяк родничок!) Братья Мустыгины всполошились, узнав о комиссии, совхозе и картофелеуборочном комбайне. На неопределенное время откладывался "линкольн" в сарае, а на владельца его братья уже собрали увесистые данные, "линкольн" пробивал им дорогу на рынок полупроводников. Посвящать друзей в тайны Кутузовского проспекта Андрей не стал. Мрачно заявил, что ему позарез нужна "Комсомолка" со статьями о картофелеуборочной технике, ему надо все знать о комбайнах! И о Васькянине Т. Г.! И о Крохине В. В.! Первый связан с организацией, именующей себя так: ВТП. Второй -- с ВОИРом. И где достать комплекты чертежей на комбайн какого-то там Ланкина? Причем так достать, чтоб не видеть их вообще! Потому что не поедет он никуда! Не поедет! Но чертежи комбайна Ланкина он должен увидеть! И Васькянина Т. Г. -- тоже, того, который из ВТП. "В" -- это, конечно, Всесоюзный, потому что в трехбуквенных аббревиатурах должно быть указание -- на какой район земного шара распространяется деятельность учреждения. Ну, а "ТП" -- это трансформаторный пункт, несомненно. Выслушав этот бред, Мустыгины полезли в свою картотеку. Крохин В. В. из Всесоюзного Общества Изобретателей и Рационализаторов был настолько бесперспективен, что в поле зрения их не попал, зато Васькянин Тимофей Гаврилович был разработан основательно. К трансформаторам он, конечно, никакого отношения не имел. Всесоюзная Торговая Палата! Кое-какие сведения для шантажа его имелись, но полного успеха не гарантировали. Братья, вырывая друг у друга телефонную трубку, стали названивать своей агентуре. К обеду завтрашнего дня они обещали Андрею предоставить более точную и убийственную информацию. Ночь братья провели в разъездах по Москве, перекрестно допрашивая свидетелей и пополняя их чистосердечными признаниями уже разбухшее досье на подследственного Васькянина. Андрей же с утра полетел в библиотеку Политехнического музея. Консультанты мало чего могли ему сказать, в курилке библиотеки знали много больше: конкурсные испытания двух картофелеуборочных комбайнов -- КУК-2 Рязанского завода сельскохозяйственного машиностроения и ККЛ-3 свердловского инженера Ланкина В. К. Худые вести о рязанском уроде шли со всех концов страны и достигли редакций многих газет; одна из них, "Комсомолка", вспомнила о картофелеуборочном комбайне Ланкина, отвергнутом когда-то, но от этого не ставшем хуже. Андрей слюнявил одну папиросу за другой, суетился так, будто ищет билет на через минуту отходящий поезд, и курилка, этот клуб любителей истины, сочувствовала ему, гонцы прочесали ряды читального зала и нашли свердловчанина, который и поведал ему об уральском самородке. Этот тракторист Коля Ланкин самовольно собрал в ремонтной мастерской свой первый картофельный комбайн, за что и был посажен, обвиненный в хищении социалистической собственности, и отсидел то ли три, то ли четыре года. Слеза умиления прошибла Андрея, какие-то торжественные слова, произнесенные им, вызвали одобрение курилки. Стены ее были испещрены пасквильными надписями и разрисованы рожами, более напоминающими задницы. Ровно в два часа дня белокурые красавцы Мустыгины посадили Андрея в такси, снабдив его полными и умопомрачительными данными на Васькянина Т. Г., члена КПСС, вотяка по национальности, выпускника Института народного хозяйства им. Плеханова, 1930 года рождения, говорившего по-английски, французски, немецки, никаких родственников нигде не имевшего и к суду и следствию не привлекавшегося, не раз бывавшего в загранкомандировках, где и произошла с ним одна крайне любопытная история, после которой Васькянин Т. Г. получил неблагозвучное прозвище, на ухо сообщенное Андрею для оказания давления на представителя Торговой Палаты, если тот заартачится или заерепенится. -- Полной удачи! -- Братья Мустыгины вежливо приподняли шляпы. Андрей, подавленный обилием информации и прозвищем Васькянина, надвинул кепочку на пылающий лоб. Он рвался в бой. "Котельническая набережная! Высотный дом!" -- такие координаты сказаны были шоферу такси, весьма приблизительные, как оказалось, потому что в доме этом подъездов насчитывалось много, все здание обошел Андрей по периметру, пока не нашел нужный вход. Этаж -- четырнадцатый, из-за двери донеслось не остервенелое дребезжание колокола, по которому в электромагнитном экстазе лупит молоточек, а ласковое воркование заморской птицы, призывающей хозяев обратить благосклонное внимание на гостя, и хозяева вняли просьбе воркующей пташки, предварительно рассмотрев пришельца через оптическое устройство, вмонтированное в дверь, и та открылась, величаво, будто открыванию предшествовал зычный возглас мажордома: "Инженер из Москвы Андрей Сургеев!" Благоухание обдало Андрея, едва он переступил порог комфортабельного жилища, и запах этот, вне сомнений, был, как и дверной звонок, привезен из-за границы, и оттуда же -- тропические растения в кадках, похожие на пальмы; Андрею показалось даже, что растения эти шелестят и что где-то рядом набегают океанские волны; он не удивился бы, подскочи к нему гостиничный бой в ливрейной курточке, чтоб подхватить чемодан, обклеенный названиями лучших отелей Запада, в коих побывал будто бы он, Андрей; и женщина, открывшая дверь, была из райских садов и чем-то напоминала заморскую птицу, яркостью оперения, что ли; взгляд ее, правда, выражал то, что чувствует пернатое, когда у гнезда появляется хищник... "Прошу вас", -- повела она гостя в хоромы, но Андрей, дойдя до книг в шкафах и на полках, дальше идти отказался, погрузившись в изучение того богатства, обладание которым мыслилось ему только после шести или семи отремонтированных "линкольнов". Бегло осмотрев сокровища, он причислил хозяев квартиры к гуманитариям с уклоном в культуру романоязычных стран, книги на испанском языке соседствовали с Аполлинером и Корнелем в подлиннике. Пальмы отшелестели сразу, а галльский дух выветрился мгновенно, когда к Андрею подошел и назвал себя Тимофеем Гавриловичем Васькяниным мужчина лет тридцати или чуть более, ростом под метр восемьдесят. Сотворяя этого человека, природа особо не усердствовала, как бы поставив на зародыше значок -- "обработка по любому классу точности", то есть уклонилась от обязанности лепить людей не похожими на медведей и гиббонов. Лицевой мускулатуре Тимофея Гавриловича можно было не напрягаться, выражая "издевательскую ухмылку" или "хамское пренебрежение", то и другое присутствовало так же неотъемлемо, как рот, глаза и уши; лицо вдобавок кто-то еще оплеснул серной кислотой. С таким человеком надо было говорить напрямую, и Андрей Сургеев смело и развязно поведал Тимофею Гавриловичу о том, что ему срочно нужны чертежи картофелеуборочных комбайнов, тех самых, на сравнительные испытания которых они оба отправятся завтра. "Давай чертежи, а то я никуда не поеду!" -- к этому сводилось требование Андрея. Васькянин (в стеганом халате и с сигаретой в зубах) выслушал его внимательно, оглядел с ног до головы и стал невозмутимо отвечать, причем так, словно изо рта его вылетали не слова, а плевки, и вся речь была серией плевков вокруг и около гостя, и смысл ее сводился к тому, что в гробу он, Васькянин, видал эти комбайны, этого советского инженера Сургеева, эту комиссию доморощенную, а уж на чертежи и схемы комбайнов ему наплевать с высокой колокольни. Отвечая, в слова свои Тимофей Гаврилович вклинивал набор звуков, невоспроизводимые на письме дифтонги, свидетельство того, что Тимоша Васькянин с молоком матери всосал невотякский мат. Кого другого могла обескуражить такая встреча, но не Андрея с правильным инструктажем. Плюхнувшись в кресло без приглашения, он глянул на часы "Победа", служившие ему не один год уже, и тоном следователя, которому надоели увертки подозреваемого, спросил, какого мнения Васькянин о Ланкине. Видимо, к такому повороту беседы хозяин квартиры готов не был. На помощь ему бросилась супруга, спросила нежнейше, не будет ли гость так любезен, что отведает кофе? Какой, кстати, кофе предпочитает Андрей Николаевич? Арабику или... -- Молотый! -- категорически ответил Андрей. И тут же дал сугубо технологический совет: бобы кофе, именуемые зернами, ударно-вибрационным способом следует измельчить до оптимальных размеров, смешать с водой и медленным нагреванием до температуры кипения подвести к состоянию, когда образовавшаяся пена -- так называемая шапка -- станет препятствием для улетучивания ароматических соединений, число которых близится к двум сотням, а химический состав до сих пор не разгадан. Столь подробный инструктаж московский инженер Сургеев объяснил тем, что в его ОКБ кое-кто имеет обыкновение по утрам грызть кофейные зерна, отшибая этим запах вчерашнего алкоголя. Новая метода произвела на хозяев квартиры ошеломительное впечатление. Тимофей Гаврилович погнал супругу на кухню. Большеглазая и большеротая, черноокая и молчаливая жена Васькянина осваивать ударно-вибрационный метод не торопилась, накормила гостя чем-то паштетообразным, причем Васькянин посадил Андрея почему-то не за стол, а за пианино с поднятой крышкой, указав на вращающийся стульчик перед инструментом. Похваляясь набором спиртного, он же угостил Андрея напитком из бутылки c Наполеоном в треуголке; о напитке было сказано, что это -- лучший самогон из подвалов Борисоглебского райпотребсоюза. Когда свекольного цвета комочек упал с тарелки на клавиши пианино, хозяин не стал изображать из себя воспитанного по Чехову интеллигента, не промолчал, а обратил внимание супруги на допущенный гостем ляпсус, и та устранила непорядок, ободряюще улыбнувшись Андрею. Доверительно понизив голос, Васькянин озабоченно посетовал на судьбу, которая заставляет его примешивать гостям в пищу чесночные ингредиенты, ибо только вонь изо рта отбивает у супруги желание вешаться на шею всем приходящим в дом мужчинам. Да, да, изменяет, -- патетически воскликнул Васькянин, -- ропщи не ропщи, а такова уж судьба его; к каким только ухищрениям не прибегают мужчины, прорываясь сюда, на какие подлоги не идут, картофельный комбайн, кстати, -- это что-то новое... Отпив кофе, хлопнув еще рюмочку из императорского сосуда, Андрей Сургеев принял к сердцу тревоги хозяина дома и участливо спросил, давно ли применяется чесночная вакцинация тех, на кого обрушивается необузданная страсть супруги? Не обращались ли к врачам? Не идентифицирована ли страсть как разновидность сексуальной паранойи? Не мешало бы четко и грамотно произвести классификацию всех измен, составить график их, диаграмму, обобщающую продолжительность прелюбодеяний, частоту их -- в зависимости от антропометрических данных мужчин; в частности, если измены носят циклический характер, то истоки заболевания следует искать в психосексуальном срезе наследственной структуры, спонтанность же порывов можно рассматривать как флюктуации, как аномалии, но именно они указывают на роль бродящих в подсознании моделей, а если вспомнить об архетипах Юнга... Не отступая от линии поведения, начертанной Мустыгиными, разглагольствующий Андрей то и дело поглядывал на часы свои, заголяя кисть левой руки, демонстрируя циферблат "Победы" и хозяевам, что не могло остаться не замеченным, и когда Васькянины несколько озабоченно спросили, уж не спешит ли он куда, то ответил Андрей утвердительно: да, спешит, женщины, сами понимаете! И пояснил. Консерватория, как известно, насквозь поражена гомосексуализмом, диалектика пронизывает бытие противоположностями, вот почему в одном из московских театров процветает лесбиянство, туда и едет он, на ультраинтимную встречу с парой лесбиянок, чтоб отучить их от пагубной для человечества страсти... Печальная судьба заблудших артисток не взволновала, однако, ни Тимофея Гавриловича, ни Елену, супругу его. Васькянины захохотали так, что люстра над головой Андрея стала раскачиваться; пришлось дерябнуть еще рюмашку борисоглебского самогона, чтоб люстра не превратилась в маятник Фуко. А потом и еще одну. После чего Васькянин посчитал, что пора прощаться с настырным мозгляком. Никаких чертежей у него нет, не было и не будет, заявил он решительно. Да они и не нужны, уточнил он. Рязанский КУК-2, насколько ему известно, -- дерьмо собачье, ублюдок государственных кровей, гроша ломаного не стоит, в подметки не годится ланкинскому комбайну, но комиссия для того и создана, чтоб угробить Ланкина. Понятно? -- Чертежи! -- упорствовал Андрей, пытаясь вспомнить озорное прозвище Васькянина, представителя Всесоюзной Торговой Палаты. -- Схемы! -- требовал он уже в прихожей, куда его выпихнул хозяин, негостеприимно открыв дверь на лестничную площадку. Тимофей Гаврилович стоял перед ним -- каменным идолом. При великой государственной нужде он сам себя мог бы выставить в павильоне, под восхищенные взоры западных обывателей, ибо являл собою -- для щепетильной Европы -- "буквальное олицетворение большевизма, Лубянки и казачьих орд" (сравнение принадлежало братьям Мустыгиным). И прозвище вспомнилось! Для смелости и лихости Андрей сдвинул кепчонку вбок и язвительно процедил: -- Так это вы -- Срутник? Ничто не дрогнуло на лице, выражавшем стоическое недомыслие хама. Лягушачий рот Васькянина медленно раскрылся. Он развернул гостя лицом к двери и отступил на шаг -- для придания ноге большей амплитуды, для обретения ею нужной кинетической энергии. -- Да, это я Срутник, -- промолвил он и дал ногой Андрею под зад, вышибая его из прихожей на лестничную площадку, чтоб там уже, у лифта, нанести еще один удар. -- Увижу в совхозе -- ноги поотрываю! -- выкрикнул он. Андрей, забыв о лифте, летел вниз, хохоча во все горло. И на улице хохотал, когда под хлещущим дождем бежал по набережной, ища такси, и в такси хохотал и хохотал, а потом не удержался и рассказал шоферу о том, как в конце сентября 1957 года прибыла в Париж делегация из Москвы, продавать французам крупную партию часов, как французы выдвинули условие: покупаем только механизмы, уж очень убого выглядят русские часы на европейских запястьях; как долго спорили о названии часов, потому что "Победа" никак не соответствовала изящно сработанному корпусу; как полет первого спутника 4 октября 1957 года решил все споры -- "Спутник", только "Спутник"; как глава делегации Васькянин Т. Г. привез министру внешней торговли подарок от французов, часы, и министр, глянув, увидел то, чего не узрели в Париже русские, со всех сторон обложенные латинским алфавитом: "СРУТНИК" -- вот что выведено было на часах!.. Мустыгины с нетерпением ждали его. Напоили горячим чаем с коньяком, завернули в три одеяла. Они обихаживали его, как разведчика, переползшего через линию фронта с ценными сведениями. Досье на Тимофея Гавриловича Васькянина пополнилось свежими данными, был проведен углубленный психологический анализ. (О девушке Алевтине братья не узнали ни слова, поскольку Андрей не считал это знакомство что-либо обещающим ему и Мустыгиным.) Сон уже склеивал веки, когда недремлющие соратники поднесли к его уху телефонную трубку. Звонил какой-то Митрохин-Ерохин, и то заискивал голос, то угрожал, -- так ничего и не понял Андрей, не дослушал даже, заснул. Утром же в пронзительной ясности увидел вчерашний день: умного, образованного человека, получившего прозвище Срутник и разъяренного тем, что в квартиру его ворвался наглый и глупый юнец; девушку Алевтину, на цепь посаженную и с цепи им, юнцом, спущенную, там, в ванной; честного и робкого воировца Крохина, принятого за Митрохина-Ерохина, много раз битого за непослушание, -- это его, крохинская, душа дергалась под телефонной мембраной, билась, как муха о стекло, искала выхода, помощи, взывала к разуму, а потом сложила крылышки и сникла, увяла. Воировец Крохин винился: он не может ехать в совхоз, потому что его заставят там подписывать лживые бесчестные документы. Какие документы, кто заставит -- вот что надо было вчера узнать у воировца! Да и весь вчерашний день -- цепь ошибок и заблуждений. Трусливый негодяй (иначе назвать себя Андрей не мог) метался по горящему дому и не выскакивал из него потому, что не хотел расставаться с какими-то подпаленными огнем вещичками. Пр